https://wodolei.ru/catalog/installation/Geberit/
Судья стучит молоточком.
— Наши законы и наши церковные установления перемешаны, как кровь и вода, — угрожающе говорит Брикльсворт, подняв тощий палец, похожий на птичий коготь. — Кто нарушает одно, ополчается на другое!
— Бессмысленно смешивать кровь и воду, — здраво замечает моя бабка. — Кто станет пить такую воду?
Стонхильцы ликуют: логика вдовы всем кажется неотразимой. С жестом презрительного негодования доктор церковных и гражданских прав садится и машет себе в лицо платком. Действительно, душно. Судья скучным голосом объявляет, что не видит причин, почему б не перейти к слушанию речей защиты и обвинения.
Слово предоставляется защите.
Мистер Уорсингтон заявляет, что он не мастер элоквенции : он скромный атторней, приехавший с единственной целью — побудить стонхильских граждан к выполнению великой задачи, о которой здесь не место говорить. Он лишь позволит себе обратить внимание судьи и присяжных на чистоту помыслов своей подзащитной, на непорочность ее вдовьей репутации… Говорит он долго и так жалостно, что женщины начинают всхлипывать.
Но вот снова поднимается жердеобразный доктор Брикльсворт, и на бабку мою обрушивается град обвинений во всякой ереси: идущей от Фауса Социана, который отвергал все, кроме библии; идущей от анабаптизма, который осужден в Англии статутом 1550 года; идущей от барровистов, нагло отвергающих необходимость в священнослужителях, — совсем недавно, всего два года назад, некто Веркман за оное поплатился тюрьмой!
Всем делается тошно от эрудиции доктора Брикльсворта. Судья дремлет, кротко опустив очи долу, и в таком положении очень похож на морщинистого младенца в колыбельке. Сонливость от него волнами распространяется по залу.
— Королевская декларация тысяча шестьсот двадцать восьмого года воспретила скудоумные споры о вере! — распалясь, тонким голосом вскричал обвинитель. — Тридцать девять статей учения нашей церкви — вот копья, коими мы бестрепетно поразим всякое суемудрие, всяческие лжетолкования, ведущие к смуте, бунту и мятежу!
И потребовал упечь бабку на три года в тюрьму!
Мне показалось, что воздух из холла мгновенно выкачали помпой. У всех глаза полезли на лоб. Судья очнулся и посмотрел на присяжных с недоумением.
Бабка осталась неподвижна, только губы у нее побледнели.
Я искал глазами Питера, Патриджа — их не было видно.
От последнего слова подсудимая по совету защитника отказалась. Судья напутствовал присяжных просьбой «нелицеприятно решить в пользу истины» — те, повеселев, как отпущенные школьники, схватили свои узелки с едой и поспешили в верхние покои, чтобы там поесть и посудачить всласть. Толкуя на все лады, публика расходилась.
— Кто тот приятный джентльмен в черном бархатном дублете, который передал мне букет цветов? — осведомилась бабка у адвоката. — Оказывается, он сходных со мной убеждений, я так рада…
— Это палач, — хладнокровно ответствовал м-р Уорсингтон, — его прислали из Плимута вместе с судейскими клерками.
— Палач?! — вырвалось у нас обоих…
Юристы во главе с судьей отправились в трактир. К нам подошел Джон де Холм и передал просьбу мисс Алисы отобедать в маленькой гостиной без нее: она расстроилась, получив письмо от матери. У леди Лайнфорт что-то неладно, Патридж уже выехал ей навстречу.
Через час горничная вызвала нас в суд. Холл снова был полон.
Уорвейн стукнул жезлом о пол: «Встать! Суд идет!» Судья и присяжные заняли свои места, и сэр Беннингтон обратился к ним:
— Правосудие требует, чтобы вы ответили на первый вопрос: виновна ли подсудимая в святотатстве?
Старшина присяжных Джон Блэнд, давно изнывавший от желания выступить публично, вскочил и запальчиво провозгласил:
— Нет, не виновна!
— Виновна ли вдова Гэмидж в нарушении общественного порядка и в нанесении ущерба церковному имуществу?
— В этом — да, виновна, но мы полагаем…
Юристы уходят. Гробовая тишина. Истекло пять минут, четверть часа, полчаса… Суставы бабкиных пальцев, переплетенных на коленях, побелели, но сама она не шевелится. Снова: «Встать, суд идет!» — и сэр Беннингтон возвращается в очках, с листом бумаги, который близоруко держит у самого носа. Вступительные формулы он прочитывает невнятно, пока не доходит до слов «и приговаривается». Тут он останавливается, поднимает очки на лоб и смотрит на мою приемную мать.
— …И приговаривается к публичному бичеванию у позорного столба, а именно к пяти ударам плетью, наносимым рукой палача! — говорит он громко и после паузы прибавляет скороговоркой, что вдова Гэмидж, кроме того, повинна выплатить штраф в размере двадцати фунтов стерлингов в пользу церкви Стонхилла, а также судебные издержки.
Секунда тишины — и взрыв голосов:
— Неправильно!
— За это и собаку не накажешь плетью!
— Нет, пяти ударов еще мало…
— Идем бить стекла в доме Рокслея!
Топот ног, падение скамеек, свист. К моей бабке подходит черный джентльмен. Учтиво склонившись, он говорит ей печальным голосом:
— Боюсь, достойнейшая мистрис Гэмидж, что я вынужден причинить вам некоторое беспокойство.
И предлагает ей руку.
Моя бабка — и плети!
Я взглянул на нее. Она молилась, закрыв глаза, склонив голову, и впервые я заметил, что шея у нее еще красивая, лебединого изгиба, что из-под чепца снежной белизны сползают каштановые, без сединки косы — она все заправляла их под чепец каким-то застенчивым движением. Заметил я также, что и судья, и м-р Уорсингтон, и эта ученая обезьяна Брикльсворт все время исподтишка косились на нее, а теперь с плотоядным ожиданием уставились в упор: так смотрят сверху хищные птицы, не упадет ли загнанная лань. Когда палач обратился к ней, она очнулась, открыла глаза — он подал ей руку, и она на нее оперлась. Повернулась ко мне:
— Ты не должен этого видеть, мальчик… — Твердый голос ее дрогнул, — Не смотри, слышишь? Именем моей Лиззи, матери твоей…
Я встал, пошел куда-то на толпу и все шел, пока не очутился за воротами Соулбриджа. Я шел, вновь и вновь воображая себе ее беззащитность и испуг перед кошмаром площадного позора. Очутиться во власти чужих рук и бесстыдных чужих глаз — ей, такой гордой, такой строгой!..
Анна Гауэн, открыв мне дверь, отпрянула, выпучив глаза. Отодвинув ее рукой, я нашарил на стене связку ключей и открыл под лестницей каморку. От деда осталось ружье французской работы; оно не давало осечек, разве что порох попадется не сухой. Я вытащил дедово ружье и тщательно прочистил дуло щеткой, надетой на ивовый прут. Потом выбрал в охотничьей сумке пулю, которой можно повалить оленью матку.
— Положим, ты кого-нибудь застрелишь и увезешь ее, — ну, а потом?
Я вздрогнул — за моей спиной стоял Питер. На нем очутился его старый кожаный колет с пятнами ржавчины от кирасы, туго перетянутый ремнем, а на ремне опять повисла видавшая виды шпага.
— Тогда ей придется всю жизнь скитаться на чужбине, — мрачно продолжал Питер. — В конце концов ее изловят или она умрет от нужды и тревог.
— Присяжные ведь оправдали ее, — глухо сказал я.
— В одном. Но не в другом. По букве приговора, ее карают только за нарушение порядка. Разумеется, и дураку ясно, что плети предназначены броунистке Гэмидж, дабы публично припугнуть всех здешних еретиков. Рокслей и Брикльсворт только на этом условии согласились ограничиться местным судом. Что ж, они получили свою мзду!
— Клянусь богом, я просто с ума схожу, когда думаю об этом! — простонал я.
— Что ты понимаешь! — ожесточился Питер: его раздражало мое мальчишеское отчаяние. — Если б дело дошло до Высокой комиссии , ей отрезали бы уши и заточили в тюрьму. Уж мне-то знакомо христианское милосердие их высокопреосвященств!
Он отбросил прядь волос от левой щеки — и я остолбенел: половины уха не было!
— Хватит болтовни, — прервал себя Питер. — Лучше подумай о том, что не весь Стонхилл состоит из поклонников вдовы Гэмидж. Милые английские обычаи позволяют глумиться над человеком, который привязан к позорному столбу. Как думаешь, зачем я рыскал весь день по болоту, стучась во все хибарки коттеджеров?
Глава IX
Худой, мир, говорят, лучше доброй ссоры. Я думаю, наоборот. Легко ли, посудите, мило улыбаться врагу, неся в карманах груз увесистых, жаждущих драки кулаков?
Изречения Питера Джойса
Найдись в Стонхилле приличное место для площади, деревеньку нашу возвели бы в ранг городка: она была для этого достаточно населена. Но бог знал, что делал, отводя для площади обширное вместилище грязи за скотобойней. Прежде, бывало, через эту пустошь весной торжественно несли майский шест, а в августе — соломенное чучело Урожая. Пуританские порядки всё отменили. Теперь ее посещали только фургонщики, которые находили удобным привязывать своих лошадей к позорному столбу или перекладине над ним, служившей для наказания плетью. Ниже перекладины протянулись колодки — длинная широкая доска из двух половин, неподвижной и закрепленной, с дырами для ног и замком. В колодках сиживали местные забулдыги и скандалисты; иногда в них скучали ремесленных дел ученики — худые гнилозубые мальчишки, отражавшие градом ругани насмешки редких прохожих.
Обычно площадь пустовала, но сегодня грязь на ней месили сотни ног. Как ни подготовлен я был Питером, меня просто затошнило от массы слоняющихся и сидящих на ящиках и телегах бездельников, среди которых мы прокладывали путь. Иные праведники притащились из соседних деревень, среди них шли всевозможные толки: одни говорили, что вдову будут сечь за связь с попом, другие — за полеты через печную трубу. Но кто особенно мозолил мне глаза, так это стонхильцы средней руки, людишки из разряда «и нашим и вашим». Вчера они восторгались, как вдова Гэмидж режет правду-матку, — сегодня им охота посмотреть, как ее за это же самое отхлещут плетью!
Ограждение вокруг столба и колодок — колья, веревки — было повалено, втоптано в грязь: англичане, видите ли, любят стоять поближе к интересному зрелищу. Я бы конечно успокоил свои нервы хорошей дракой, не дай мне Питер накануне строжайших указаний. Ружье он не позволил взять, разрешил только короткую дубинку — такие у нас носят под мышкой, чтоб отбиваться от собак.
В толпе возникли судейский клерк, за ним констебль Уорвейн, в меру пьяный, и тщедушный человек в кожаном фартуке с длинным, в три полосы плетенным бичом в руке. Человек этот неторопливо обошел вокруг столба раз, другой, третий, все время пощелкивая плетью и приговаривая: «Посторонись! Поберегись!» Его встретили бранью и угрозами. Но вот, слышу, то тут, то там вскрикивают от боли — оказывается, плеть работала не вхолостую. И такой он был мастер своего дела, что люди стали шарахаться в стороны, прочь от столба. Кое-кто уже был готов засучить рукава для драки — около них сразу вырастали либо Питер, либо Боб ле Мерсер, либо кто еще из коттеджеров, и свара затихала.
Когда палач расчистил порядочный круг, он вывел откуда-то к столбу мою приемную мать, держа ее самым галантным образом под руку. В длинной накидке с капюшоном, спущенным на лицо, бабка моя шла твердо и у перекладины стала как статуя: должно быть, вспомнила своих мучеников-пуритан. Я поскорей отвернулся — не смотреть же, как он расстегивает и спускает ей платье до пояса, как привязывает руки к перекладине!
Толпа молчала — не то сочувственно, не то выжидающе. Зато прямо передо мной красовалась обаятельная рожа Тома Черча, глаза в глаза: первый лодырь в деревне, святоша и шут. Под мышкой у него тоже приютилась дубинка, потолще моей, лицо выражало благочестивую скуку, будто он, Том Черч, уж и не знает, что на свете может его отвлечь от мыслей о загробном мире. Он сплюнул мне под ноги и сказал:
— А она еще ничего, твоя старуха… Не пойму только, где у нее хвост.
Это я тоже стерпел. По инструкции Питера.
— Что-то прохладно стало, — куражился Том, подло засматривая мне в глаза: действует или нет? — Хорошенько погрей ей спинку, палач, — не простыла бы!
И оглянулся, выродок, — как приняли его слова? Но кругом неопределенно молчали. Кое-как я пережил и это.
— Ух, белая кожа какая! — взвизгнула старая Тильда Френси. — Покраснеет небось теперь! Не от стыда, так от плетей!
В толпе негромко засмеялись: все знали, что моя бабка вылечила эту самую Тильду от боли в суставах, а в благодарность старуха Френси ославила ее как ведьму. Я все жестоко терплю. Шагах в двадцати от меня Питер и Боб ле Мерсер о чем-то совещались, поглядывая на палача; еще поодаль наш работник Иеремия Кэпл хладнокровно потирал свои тяжелые лапы, — а дальше, по кругу, я видел, стоят парни с болота. Стоят так, словно их кто-то расставил заранее. Вот интересно!
Очевидно, этот некто подал знак, потому что они, все разом, каждый с заостренным колом, мигом вбили их топорами по четырем углам. Поняв, к чему это, толпа зарокотала — поздно: столбы сразу же соединились крепкою веревкою, и у каждого из них стало по два-три человека, кто с дубинкой, кто с топором. Теперь центр четырехугольника с палачом и моей бабкой был наделено отделен от любопытствующих. Питер весело мне кивнул… Вдруг Том Черч, подлец такой, как заорет, как засвистит:
— Обман, фальшивка — сечь не будут!
Надо признать, это здорово было рассчитано. Люди еще не решили, как отнестись к зрелищу — сочувствовать ли, освистывать ли, они были озадачены его небывалой серьезностью — и тут этот злобно-шутовской выкрик! Точно оборвалась цепь, державшая зверя: драка забушевала сразу у всех четырех столбов. Конец моему терпению — и с каким смаком я огрел Тома дубинкой по макушке! Свою-то палицу он успел выдернуть из-под мышки, но отбить удар не изловчился и рухнул прямо в грязь. Однако и мне кто-то так сокрушительно въехал чем-то твердым под ребра, что будь здоров. Вылетев из свалки, гляжу — святой Майкл! — Питер работает клинком! Целую ораву отгоняет от веревок, крестя воздух блестящей сталью; в глазах боевой огонь, на шпаге кровь. «Дубинки, дубинки!» — вопят ученики мастеровых. Какое дубинки — в ход пошли ножи!
Такой драки Стонхилл не видывал, я думаю, со дня основания. Что в это время происходило внутри четырехугольника, судить не берусь, — а вне… точно все черти вырвались из ада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
— Наши законы и наши церковные установления перемешаны, как кровь и вода, — угрожающе говорит Брикльсворт, подняв тощий палец, похожий на птичий коготь. — Кто нарушает одно, ополчается на другое!
— Бессмысленно смешивать кровь и воду, — здраво замечает моя бабка. — Кто станет пить такую воду?
Стонхильцы ликуют: логика вдовы всем кажется неотразимой. С жестом презрительного негодования доктор церковных и гражданских прав садится и машет себе в лицо платком. Действительно, душно. Судья скучным голосом объявляет, что не видит причин, почему б не перейти к слушанию речей защиты и обвинения.
Слово предоставляется защите.
Мистер Уорсингтон заявляет, что он не мастер элоквенции : он скромный атторней, приехавший с единственной целью — побудить стонхильских граждан к выполнению великой задачи, о которой здесь не место говорить. Он лишь позволит себе обратить внимание судьи и присяжных на чистоту помыслов своей подзащитной, на непорочность ее вдовьей репутации… Говорит он долго и так жалостно, что женщины начинают всхлипывать.
Но вот снова поднимается жердеобразный доктор Брикльсворт, и на бабку мою обрушивается град обвинений во всякой ереси: идущей от Фауса Социана, который отвергал все, кроме библии; идущей от анабаптизма, который осужден в Англии статутом 1550 года; идущей от барровистов, нагло отвергающих необходимость в священнослужителях, — совсем недавно, всего два года назад, некто Веркман за оное поплатился тюрьмой!
Всем делается тошно от эрудиции доктора Брикльсворта. Судья дремлет, кротко опустив очи долу, и в таком положении очень похож на морщинистого младенца в колыбельке. Сонливость от него волнами распространяется по залу.
— Королевская декларация тысяча шестьсот двадцать восьмого года воспретила скудоумные споры о вере! — распалясь, тонким голосом вскричал обвинитель. — Тридцать девять статей учения нашей церкви — вот копья, коими мы бестрепетно поразим всякое суемудрие, всяческие лжетолкования, ведущие к смуте, бунту и мятежу!
И потребовал упечь бабку на три года в тюрьму!
Мне показалось, что воздух из холла мгновенно выкачали помпой. У всех глаза полезли на лоб. Судья очнулся и посмотрел на присяжных с недоумением.
Бабка осталась неподвижна, только губы у нее побледнели.
Я искал глазами Питера, Патриджа — их не было видно.
От последнего слова подсудимая по совету защитника отказалась. Судья напутствовал присяжных просьбой «нелицеприятно решить в пользу истины» — те, повеселев, как отпущенные школьники, схватили свои узелки с едой и поспешили в верхние покои, чтобы там поесть и посудачить всласть. Толкуя на все лады, публика расходилась.
— Кто тот приятный джентльмен в черном бархатном дублете, который передал мне букет цветов? — осведомилась бабка у адвоката. — Оказывается, он сходных со мной убеждений, я так рада…
— Это палач, — хладнокровно ответствовал м-р Уорсингтон, — его прислали из Плимута вместе с судейскими клерками.
— Палач?! — вырвалось у нас обоих…
Юристы во главе с судьей отправились в трактир. К нам подошел Джон де Холм и передал просьбу мисс Алисы отобедать в маленькой гостиной без нее: она расстроилась, получив письмо от матери. У леди Лайнфорт что-то неладно, Патридж уже выехал ей навстречу.
Через час горничная вызвала нас в суд. Холл снова был полон.
Уорвейн стукнул жезлом о пол: «Встать! Суд идет!» Судья и присяжные заняли свои места, и сэр Беннингтон обратился к ним:
— Правосудие требует, чтобы вы ответили на первый вопрос: виновна ли подсудимая в святотатстве?
Старшина присяжных Джон Блэнд, давно изнывавший от желания выступить публично, вскочил и запальчиво провозгласил:
— Нет, не виновна!
— Виновна ли вдова Гэмидж в нарушении общественного порядка и в нанесении ущерба церковному имуществу?
— В этом — да, виновна, но мы полагаем…
Юристы уходят. Гробовая тишина. Истекло пять минут, четверть часа, полчаса… Суставы бабкиных пальцев, переплетенных на коленях, побелели, но сама она не шевелится. Снова: «Встать, суд идет!» — и сэр Беннингтон возвращается в очках, с листом бумаги, который близоруко держит у самого носа. Вступительные формулы он прочитывает невнятно, пока не доходит до слов «и приговаривается». Тут он останавливается, поднимает очки на лоб и смотрит на мою приемную мать.
— …И приговаривается к публичному бичеванию у позорного столба, а именно к пяти ударам плетью, наносимым рукой палача! — говорит он громко и после паузы прибавляет скороговоркой, что вдова Гэмидж, кроме того, повинна выплатить штраф в размере двадцати фунтов стерлингов в пользу церкви Стонхилла, а также судебные издержки.
Секунда тишины — и взрыв голосов:
— Неправильно!
— За это и собаку не накажешь плетью!
— Нет, пяти ударов еще мало…
— Идем бить стекла в доме Рокслея!
Топот ног, падение скамеек, свист. К моей бабке подходит черный джентльмен. Учтиво склонившись, он говорит ей печальным голосом:
— Боюсь, достойнейшая мистрис Гэмидж, что я вынужден причинить вам некоторое беспокойство.
И предлагает ей руку.
Моя бабка — и плети!
Я взглянул на нее. Она молилась, закрыв глаза, склонив голову, и впервые я заметил, что шея у нее еще красивая, лебединого изгиба, что из-под чепца снежной белизны сползают каштановые, без сединки косы — она все заправляла их под чепец каким-то застенчивым движением. Заметил я также, что и судья, и м-р Уорсингтон, и эта ученая обезьяна Брикльсворт все время исподтишка косились на нее, а теперь с плотоядным ожиданием уставились в упор: так смотрят сверху хищные птицы, не упадет ли загнанная лань. Когда палач обратился к ней, она очнулась, открыла глаза — он подал ей руку, и она на нее оперлась. Повернулась ко мне:
— Ты не должен этого видеть, мальчик… — Твердый голос ее дрогнул, — Не смотри, слышишь? Именем моей Лиззи, матери твоей…
Я встал, пошел куда-то на толпу и все шел, пока не очутился за воротами Соулбриджа. Я шел, вновь и вновь воображая себе ее беззащитность и испуг перед кошмаром площадного позора. Очутиться во власти чужих рук и бесстыдных чужих глаз — ей, такой гордой, такой строгой!..
Анна Гауэн, открыв мне дверь, отпрянула, выпучив глаза. Отодвинув ее рукой, я нашарил на стене связку ключей и открыл под лестницей каморку. От деда осталось ружье французской работы; оно не давало осечек, разве что порох попадется не сухой. Я вытащил дедово ружье и тщательно прочистил дуло щеткой, надетой на ивовый прут. Потом выбрал в охотничьей сумке пулю, которой можно повалить оленью матку.
— Положим, ты кого-нибудь застрелишь и увезешь ее, — ну, а потом?
Я вздрогнул — за моей спиной стоял Питер. На нем очутился его старый кожаный колет с пятнами ржавчины от кирасы, туго перетянутый ремнем, а на ремне опять повисла видавшая виды шпага.
— Тогда ей придется всю жизнь скитаться на чужбине, — мрачно продолжал Питер. — В конце концов ее изловят или она умрет от нужды и тревог.
— Присяжные ведь оправдали ее, — глухо сказал я.
— В одном. Но не в другом. По букве приговора, ее карают только за нарушение порядка. Разумеется, и дураку ясно, что плети предназначены броунистке Гэмидж, дабы публично припугнуть всех здешних еретиков. Рокслей и Брикльсворт только на этом условии согласились ограничиться местным судом. Что ж, они получили свою мзду!
— Клянусь богом, я просто с ума схожу, когда думаю об этом! — простонал я.
— Что ты понимаешь! — ожесточился Питер: его раздражало мое мальчишеское отчаяние. — Если б дело дошло до Высокой комиссии , ей отрезали бы уши и заточили в тюрьму. Уж мне-то знакомо христианское милосердие их высокопреосвященств!
Он отбросил прядь волос от левой щеки — и я остолбенел: половины уха не было!
— Хватит болтовни, — прервал себя Питер. — Лучше подумай о том, что не весь Стонхилл состоит из поклонников вдовы Гэмидж. Милые английские обычаи позволяют глумиться над человеком, который привязан к позорному столбу. Как думаешь, зачем я рыскал весь день по болоту, стучась во все хибарки коттеджеров?
Глава IX
Худой, мир, говорят, лучше доброй ссоры. Я думаю, наоборот. Легко ли, посудите, мило улыбаться врагу, неся в карманах груз увесистых, жаждущих драки кулаков?
Изречения Питера Джойса
Найдись в Стонхилле приличное место для площади, деревеньку нашу возвели бы в ранг городка: она была для этого достаточно населена. Но бог знал, что делал, отводя для площади обширное вместилище грязи за скотобойней. Прежде, бывало, через эту пустошь весной торжественно несли майский шест, а в августе — соломенное чучело Урожая. Пуританские порядки всё отменили. Теперь ее посещали только фургонщики, которые находили удобным привязывать своих лошадей к позорному столбу или перекладине над ним, служившей для наказания плетью. Ниже перекладины протянулись колодки — длинная широкая доска из двух половин, неподвижной и закрепленной, с дырами для ног и замком. В колодках сиживали местные забулдыги и скандалисты; иногда в них скучали ремесленных дел ученики — худые гнилозубые мальчишки, отражавшие градом ругани насмешки редких прохожих.
Обычно площадь пустовала, но сегодня грязь на ней месили сотни ног. Как ни подготовлен я был Питером, меня просто затошнило от массы слоняющихся и сидящих на ящиках и телегах бездельников, среди которых мы прокладывали путь. Иные праведники притащились из соседних деревень, среди них шли всевозможные толки: одни говорили, что вдову будут сечь за связь с попом, другие — за полеты через печную трубу. Но кто особенно мозолил мне глаза, так это стонхильцы средней руки, людишки из разряда «и нашим и вашим». Вчера они восторгались, как вдова Гэмидж режет правду-матку, — сегодня им охота посмотреть, как ее за это же самое отхлещут плетью!
Ограждение вокруг столба и колодок — колья, веревки — было повалено, втоптано в грязь: англичане, видите ли, любят стоять поближе к интересному зрелищу. Я бы конечно успокоил свои нервы хорошей дракой, не дай мне Питер накануне строжайших указаний. Ружье он не позволил взять, разрешил только короткую дубинку — такие у нас носят под мышкой, чтоб отбиваться от собак.
В толпе возникли судейский клерк, за ним констебль Уорвейн, в меру пьяный, и тщедушный человек в кожаном фартуке с длинным, в три полосы плетенным бичом в руке. Человек этот неторопливо обошел вокруг столба раз, другой, третий, все время пощелкивая плетью и приговаривая: «Посторонись! Поберегись!» Его встретили бранью и угрозами. Но вот, слышу, то тут, то там вскрикивают от боли — оказывается, плеть работала не вхолостую. И такой он был мастер своего дела, что люди стали шарахаться в стороны, прочь от столба. Кое-кто уже был готов засучить рукава для драки — около них сразу вырастали либо Питер, либо Боб ле Мерсер, либо кто еще из коттеджеров, и свара затихала.
Когда палач расчистил порядочный круг, он вывел откуда-то к столбу мою приемную мать, держа ее самым галантным образом под руку. В длинной накидке с капюшоном, спущенным на лицо, бабка моя шла твердо и у перекладины стала как статуя: должно быть, вспомнила своих мучеников-пуритан. Я поскорей отвернулся — не смотреть же, как он расстегивает и спускает ей платье до пояса, как привязывает руки к перекладине!
Толпа молчала — не то сочувственно, не то выжидающе. Зато прямо передо мной красовалась обаятельная рожа Тома Черча, глаза в глаза: первый лодырь в деревне, святоша и шут. Под мышкой у него тоже приютилась дубинка, потолще моей, лицо выражало благочестивую скуку, будто он, Том Черч, уж и не знает, что на свете может его отвлечь от мыслей о загробном мире. Он сплюнул мне под ноги и сказал:
— А она еще ничего, твоя старуха… Не пойму только, где у нее хвост.
Это я тоже стерпел. По инструкции Питера.
— Что-то прохладно стало, — куражился Том, подло засматривая мне в глаза: действует или нет? — Хорошенько погрей ей спинку, палач, — не простыла бы!
И оглянулся, выродок, — как приняли его слова? Но кругом неопределенно молчали. Кое-как я пережил и это.
— Ух, белая кожа какая! — взвизгнула старая Тильда Френси. — Покраснеет небось теперь! Не от стыда, так от плетей!
В толпе негромко засмеялись: все знали, что моя бабка вылечила эту самую Тильду от боли в суставах, а в благодарность старуха Френси ославила ее как ведьму. Я все жестоко терплю. Шагах в двадцати от меня Питер и Боб ле Мерсер о чем-то совещались, поглядывая на палача; еще поодаль наш работник Иеремия Кэпл хладнокровно потирал свои тяжелые лапы, — а дальше, по кругу, я видел, стоят парни с болота. Стоят так, словно их кто-то расставил заранее. Вот интересно!
Очевидно, этот некто подал знак, потому что они, все разом, каждый с заостренным колом, мигом вбили их топорами по четырем углам. Поняв, к чему это, толпа зарокотала — поздно: столбы сразу же соединились крепкою веревкою, и у каждого из них стало по два-три человека, кто с дубинкой, кто с топором. Теперь центр четырехугольника с палачом и моей бабкой был наделено отделен от любопытствующих. Питер весело мне кивнул… Вдруг Том Черч, подлец такой, как заорет, как засвистит:
— Обман, фальшивка — сечь не будут!
Надо признать, это здорово было рассчитано. Люди еще не решили, как отнестись к зрелищу — сочувствовать ли, освистывать ли, они были озадачены его небывалой серьезностью — и тут этот злобно-шутовской выкрик! Точно оборвалась цепь, державшая зверя: драка забушевала сразу у всех четырех столбов. Конец моему терпению — и с каким смаком я огрел Тома дубинкой по макушке! Свою-то палицу он успел выдернуть из-под мышки, но отбить удар не изловчился и рухнул прямо в грязь. Однако и мне кто-то так сокрушительно въехал чем-то твердым под ребра, что будь здоров. Вылетев из свалки, гляжу — святой Майкл! — Питер работает клинком! Целую ораву отгоняет от веревок, крестя воздух блестящей сталью; в глазах боевой огонь, на шпаге кровь. «Дубинки, дубинки!» — вопят ученики мастеровых. Какое дубинки — в ход пошли ножи!
Такой драки Стонхилл не видывал, я думаю, со дня основания. Что в это время происходило внутри четырехугольника, судить не берусь, — а вне… точно все черти вырвались из ада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35