https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/120x100cm/
К исходу второго дня к нему поднялся сам господин де Лонэ. Ему доложили, что Гастон уже сорок часов ничего не ест. Комендант нашел узника в постели.
— Сударь, — сказал он ему, — я узнал, что вы недомогаете, и пришел сам справиться о вашем здоровье.
— Вы слишком добры, сударь, — ответил Гастон, — мне, правда, нездоровится.
— А что с вами? — спросил комендант.
— Ах, сударь, — сказал Гастон, — надеюсь, что не задену ваше самолюбие: я в Бастилии тоскую.
— Как?! Да вы же здесь всего четыре-пять дней!
— Я затосковал с первой минуты.
— И какая же тоска вас одолела?
— А что, их много?
— Конечно, можно тосковать по своей семье.
— У меня ее нет.
— Тогда по возлюбленной. Гастон вздохнул.
— Тоскуют по родине.
— Да, это то самое, — сказал Гастон, чувствуя, что нужно же тосковать по чему-нибудь.
Комендант минуту размышлял.
— Сударь, — сказал он, — с тех пор как я стал комендантом Бастилии, единственные приятные минуты, которые выпали на мою долю, были те, когда я мог оказать какую-либо услугу дворянам, доверенным королем моему попечению. Я готов сделать что-нибудь для вас, если вы обещаете мне вести себя разумно.
— Обещаю вам, сударь.
— Я сведу вас с одним из ваших земляков или, по крайней мере, с человеком, который, как мне кажется, прекрасно знает Бретань.
— И этот человек тоже заключенный?
— Да.
У Гастона возникло смутное подозрение, что именно этот земляк, о котором говорит господин де Лонэ, передал ему записку с предложением притвориться больным.
— Если вы окажете мне такую любезность, — сказал Гастон, — я буду вам весьма признателен.
— Хорошо, завтра я устрою вам свидание, но, поскольку я получил указание содержать его строго, вы сможете провести у него только час, и к тому же ему запрещено покидать камеру, и вам придется самому пойти к нему.
— Я сделаю, как вы пожелаете, сударь, — ответил Гастон.
— Хорошо, решено. Завтра в пять часов ждите меня или старшего надзирателя, но при одном условии.
— При каком?
— Что в ожидании этого развлечения вы что-нибудь съедите.
— Постараюсь, как смогу.
Гастон съел кусочек дичи и выпил глоток белого вина, чтобы сдержать обещание, данное господину де Лонэ.
Вечером он поведал шевалье Дюменилю о том, что произошло между ним и комендантом.
— Черт! — сказал ему шевалье. — Вам повезло, графу Лавалю пришла в голову га же мысль, что и вам, и единственное, чего он добился, так это перевода в одну из камер Казначейской башни, где, по его словам, он смертельно скучал, потому что его развлечением там были только беседы с аптекарем Бастилии.
— Вот дьявол! — воскликнул Гастон. — Что же вы мне раньше об этом не сказали?
— Я просто забыл.
Это запоздалое сообщение несколько встревожило Гастона. Здесь, рядом с мадемуазель де Лонэ, шевалье Дюменилем и маркизом Помпадуром, сообщение с которым он должен был вот-вот наладить, его положение, если, конечно, исключить беспокойство за свою судьбу, и особенно за судьбу Элен, было почти сносным. Если его переведут в другое место, он действительно заболеет тем недугом, который сейчас изображает.
В назначенный час старший надзиратель в сопровождении тюремщика пришел за Гастоном. Они прошли через несколько дворов и остановились у Казначейской башни. Каждая башня, как известно, имела свое название. В камере номер один этой башни находился узник, к которому и провели Гастона. Этот человек, повернувшись спиной к окну, спал одетым на складной кровати. На трухлявом столике рядом с ним еще стояли остатки обеда, а по его платью, разорванному во многих местах, можно было заключить, что это простолюдин.
«Ну и ну! — подумал Гастон. — Они, кажется, решили, что я настолько люблю Бретань, что любой бродяга из Рена или Пенмарка может стать моим Пиладом. Ну уж нет! Этот уж слишком оборван и, как мне кажется, слишком много ест, но в конце-то концов в тюрьме не следует привередничать, воспользуемся моментом. Потом я расскажу об этом приключении мадемуазель де Лонэ, а она напишет об этом стихи шевалье Дюменилю».
Когда надзиратель и тюремщики вышли и Гастон остался наедине с узником, тот сначала потянулся, раза три-четыре зевнул, повернулся, но явно ничего в камере не разглядел.
— Уф! И холодно же в этой проклятой Бастилии! — пробормотал он, яростно почесывая нос.
«Этот голос, этот жест, — подумал Гастон, — да, это он, я не могу ошибиться».
И он подошел к кровати.
— Ну-ка, ну-ка! — произнес узник и, спустив ноги, сел на кровати, удивленно взирая на Гастона. — Вы тоже здесь, господин де Шанле?
— Капитан Ла Жонкьер! — воскликнул Гастон.
— Я самый, хотя нет, я уже не тот, кого вы назвали. С тех пор, как мы виделись, я сменил имя.
— Вы?
— Да, я.
— И как же вас теперь зовут?
— Первая Казначейская.
— Простите?
— Первая Казначейская, к вашим услугам, шевалье. В Бастилии обычно заключенных называют по камере, это избавляет тюремщиков от труда запоминать имена, которые им не нужно знать и опасно помнить. Правда, иногда это положение меняется. Когда Бастилия переполнена и в камерах сидят по двое или трое, тогда каждый номер употребляется дважды, например: меня сюда поместили, и я — «Первая Казначейская», если вас посадят ко мне, вы будете «Первая Казначейская-бис», а если сюда с нами посадят еще и его светлость, то он будет «Первая Казначейская-тер», и так далее. Тюремщикам для этих целей хватает их жалкой латыни.
— Да, понимаю, — ответил Гастон, пристально разглядывавший Ла Жонкьера во время этих объяснений, — итак, вы заключенный?
— Черт возьми! Вы же видите. Я думаю, что ни вы, ни я здесь не находимся ради своего удовольствия.
— Значит, нас раскрыли?
— Боюсь, что так.
— Благодаря вам.
— Как благодаря мне?! — воскликнул Ла Жонкьер, разыгрывая глубочайшее удивление. — Давайте не будем шутить!
— Это вы признались во всем, предатель!
— Я? Да вы просто сумасшедший, молодой человек, и вам место не в Бастилии, а в Птит-Мезон.
— Не отпирайтесь, мне это сказал господин д'Аржансон.
— Господин д'Аржансон! Черт побери, хорошенький авторитет! А что он мне сказал, вы знаете?
— Нет.
— Он мне сказал, что меня выдали вы.
— Сударь!
— Ну что «сударь»? Что же нам теперь, друг другу глотки перерезать, если полиция делает свое дело и лжет, как грязный зубодер!
— Но тогда, откуда же он знает…
— Вот и я вас спрашиваю: откуда? Одно только ясно: если бы я что-нибудь сказал, я бы здесь не сидел. Вы меня мало знаете, но вы могли понять, что я не настолько глуп, чтобы делать бесплатные признания. Доносы продаются, сударь, и по теперешним временам хорошо продаются, и я знаю такие вещи, за которые Дюбуа заплатил — точнее, заплатил бы, — очень дорого.
— Может быть, вы и правы, — сказал, поразмыслив, Гастон. — Так или иначе, благословим случай, который свел нас.
— И я так думаю.
— Но мне кажется, что вы не в восторге.
— В умеренном восторге, признаюсь!
— Капитан!
— О Господи, до чего у вас плохой характер!
— У меня?
— Да, у вас. Вы все время выходите из себя. Я дорожу одиночеством: оно молчаливо!
— Сударь!
— Ну вот, опять! Да послушайте вы меня! Вы в самом деле верите, что нас свел здесь случай?
— А вы что думаете?
— Черт его знает! Какая-нибудь хитроумная комбинация д'Аржансона, тюремщиков или, может быть, Дюбуа.
— А разве не вы написали мне записку?
— Я?! Записку?!
— В которой вы мне предложили притвориться больным от тоски.
— А на чем бы я это написал? Чем? И как передал бы?
Гастон задумался, а Ла Жонкьер внимательно наблюдал за ним.
— А знаете, — сказал он через минуту, — я думаю, что удовольствием обрести друг друга в Бастилии мы обязаны все-таки вам.
— Мне, сударь?
— Да, шевалье, вы слишком доверчивы. Я вам делаю это предупреждение на тот случай, если вы выйдете отсюда, и особенно на тот случай, если не выйдете.
— Спасибо.
— Вы удостоверились, была ли за вами слежка? -Нет.
— Когда участвуешь в заговоре, дорогой мой, всегда следует смотреть не перед собой, а позади себя.
Гастон признался, что такой предосторожности он не принимал.
— А герцог, — спросил Ла Жонкьер, — тоже арестован?
— Об этом я ничего не знаю и собирался спросить вас.
— Вот дьявол! Только этого не хватало! Вы ведь привезли к нему молодую женщину.
— Вы и это знаете?
— Ах, дорогой мой, все становится известно. Не проговорилась ли она случайно? Ах, дорогой мой шевалье, уж эти мне женщины!
— Это женщина большого мужества, и за ее преданность, смелость и скромность я отвечаю как за себя.
— Да, понимаю, раз вы ее любите, то она чистое золото. Ну какой же вы конспиратор, к черту, если вам пришло в голову привезти женщину к главе заговора!
— Но я же вам уже сказал, что я ей ни о чем не говорил, и она может знать только то, о чем сама догадалась.
— У женщин быстрый взгляд и тонкий нюх.
— Да и знай она мои планы, как я сам, убежден, что она бы и рта не раскрыла.
— Ах, сударь, не говоря уж о том, что женщина болтлива от природы, ее можно всегда заставить заговорить, например, сказать ей без всякой подготовки: «Вашему возлюбленному, господину де Шанле, отрубят голову — что, замечу в скобках, весьма вероятно, шевалье, — если вы, сударыня, не согласитесь дать кое-какие разъяснения», и я готов спорить, что ее нельзя будет остановить.
— Такой опасности нет, сударь, она меня слишком любит.
— Так именно поэтому, черт возьми, она будет трещать как сорока, и вот мы с вами оба в клетке. Ладно, не будем больше об этом. Что вы здесь поделываете?
— Развлекаюсь.
— Развлекаетесь?! Ну вам и повезло! Развлекаетесь! А чем?
— Сочиняю стихи, ем варенье и делаю дырки в полу.
— Портите королевскую штукатурку? — спросил, почесывая нос, Ла Жонкьер. — А господин де Лонэ вас не ругает?
— А господин де Лонэ об этом ничего не знает, — ответил Гастон, — впрочем, я здесь не один такой, здесь все что-нибудь ковыряют: кто пол, кто камин, кто стену. А вы ничего не пытаетесь продырявить?
Ла Жонкьер внимательно взглянул на Гастона, пытаясь понять, не насмехается ли он.
— Я отвечу вам позже. Ну ладно, — продолжал Ла Жонкьер, — поговорим серьезно, господин де Шанле; вас приговорили к смерти?
— Меня?
— Да, вас.
— Меня допрашивали.
— Вот видите!
— Но думаю, что приговор еще не вынесен.
— Еще успеется.
— Дорогой капитан, с первого взгляда этого не скажешь, — заметил Гастон, — но вы, знаете ли, безумно веселый человек.
— Вы находите? — Да.
— И вас это удивляет?
— Я не знал, что вы столь бесстрашны.
— Так вам жалко расставаться с жизнью?
— Признаюсь, да, потому что для счастья мне нужно только одно — жить.
— И вы стали заговорщиком, имея шанс быть счастливым? Я перестаю вас понимать. Я думал, что заговорщиком становятся только от отчаяния, как женятся, когда нет другого способа поправить дела.
— Когда я примкнул к заговору, я еще не был влюблен.
— А потом?
— Не захотел из него выйти.
— Браво! Вот это я называю твердым характером! Вас пы-т тали?
— Нет, но меня пронесло на волосок.
— Ну, тогда будут.
— Почему?
— Потому что меня пытали, и несправедливо, чтобы к нам отнеслись по-разному. Вот видите, что эти негодяи натворили с моей одеждой?
— А какую пытку к вам применили? — спросил Гастон, вздрагивая при одном воспоминании о том, что произошло между ним и д'Аржансоном.
— Пытку водой. В меня влили полтора бочонка. Желудок у меня раздулся, как бурдюк. Никогда не думал, что человек может вместить столько жидкости и не лопнуть.
— Вы очень страдали? — спросил Гастон с участием, к которому примешивался личный интерес.
— Да, но у меня крепкий организм. Назавтра я уже об этом забыл. Правда, я потом много выпил вина. Если вас будут пытать, выбирайте пытку водой — вода прочищает. Все микстуры, которыми поят больных, — это более или менее прикрытый способ заставить их пить воду. Фагон говорит, что величайшим врачом, о котором он слышал, был доктор Санградо. К несчастью, он существовал только в воображении Сервантеса, а то он творил бы чудеса.
— Вы знакомы с Фагоном?
— Черт возьми! Понаслышке. Впрочем, я читал его работы… И вы собираетесь упорствовать в молчании?
— Безусловно.
— И вы правы. Я бы посоветовал вам, если уж вы так дорожите жизнью, шепнуть несколько слов наедине д'Аржансону, но он болтун и поведает о ваших откровениях всему свету.
— Я буду молчать, сударь, будьте спокойны. Есть вещи, где я не нуждаюсь в поддержке.
— Да уж надеюсь! Мне кажется, что вы в вашей башне роскошествуете, как Сарданапал. А у меня тут только граф де Лаваль, который три раза в день заставляет промывать себе желудок. Такое он придумал развлечение. Боже мой, в тюрьме у людей проявляются такие странности! Впрочем, может быть, этот достойный человек хочет подготовить себя к пытке водой?!
— Но, — прервал его Гастон, — вы, кажется, сказали мне, что меня, несомненно, приговорят к смерти?
— Хотите знать правду?
— Да.
— Д'Аржансон сказал мне, что вы уже приговорены.
Гастон побледнел; каким бы храбрым человек ни был, такая новость всегда производит некоторое впечатление. Ла Жонкьер заметил, как лицо шевалье изменилось, хотя это продолжалось секунду.
— И все же я думаю, — сказал он, — что вам оставят жизнь, если вы сделаете кое-какие признания.
— Почему я должен сделать то, чего вы сами не сделали?
— Разные характеры, разные судьбы. Я уже не молод, я ни в кого не влюблен и не оставляю возлюбленную в слезах.
Гастон вздохнул.
— Вот видите, — продолжал Ла Жонкьер, — мы совершенно разные люди. Разве вы когда-нибудь слышали, чтоб я так вздыхал, как вы сейчас?
— Если я умру, — сказал Гастон, — его светлость позаботится об Элен?
— А если и его арестуют?
— Да, все может быть.
— Тогда что?
— Тогда Бог не оставит ее.
Ла Жонкьер почесал нос.
— Да, вы слишком молоды, — сказал он.
— Объяснитесь.
— Предположим, его светлость не арестуют.
— И что?
— А сколько лет его светлости?
— Лет сорок пять-сорок шесть, как мне кажется.
— Предположите, что его светлость влюбится в Элен, ведь так зовут вашу мужественную возлюбленную?
— Герцог влюбится в Элен? Он, кому я доверил ее? Это было бы подлостью!
— Мир полон подлостей, тем он и движется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
— Сударь, — сказал он ему, — я узнал, что вы недомогаете, и пришел сам справиться о вашем здоровье.
— Вы слишком добры, сударь, — ответил Гастон, — мне, правда, нездоровится.
— А что с вами? — спросил комендант.
— Ах, сударь, — сказал Гастон, — надеюсь, что не задену ваше самолюбие: я в Бастилии тоскую.
— Как?! Да вы же здесь всего четыре-пять дней!
— Я затосковал с первой минуты.
— И какая же тоска вас одолела?
— А что, их много?
— Конечно, можно тосковать по своей семье.
— У меня ее нет.
— Тогда по возлюбленной. Гастон вздохнул.
— Тоскуют по родине.
— Да, это то самое, — сказал Гастон, чувствуя, что нужно же тосковать по чему-нибудь.
Комендант минуту размышлял.
— Сударь, — сказал он, — с тех пор как я стал комендантом Бастилии, единственные приятные минуты, которые выпали на мою долю, были те, когда я мог оказать какую-либо услугу дворянам, доверенным королем моему попечению. Я готов сделать что-нибудь для вас, если вы обещаете мне вести себя разумно.
— Обещаю вам, сударь.
— Я сведу вас с одним из ваших земляков или, по крайней мере, с человеком, который, как мне кажется, прекрасно знает Бретань.
— И этот человек тоже заключенный?
— Да.
У Гастона возникло смутное подозрение, что именно этот земляк, о котором говорит господин де Лонэ, передал ему записку с предложением притвориться больным.
— Если вы окажете мне такую любезность, — сказал Гастон, — я буду вам весьма признателен.
— Хорошо, завтра я устрою вам свидание, но, поскольку я получил указание содержать его строго, вы сможете провести у него только час, и к тому же ему запрещено покидать камеру, и вам придется самому пойти к нему.
— Я сделаю, как вы пожелаете, сударь, — ответил Гастон.
— Хорошо, решено. Завтра в пять часов ждите меня или старшего надзирателя, но при одном условии.
— При каком?
— Что в ожидании этого развлечения вы что-нибудь съедите.
— Постараюсь, как смогу.
Гастон съел кусочек дичи и выпил глоток белого вина, чтобы сдержать обещание, данное господину де Лонэ.
Вечером он поведал шевалье Дюменилю о том, что произошло между ним и комендантом.
— Черт! — сказал ему шевалье. — Вам повезло, графу Лавалю пришла в голову га же мысль, что и вам, и единственное, чего он добился, так это перевода в одну из камер Казначейской башни, где, по его словам, он смертельно скучал, потому что его развлечением там были только беседы с аптекарем Бастилии.
— Вот дьявол! — воскликнул Гастон. — Что же вы мне раньше об этом не сказали?
— Я просто забыл.
Это запоздалое сообщение несколько встревожило Гастона. Здесь, рядом с мадемуазель де Лонэ, шевалье Дюменилем и маркизом Помпадуром, сообщение с которым он должен был вот-вот наладить, его положение, если, конечно, исключить беспокойство за свою судьбу, и особенно за судьбу Элен, было почти сносным. Если его переведут в другое место, он действительно заболеет тем недугом, который сейчас изображает.
В назначенный час старший надзиратель в сопровождении тюремщика пришел за Гастоном. Они прошли через несколько дворов и остановились у Казначейской башни. Каждая башня, как известно, имела свое название. В камере номер один этой башни находился узник, к которому и провели Гастона. Этот человек, повернувшись спиной к окну, спал одетым на складной кровати. На трухлявом столике рядом с ним еще стояли остатки обеда, а по его платью, разорванному во многих местах, можно было заключить, что это простолюдин.
«Ну и ну! — подумал Гастон. — Они, кажется, решили, что я настолько люблю Бретань, что любой бродяга из Рена или Пенмарка может стать моим Пиладом. Ну уж нет! Этот уж слишком оборван и, как мне кажется, слишком много ест, но в конце-то концов в тюрьме не следует привередничать, воспользуемся моментом. Потом я расскажу об этом приключении мадемуазель де Лонэ, а она напишет об этом стихи шевалье Дюменилю».
Когда надзиратель и тюремщики вышли и Гастон остался наедине с узником, тот сначала потянулся, раза три-четыре зевнул, повернулся, но явно ничего в камере не разглядел.
— Уф! И холодно же в этой проклятой Бастилии! — пробормотал он, яростно почесывая нос.
«Этот голос, этот жест, — подумал Гастон, — да, это он, я не могу ошибиться».
И он подошел к кровати.
— Ну-ка, ну-ка! — произнес узник и, спустив ноги, сел на кровати, удивленно взирая на Гастона. — Вы тоже здесь, господин де Шанле?
— Капитан Ла Жонкьер! — воскликнул Гастон.
— Я самый, хотя нет, я уже не тот, кого вы назвали. С тех пор, как мы виделись, я сменил имя.
— Вы?
— Да, я.
— И как же вас теперь зовут?
— Первая Казначейская.
— Простите?
— Первая Казначейская, к вашим услугам, шевалье. В Бастилии обычно заключенных называют по камере, это избавляет тюремщиков от труда запоминать имена, которые им не нужно знать и опасно помнить. Правда, иногда это положение меняется. Когда Бастилия переполнена и в камерах сидят по двое или трое, тогда каждый номер употребляется дважды, например: меня сюда поместили, и я — «Первая Казначейская», если вас посадят ко мне, вы будете «Первая Казначейская-бис», а если сюда с нами посадят еще и его светлость, то он будет «Первая Казначейская-тер», и так далее. Тюремщикам для этих целей хватает их жалкой латыни.
— Да, понимаю, — ответил Гастон, пристально разглядывавший Ла Жонкьера во время этих объяснений, — итак, вы заключенный?
— Черт возьми! Вы же видите. Я думаю, что ни вы, ни я здесь не находимся ради своего удовольствия.
— Значит, нас раскрыли?
— Боюсь, что так.
— Благодаря вам.
— Как благодаря мне?! — воскликнул Ла Жонкьер, разыгрывая глубочайшее удивление. — Давайте не будем шутить!
— Это вы признались во всем, предатель!
— Я? Да вы просто сумасшедший, молодой человек, и вам место не в Бастилии, а в Птит-Мезон.
— Не отпирайтесь, мне это сказал господин д'Аржансон.
— Господин д'Аржансон! Черт побери, хорошенький авторитет! А что он мне сказал, вы знаете?
— Нет.
— Он мне сказал, что меня выдали вы.
— Сударь!
— Ну что «сударь»? Что же нам теперь, друг другу глотки перерезать, если полиция делает свое дело и лжет, как грязный зубодер!
— Но тогда, откуда же он знает…
— Вот и я вас спрашиваю: откуда? Одно только ясно: если бы я что-нибудь сказал, я бы здесь не сидел. Вы меня мало знаете, но вы могли понять, что я не настолько глуп, чтобы делать бесплатные признания. Доносы продаются, сударь, и по теперешним временам хорошо продаются, и я знаю такие вещи, за которые Дюбуа заплатил — точнее, заплатил бы, — очень дорого.
— Может быть, вы и правы, — сказал, поразмыслив, Гастон. — Так или иначе, благословим случай, который свел нас.
— И я так думаю.
— Но мне кажется, что вы не в восторге.
— В умеренном восторге, признаюсь!
— Капитан!
— О Господи, до чего у вас плохой характер!
— У меня?
— Да, у вас. Вы все время выходите из себя. Я дорожу одиночеством: оно молчаливо!
— Сударь!
— Ну вот, опять! Да послушайте вы меня! Вы в самом деле верите, что нас свел здесь случай?
— А вы что думаете?
— Черт его знает! Какая-нибудь хитроумная комбинация д'Аржансона, тюремщиков или, может быть, Дюбуа.
— А разве не вы написали мне записку?
— Я?! Записку?!
— В которой вы мне предложили притвориться больным от тоски.
— А на чем бы я это написал? Чем? И как передал бы?
Гастон задумался, а Ла Жонкьер внимательно наблюдал за ним.
— А знаете, — сказал он через минуту, — я думаю, что удовольствием обрести друг друга в Бастилии мы обязаны все-таки вам.
— Мне, сударь?
— Да, шевалье, вы слишком доверчивы. Я вам делаю это предупреждение на тот случай, если вы выйдете отсюда, и особенно на тот случай, если не выйдете.
— Спасибо.
— Вы удостоверились, была ли за вами слежка? -Нет.
— Когда участвуешь в заговоре, дорогой мой, всегда следует смотреть не перед собой, а позади себя.
Гастон признался, что такой предосторожности он не принимал.
— А герцог, — спросил Ла Жонкьер, — тоже арестован?
— Об этом я ничего не знаю и собирался спросить вас.
— Вот дьявол! Только этого не хватало! Вы ведь привезли к нему молодую женщину.
— Вы и это знаете?
— Ах, дорогой мой, все становится известно. Не проговорилась ли она случайно? Ах, дорогой мой шевалье, уж эти мне женщины!
— Это женщина большого мужества, и за ее преданность, смелость и скромность я отвечаю как за себя.
— Да, понимаю, раз вы ее любите, то она чистое золото. Ну какой же вы конспиратор, к черту, если вам пришло в голову привезти женщину к главе заговора!
— Но я же вам уже сказал, что я ей ни о чем не говорил, и она может знать только то, о чем сама догадалась.
— У женщин быстрый взгляд и тонкий нюх.
— Да и знай она мои планы, как я сам, убежден, что она бы и рта не раскрыла.
— Ах, сударь, не говоря уж о том, что женщина болтлива от природы, ее можно всегда заставить заговорить, например, сказать ей без всякой подготовки: «Вашему возлюбленному, господину де Шанле, отрубят голову — что, замечу в скобках, весьма вероятно, шевалье, — если вы, сударыня, не согласитесь дать кое-какие разъяснения», и я готов спорить, что ее нельзя будет остановить.
— Такой опасности нет, сударь, она меня слишком любит.
— Так именно поэтому, черт возьми, она будет трещать как сорока, и вот мы с вами оба в клетке. Ладно, не будем больше об этом. Что вы здесь поделываете?
— Развлекаюсь.
— Развлекаетесь?! Ну вам и повезло! Развлекаетесь! А чем?
— Сочиняю стихи, ем варенье и делаю дырки в полу.
— Портите королевскую штукатурку? — спросил, почесывая нос, Ла Жонкьер. — А господин де Лонэ вас не ругает?
— А господин де Лонэ об этом ничего не знает, — ответил Гастон, — впрочем, я здесь не один такой, здесь все что-нибудь ковыряют: кто пол, кто камин, кто стену. А вы ничего не пытаетесь продырявить?
Ла Жонкьер внимательно взглянул на Гастона, пытаясь понять, не насмехается ли он.
— Я отвечу вам позже. Ну ладно, — продолжал Ла Жонкьер, — поговорим серьезно, господин де Шанле; вас приговорили к смерти?
— Меня?
— Да, вас.
— Меня допрашивали.
— Вот видите!
— Но думаю, что приговор еще не вынесен.
— Еще успеется.
— Дорогой капитан, с первого взгляда этого не скажешь, — заметил Гастон, — но вы, знаете ли, безумно веселый человек.
— Вы находите? — Да.
— И вас это удивляет?
— Я не знал, что вы столь бесстрашны.
— Так вам жалко расставаться с жизнью?
— Признаюсь, да, потому что для счастья мне нужно только одно — жить.
— И вы стали заговорщиком, имея шанс быть счастливым? Я перестаю вас понимать. Я думал, что заговорщиком становятся только от отчаяния, как женятся, когда нет другого способа поправить дела.
— Когда я примкнул к заговору, я еще не был влюблен.
— А потом?
— Не захотел из него выйти.
— Браво! Вот это я называю твердым характером! Вас пы-т тали?
— Нет, но меня пронесло на волосок.
— Ну, тогда будут.
— Почему?
— Потому что меня пытали, и несправедливо, чтобы к нам отнеслись по-разному. Вот видите, что эти негодяи натворили с моей одеждой?
— А какую пытку к вам применили? — спросил Гастон, вздрагивая при одном воспоминании о том, что произошло между ним и д'Аржансоном.
— Пытку водой. В меня влили полтора бочонка. Желудок у меня раздулся, как бурдюк. Никогда не думал, что человек может вместить столько жидкости и не лопнуть.
— Вы очень страдали? — спросил Гастон с участием, к которому примешивался личный интерес.
— Да, но у меня крепкий организм. Назавтра я уже об этом забыл. Правда, я потом много выпил вина. Если вас будут пытать, выбирайте пытку водой — вода прочищает. Все микстуры, которыми поят больных, — это более или менее прикрытый способ заставить их пить воду. Фагон говорит, что величайшим врачом, о котором он слышал, был доктор Санградо. К несчастью, он существовал только в воображении Сервантеса, а то он творил бы чудеса.
— Вы знакомы с Фагоном?
— Черт возьми! Понаслышке. Впрочем, я читал его работы… И вы собираетесь упорствовать в молчании?
— Безусловно.
— И вы правы. Я бы посоветовал вам, если уж вы так дорожите жизнью, шепнуть несколько слов наедине д'Аржансону, но он болтун и поведает о ваших откровениях всему свету.
— Я буду молчать, сударь, будьте спокойны. Есть вещи, где я не нуждаюсь в поддержке.
— Да уж надеюсь! Мне кажется, что вы в вашей башне роскошествуете, как Сарданапал. А у меня тут только граф де Лаваль, который три раза в день заставляет промывать себе желудок. Такое он придумал развлечение. Боже мой, в тюрьме у людей проявляются такие странности! Впрочем, может быть, этот достойный человек хочет подготовить себя к пытке водой?!
— Но, — прервал его Гастон, — вы, кажется, сказали мне, что меня, несомненно, приговорят к смерти?
— Хотите знать правду?
— Да.
— Д'Аржансон сказал мне, что вы уже приговорены.
Гастон побледнел; каким бы храбрым человек ни был, такая новость всегда производит некоторое впечатление. Ла Жонкьер заметил, как лицо шевалье изменилось, хотя это продолжалось секунду.
— И все же я думаю, — сказал он, — что вам оставят жизнь, если вы сделаете кое-какие признания.
— Почему я должен сделать то, чего вы сами не сделали?
— Разные характеры, разные судьбы. Я уже не молод, я ни в кого не влюблен и не оставляю возлюбленную в слезах.
Гастон вздохнул.
— Вот видите, — продолжал Ла Жонкьер, — мы совершенно разные люди. Разве вы когда-нибудь слышали, чтоб я так вздыхал, как вы сейчас?
— Если я умру, — сказал Гастон, — его светлость позаботится об Элен?
— А если и его арестуют?
— Да, все может быть.
— Тогда что?
— Тогда Бог не оставит ее.
Ла Жонкьер почесал нос.
— Да, вы слишком молоды, — сказал он.
— Объяснитесь.
— Предположим, его светлость не арестуют.
— И что?
— А сколько лет его светлости?
— Лет сорок пять-сорок шесть, как мне кажется.
— Предположите, что его светлость влюбится в Элен, ведь так зовут вашу мужественную возлюбленную?
— Герцог влюбится в Элен? Он, кому я доверил ее? Это было бы подлостью!
— Мир полон подлостей, тем он и движется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48