Оригинальные цвета, цены сказка
Геннадий Алексеев
Зеленые берега
«Зеленые берега»: Новый Геликон; 1996
ISBN 5-87145-016-6
Аннотация
Роман поэта, писателя и художника Геннадия Ивановича Алексеева (1932–1986) посвящен мистической истории любви современного поэта и эстрадной звезды начала века, прообразом которой послужила знаменитая русская певица Анастасия Вяльцева.
Роман увлекателен, благороден и красив, как и все творчество безвременно ушедшего из жизни выдающегося русского художника.
Геннадий Алексеев
Зеленые берега
Искать мост
и верить, что он есть
как же без моста?
Найти мост
и запрыгать от радости
вот он, голубчик!
Взойти на мост
и стоять над рекою времени,
изумляясь
до чего широка!
Чиновник-то, конечно, он. Да, да, он способен на такое. Он и не на такое способен. Бог знает, на что он способен. Он способен на все.
Это его фокусы.
Он любит сбить с толку, ошарашить, привести в изумление, потрясти до основания, одурачить, околпачить, закружить, завертеть, заморочить голову. Так и ждешь от него подвоха. Так и ждешь, что он выкинет что-нибудь этакое, что-нибудь непонятное, необъяснимое, невероятное, ставящее в тупик и повергающее в изумление.
Я всегда его обожал. Я всегда им восторгался. Я всегда был от него без ума. Но я всегда слегка его побаивался и был настороже. Правда, ему удавалось порой усыпить мою бдительность и обвести меня вокруг пальца. Притворства ему не занимать. Стоило мне только слегка расслабиться, чуть-чуть зазеваться и развесить уши…
О, сколько раз я терялся и блуждал среди его надменных колоннад! Сколько раз меня заманивали в тупики его приветливые с виду аркады! Сколько раз меня зачаровывали его горделивые, высоко вознесшиеся фронтоны — убежища гипсовых, мраморных и бронзовых фигур, взирающих сверху на проходящих пешеходов и проносящиеся автомобили! А каналы! Их изгибы доводили меня до изнеможения, почти до отчаянья (о, как они, однако, красивы!), а их прямизна меня обезоруживала и подавляла (о, как она между тем убедительна!). Порою весь я трясся от неизъяснимой робости, глядя, как плещется мутная вода между безукоризненно прямых, неколебимых гранитных стен, решительно уходящих вдаль — на восток, на запад, на север, в дождь, в снег, в туман, в ничто. И, замирая от неясных, тревожных предчувствий, я шел по набережной туда — на восток, на запад, на север, и шаги мои грохотали в моих ушах.
А фасады, бесчисленные фасады домов, выстроившиеся вдоль бесконечных улиц, плотно прижавшиеся друг к другу, вроде бы разные, но притом и очень похожие, вроде бы бесстрастные, но притом и беспокойные, вроде бы неподвижные, но притом и непрерывно шевелящиеся — приседающие, подпрыгивающие, наклоняющиеся то вперед, то назад, норовящие стать боком к улице или укрыться в глубине квартала, вроде бы безмолвные, но притом и всегда говорящие что-то, бормочущие что-то, шепчущие что-то, изредка даже кричащие что-то (о нет, я не люблю крика!)!
А темные, бездонные провалы подворотен! А зияющие, беззубые рты парадных! И те и другие интригуют, задают загадки, скрывают какие-то тайны, секреты, вызывают смутные опасения, настораживают, но притом и манят, влекут к себе неудержимо.
А дворы! Сосредоточенные, сумеречные, пустынные, гулкие, будто бы дремлющие, но не спящие десятилетьями, напряженно чего-то ждущие, всегда чем-то недовольные, насупленные, с трудом сдерживающие беспричинное раздражение, почти всегда высокие и нередко страшно узкие, колодцеобразные, трубообразные (поглядишь вверх — там, высоко-высоко, что-то голубеет, кажется небо), иногда же внезапно широкие, с подобием сквера посередке, с несколькими деревцами и кустиками, с площадками для спортивных и неспортивных игр, с будками частновладельческих гаражей, с баками для мусора, с какими-то сарайчиками, а иногда даже с голубятнями (все меньше в городе голубятников, все меньше!).
А брандмауэры! О них я мог бы писать венки сонетов, элегии и эклоги, поэмы, романы в стихах, просто романы и целые эпопеи!
Пожалуй, нет в городе ничего более волнующего, впечатляющего и возвышающего душу, чем эти голые, глухие, совершенно неприступные стены, лишенные выступов, ниш и окон, лишенные всего, на чем можно было бы остановить свой взгляд, превосходящие размерами и суровостью многие грандиознейшие постройки древности и невероятно загадочные в своей непомерной лапидарности и мощи! Их величие, их мужественная, угрюмая красота не поддаются никакому описанию. Я и не пытаюсь их описывать. Но, завидя брандмауэр, я всегда останавливаюсь и долго пребываю в неподвижности, потрясенный этим чудом цивилизации. Если же брандмауэров несколько, я могу стоять перед ними часами, и это меня нисколько не утомляет. Однажды я проторчал перед тремя великолепными стенами от полудня до заката солнца, следя, как изменялось их освещение, как падали на них тени, как потом эти тени двигались, скользили, разрастались, удлинялись, сливались друг с другом, густели и мрачнели, как загорались и гасли рефлексы, как постепенно тускнели краски. Этих впечатлений мне хватило на неделю. Когда же она миновала, я бросился к другим брандмауэрам. Сам того не замечая, я стал изучать брандмауэры и узнал о них много такого, чего не знает, быть может, никто. У этих каменных гигантов свои повадки, свои радости и тревоги, своя амбиция, свое кирпичное самолюбие. В их жизни случаются трагические минуты. Например, тогда, когда их начинают разрушать вместе с домом, которому они принадлежат, дабы воздвигнуть на освободившемся месте новое сооружение. Соседние брандмауэры пытаются помочь гибнущему собрату, но, увы, их усилия никогда не достигают цели, и обреченная стена все же рушится, падает на землю, раскалывается, разламывается, рассыпается на тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч кирпичных обломков, подымая пыльную тучу, которая взмывает к небесам и после долго оседает на землю, покрывая ее серой, мертвой пеленой, покрывая ее прахом покинувшего мир несчастного брандмауэра. Но случаются у этих удивительных стен и свои праздники. Например, когда их приводят в порядок — чистят пескоструйными аппаратами или красят. После этого они долго щеголяют своей опрятностью, яркостью или изысканностью колера и кажущейся молодостью (увы, все брандмауэры уже в годах, все они старички — современное зодчество обходится без брандмауэров).
А мосты! Мосты через те, беспокоящие меня, каналы, через малые и большие реки, которыми изрезан город, через улицы и железнодорожные пути! Но о мостах этого города написано предостаточно, и я о них умолчу. Скажу только, что стоять на мосту — одно удовольствие. Стоять и смотреть сверху на то, что течет под мостом. Если это вода, то приятно наблюдать за водяными струями, следить, как они сталкиваются, сплетаются и расплетаются, завиваются в спирали и, покружившись на одном месте, устремляются по течению, унося с собою мусор, а иногда и льдины, а иногда и чаек, покачивающихся на волнах. Приятно также и плюнуть в воду разок-другой. Плюнуть и долго следить, как плевок уплывает в неизвестность. Если это люди, то любопытно рассматривать их шапки, шляпы, кепки, платочки, береты, фуражки, а также и их макушки, по обыкновению прикрытые волосами, но иногда и плешивые. Если же это машины, то забавно разглядывать их крыши и содержимое их открытых кузовов. Иногда в кузовах сидят пассажиры. Они смотрят снизу на мост и приветственно машут тебе рукой.
Когда стоишь на мосту, когда находишься между двух берегов, когда ты не тут и не там, возникает щемящее чувство неопределенности, случайности и необязательности существования, чувство некоей промежуточности. Сзади с тобой уже распрощались. Впереди тебя еще не встречают. Где ты? И есть ли ты вообще? А если и есть, то не для того ли ты создан, чтобы стоять на мосту и плевать с моста в воду? И не есть ли вся жизнь наша лишь мост, переброшенный с берега на берег? Кому достался ручеек (перебежал по гнущимся, пляшущим доскам — и каюк), кому настоящая, но не слишком широкая речка, а кому и широченнейшая река (с середины и берегов не видно).
Воздержусь я высказываться и об известных золоченых шпилях, столь тонких и изящных, что они порою почти незаметны, растворяясь в воздушных потоках. Когда низкие осенние облака почти возлежат на городских крышах, эти высокие иглы исчезают полностью, всякий раз вызывая некоторое опасение у жителей — появятся ли они вновь?
Вне всяких сомнений, это город был виновником случившегося! Это он искушал, соблазнял, испытывал! Это он увлекал меня в дали минувшего! Это он окружил меня призраками и водил вкруг меня хороводы теней!
И однако… тени ли то были? И можно ли, можно ли обвинить город в злом умысле, в расчетливом, холодном коварстве? Какой ему был резон устраивать для меня этот спектакль, это фантастическое действо со многими актерами и статистами, с дорогостоящими декорациями и с уникальным реквизитом? Правда, он всегда любил громоздить немыслимые фантасмагории. Правда, ему всегда нравилось подпустить туману в ясный божий день. Правда, из этого тумана он умел построить такое, что волосы становились дыбом у людей впечатлительных и нервных. Но правда и то, что он приутих, постарел и остепенился, что нет у него былой прыти.
Нет, город не виноват. Он оказался всего лишь свидетелем и невольным участником необъяснимых событий, причина которых навсегда, вероятно, останется тайной, что, впрочем, и к лучшему.
Все таинственное достойно уважения. Перед тайной нелишне склонить голову. Перед тайной не зазорно постоять на коленях. Приобщение к тайне удел немногих. Служение тайне — поприще избранных. Пренебрежение тайной чревато бедой.
Пытаюсь вспомнить — было ли предчувствие? Было ли предвестие, предуведомление? Был ли какой-нибудь знак, хоть какой-нибудь тончайший, деликатнейший, еле видимый, еле слышимый, еле осязаемый, почти несуществующий намек? Был ли мне какой-нибудь голос, пусть невразумительный и невнятный? Было ли нечто предшествовавшее, какая-либо прелюдия, увертюра? Был ли, собственно, пролог? Или внезапно, сразу, откуда ни возьмись, как гром среди ясного неба и упало, и обрушилось, и навалилось это на меня?
Пытаюсь вспомнить и не могу. Вроде бы за год до этого стало слегка посасывать под ложечкой по вече-рам, да и по утрам иногда… Вроде бы сердцебиения случались к тому же необъяснимые… А то и вот так еще было: иду по городу, бесцельно в общем-то, без нужды какой-то там иду, праздношатаюсь, но чудится мне почему-то, что цель у меня имеется, только она туманна и как бы позабыта мною — необычное какое-то ощущение. А может быть, это я сейчас уже придумал, потому что хочется мне, чтобы что-то перед этим было, потому что странно ведь, что вот так, без предчувствий, как гром среди ясного неба.
А может быть, вся жизнь моя была к этому прелюдией, и все, что видел я, думал я и делал ранее в жизни, было подготовкой к этому самому, но я об этом не догадывался. Да и как мне было догадаться-то?
Предчувствия и предвестия, вполне вероятно, что и не было ни малейшего. Но ожидание, между прочим, было. Ожидание не то чтобы чуда, но чего-то подобного чуду, почти равного чуду, с чудом соизмеримого. Оно появилось у меня давно, чуть ли не в юности, чуть ли не в отрочестве. И примечательно, что оно было легким, бестревожным, безнатужным, подобным прозрачному, невидимому, но все же ощутимому облаку. Это облако окутывало меня постоянно, как одежда, которую нельзя было снять. Да, ожидание было. Оно длилось. Оно оказалось долгим. И вот я дождался.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Февральский вечер. Вагон электрички. Возвращаюсь с дачи. Дача моя расположена в местах живописных, но, увы, давно уже не безлюдных, хотя и весьма от города отдаленных. Зимой я люблю туда ездить в одиночестве. На лыжах я не катаюсь — упаси бог! Нет у меня к лыжам никакого пристрастия.
Приезжаю. Растапливаю печку. Кипячу воду. Завариваю чай. Накрываю чайник ватным чехольчиком, чтобы лучше заварилось. Крошу батон на тарелку и выхожу на крыльцо кормить птиц. Они уже поджидают меня, рассевшись на ветвях ближних деревьев. Ставлю тарелку на снег и отхожу в сторону. Сначала к тарелке подлетают синицы. Потом их прогоняют сойки. После появляется дятел, а иногда и сорока. Убедившисъ в том, что крошки склеваны, забираю тарелку и возвращаюсь в дом. Комната уже успела нагреться. Чай заварился. Ем привезенные с собою бутерброды, запивая их чаем. Сажусь у печки, открываю дверцу, гляжу на догорающие поленья, на пробегающий по ним зеленый огонек, слушаю их тихое потрескивание и размышляю о чем-нибудь не то чтобы возвышенном, но достаточно приятном и далеком от суетности будничного существования. Поленья постепенно угасают и умолкают, превращаясь в головешки. Гляжу на красные мерцающие угли и с наслаждением слушаю тишину. Это редкость теперь — тишина. Потом обратный путь на станцию. Заснеженная дорога. Заснеженные сосны. Белка, перебегающая дорогу. Собака сторожа, долго бегущая за мною следом, рыжая, тощая, всегда голодная собака сторожа ("Кормлю мало, чтобы злее была", — говорит сторож). Потом пустынная платформа, рельсы, зеленый огонь семафора.
Электричка движется не спеша. За окном оранжево-багровый, исполосованный темными лентами облаков, патетический закат (что-то ужасное случилось на горизонте, что-то непоправимое там стряслось, что-то взорвалось и теперь полыхает). На фоне заката, сопровождая электричку, летит ворона. Она тяжело машет растрепанными крыльями. В моей голове шевелятся некие мысли, некие мелкие и ленивые мысли. О даче — что пора уже красить дом. Об электричке — что еле тащится. О закате — что очень красив, хотя и тревожен. О вороне — долго ли она будет так лететь?
Рядом со мною сидит дюжий мужик с красным, обветренным, ошпаренным морозом, плохо побритым, а точнее уже слегка заросшим, круглым лицом, в потертом, затасканном, грязно-желтом полушубке, в монументальных, высоких, черных валенках с огромными, какими-то доисторическими галошами и в серой кроличьей шапке с незавязанными, смешно торчащими в стороны ушами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46