унитаз со встроенным бачком
— В таком случае, сударь, я останусь, обещаю вам, — сказал, тяжело вздыхая, Ован.
— Ну, в твоем обещании нет нужды.
В эту минуту дверь отворилась и снова появился господин Тапен, лицо его выражало полное смятение.
— Что нового? — спросил Дюбуа, хорошо разбиравшийся в чужих настроениях.
— Очень важные сведения, монсеньер, но прикажите выйти этому человеку.
— Возвращайся к хозяину, — сказал Дюбуа, — и, если он будет кому-нибудь писать, запомни, что мне очень любопытно познакомиться с его почерком.
Ован в восторге оттого, что сейчас он свободен, поклонился и вышел.
— Ну так, господин Тапен, — сказал Дюбуа, — что там такое?
— А то, монсеньер, что после охоты в Сен-Жермене его королевское высочество, вместо того чтобы вернуться в Париж, отослал туда свою свиту, а сам приказал везти его в Рамбуйе.
— В Рамбуйе? Регент едет в Рамбуйе?
— И будет здесь через полчаса. Да он уже был бы здесь, если бы, на счастье, не проголодался и не заехал в замок перехватить что-нибудь.
— А зачем он едет в Рамбуйе?
— Понятия не имею, монсеньер, разве что ради той юной девицы, которая недавно приехала с монахиней и остановилась во флигеле этой гостиницы.
— Вы правы, Тапен, ради нее, именно ради нее. Госпожа Дерош… да, конечно, это так. Вы знали, что госпожа Дерош здесь?
— Нет, монсеньер, не знал.
— А вы уверены, что он приедет? Вы уверены, что это не ложное донесение, дорогой мой Тапен?
— О, монсеньер, я приставил следить за его высочеством Глазастого, а уж что Глазастый говорит, то непреложно, как Евангелие.
— Да, вы правы, — сказал Дюбуа, который, казалось, хорошо знал качества того, кого расхваливал Тапен, — вы правы, если это говорит Глазастый, то сомнений нет.
— До того дело дошло, что бедный парень лошадь загнал, она упала при въезде в Рамбуйе и больше не встала.
— Тридцать луидоров за лошадь, а парень получит сверх того все, что заслужит.
Тапен взял тридцать луидоров.
— Дорогой мой, — продолжал Дюбуа, — вы знаете, как расположен флигель?
— Прекрасно знаю.
— И как?
— Одной стороной он выходит на задний двор гостиницы, а второй — на пустынный проулок.
— Расставьте на заднем дворе и в проулке людей, переодетых конюхами, слугами, как угодно, но, чтобы, кроме монсеньера и меня, господин Тапен, во флигель никто не мог войти: речь идет о жизни его высочества.
— Будьте спокойны, монсеньер.
— Да! Нашего бретонца вы знаете?
— Я видел, как он спешивался.
— А ваши люди его знают?
— Да, они все видели его на дороге.
— Хорошо, поручаю его вам.
— Я должен арестовать его?
— Чума вас побери, ни в коем случае, господин Тапен, пусть он погуляет на свободе, сделает что нужно, ему надо дать все возможности проявить себя, действовать; если мы его сейчас арестуем, он ничего не скажет, и у нашего заговора будет выкидыш, а мне, чума его побери, нужно, чтобы он разродился.
— Чем, монсеньер? — спросил Тапен, который, казалось, мог позволить себе говорить с Дюбуа с некоторой короткостью.
— Моей архиепископской митрой, господин Лекок, — сказал Дюбуа. — А теперь идите по своим делам, а я пойду по своим.
Оба они вышли из комнаты, быстро спустились по лестнице, но тут пути их разделились: Лекок скорым шагом пошел в город по Парижской улице, а Дюбуа прокрался вдоль стены и прильнул своим рысьим оком к дыре в ставне.
IX. О ПОЛЬЗЕ ПЕЧАТЕЙ
Гастон только что поужинал, потому что в его возрасте, будь человек влюблен или будь он в отчаянии, природа все равно берет свое, и надо иметь уж на редкость скверный желудок, чтобы не ужинать более или менее плотно в двадцать пять лет.
Он облокотился на стол и размышлял. Лампа ярко освещала его лицо, и света ее было достаточно, чтобы удовлетворить любопытство Дюбуа.
Поэтому Дюбуа смотрел на него с пристальным вниманием, в котором было что-то странное и ужасающее: зрачки его всевидящих глаз расширились, а насмешливый рот кривила зловещая улыбка. Если бы кто-нибудь мог видеть этот взгляд и улыбку, он бы подумал, что перед ним демон, выслеживающий во тьме одну из жертв, обреченных им пройти до конца свой гибельный путь.
Наблюдая, он по своей привычке бормотал:
— Молод, хорош собой, глаза черные, рот гордый, настоящий бретонец. Этого еще не развратили, как заговорщиков Селламаре, нежные взгляды придворных дам. Однако лихо все он за это взялся, демон! Те замышляли похитить, лишить престола… Чепуха! А вот этот… Вот черт! И все-таки, — продолжал, помолчав, Дюбуа, — я напрасно ищу следы хитрости на этом чистом лбу, макиавеллизма в рисунке рта, скорее отражающего честность и доверчивость. А тем не менее, сомнений нет, все подготовлено так, чтобы захватить регента врасплох во время свидания с этой клисонской девственницей. Вот и говори теперь, что эти бретонцы туповаты. Решительно, — продолжал Дюбуа, посмотрев еще немного, — тут что-то не то, я еще чего-то не понимаю. Совершенно невероятно, чтобы этот молодой человек с печальным, но спокойным взглядом намеревался через четверть часа убить другого человека, да еще какого человека! Регента Франции, первого принца крови! Нет, это невозможно, подобное хладнокровие было бы непостижимо. И все же, — добавил Дюбуа, — ведь это так: от меня, которому он говорит все, регент эту новую любовную интрижку скрыл. Он отправляется охотиться в Сен-Жермен, во всеуслышание объявляет, что ночевать поедет в Пале-Рояль, и вдруг отдает другой приказ и называет своему кучеру Рамбуйе. А в Рамбуйе его ждет юная особа, встречает ее госпожа Дерош. Кого же она ждет, если не регента? И эта юная особа — любовница шевалье. А любовница ли она ему? Ага, сейчас узнаем: вот наш друг Ован, свои девяносто луидоров он уже спрятал и теперь несет хозяину бумагу и чернила. Хозяин собирается писать. В добрый час, следовательно, мы узнаем что-то определенное. А теперь, — продолжал Дюбуа, — посмотрим, насколько можно рассчитывать на этого негодяя-лакея.
И он, дрожа, поскольку, как читатель помнит, было отнюдь не тепло, покинул свой наблюдательный пост.
Дюбуа остановился на лестнице и стал ждать: ступенька, где он стоял, была целиком в тени, а дверь Гастона ярко освещена.
Через мгновение дверь открылась и показался Ован. Секунду он стоял в дверях с письмом в руках, потом, казалось, решился и стал подниматься по лестнице.
«Прекрасно, — сказал себе Дюбуа, — он вкусил от запретного плода, и теперь он мой».
И, остановив Ована на лестнице, сказал ему:
— Хорошо, дай мне письмо, которое ты мне нес, и подожди здесь.
— А откуда вы знаете, что я нес вам письмо? — спросил ошеломленный Ован.
Дюбуа пожал плечами, взял у него из рук письмо и исчез. Войдя в свою комнату, Дюбуа исследовал печать: шевалье, у которого не было ни воска, ни печати, воспользовался воском от бутылки и запечатал письмо своим перстнем. Дюбуа легонько нагрел письмо над пламенем свечи, и воск расплавился.
Он открыл письмо и прочел:
«Дорогая Элен,
Ваше мужество удвоило мое, сделайте так, чтобы я смог войти в дом, и Вы узнаете, каковы мои планы».
— Ага, — сказал Дюбуа, — кажется, она их еще не знает, значит, все это еще не так далеко зашло, как я думал.
Он сложил письмо, выбрал из многочисленных перстней, которыми была, унизаны все его пальцы, и, может быть, специально в этих целях, тот, печатка которого почти в точности походила на печатку шевалье, накапал воску со свечи и очень аккуратно запечатал его.
— Держи, — сказал он Овану, возвращая ему письмо, — вот послание твоего хозяина, отнеси его точно куда следует. Ответ принесешь мне, и я дам тебе десять луидоров.
— Вот это да! — сказал себе Ован. — Это же не человек, а золотые копи. И он убежал. Через десять минут он явился обратно с письмом, которого ждал Дюбуа. Это послание было написано на маленьком листочке хорошей надушенной бумаги, а на печати стояла только одна буква — Э.
Дюбуа открыл какую-то коробку, достал из нее что-то вроде пасты и стал разминать ее в руках, чтобы снять с печати слепок, но тут он заметил, что письмо сложено так, что его легко можно прочесть не распечатывая.
— Ну, — сказал он, — это еще удобнее. Он приоткрыл письмо и прочел:
«Тот, по чьему распоряжению меня привезли из Бретани, вместо того чтобы ждать меня в Париже, приедет сюда ко мне — настолько, по его словам, ему не терпится меня увидеть; я думаю, что он уедет сегодня же ночью. Приходите завтра утром около десяти часов, я расскажу Вам, что произошло между нами, и тогда мы с Вами решим, каким образом нам надлежит действовать».
— Вот это, — сказал Дюбуа, упорно державшийся мысли, что Элен — сообщница шевалье, — мне кажется более ясным. Вот холера! Расторопна же эта юная особа! Если их так воспитывают у августинок в Клисоне, то поздравляю настоятельницу! А монсеньер-то думает, что раз девице шестнадцать лет, то она сама наивность. О, он еще обо мне пожалеет! Если бы искал я, то нашел бы что-нибудь получше.
— Держи, — сказал он Овану, — вот тебе десять луидоров и твое письмо: видишь, сплошные доходы.
Ован положил в карман десять золотых и понес письмо. Славный малый ничего во всем этом не мог понять и только задавал себе вопрос, что же будет в Париже, если уже в его пригородах на него сыплется манна небесная.
В этот момент часы пробили десять, и к ровному и медленному бою часов присоединился глухой стук колес приближающейся кареты. Дюбуа подошел к окну и увидел, как во дворе гостиницы остановился экипаж. В нем, развалившись, сидел весьма достойного вида дворянин, в котором Дюбуа с первого взгляда узнал Лафара, капитана гвардии его королевского высочества.
— Надо же, — сказал он, — он еще осторожнее, чем я думал, но где же он сам? А, вот он!
Это восклицание вырвалось у Дюбуа при виде доезжачего, одетого точно в такую же красную ливрею, какая была на нем самом. Доезжачий ехал за каретой на прекрасном испанском жеребце, причем видно было, что он только что на него сел, потому что лошади, впряженные в экипаж, несмотря на холод, были все в мыле, а конь под всадником был почти свежим.
Карета остановилась у дверей гостиницы, и слуги бросились к Лафару, который изображал из себя важную персону, громко требуя комнату и ужин. В это время доезжачий спешился, бросил поводья пажу и направился к флигелю.
— Чудесно, чудесно! — сказал Дюбуа. — Все ясно и прозрачно, как вода в горном ручье, но почему при всем этом нигде не видно шевалье? Так занят любовной запиской, что и кареты не слышал? Посмотрим, подождем. А что до вас, монсеньер, — продолжал Дюбуа, — будьте покойны, я не нарушу ваш тет-а-тет. Наслаждайтесь этой юной наивностью, которая обещает столь пышно расцвести. Да, монсеньер, сразу видно, что вы близоруки!
Пока Дюбуа произносил этот монолог, он успел спуститься и занять свой наблюдательный пост.
И как раз в тот момент, когда он заглянул в дыру в ставне, Гастон укладывал письмо в бумажник, потом он тщательно спрятал бумажник в карман и встал.
— А! Кровь Господня! — воскликнул Дюбуа, инстинктивно протягивая к шевалье хищные лапы, встретившие только стену. — Кровь Господня! Вот этот-то бумажник мне и нужен! Я дорого заплатил бы за этот бумажник! Ага! Наш дворянин, кажется, собирается выйти: пристегнул шпагу, ищет плащ. Куда же это он идет? Подумаем! Поджидать его высочество на выходе? Нет, черт возьми, у него не вид человека, который готовится убить другого, и я скорее склоняюсь к мысли, что на сегодняшний вечер он на испанский лад прослоняется под окнами своей милой. Ах, честное слово, если бы ему пришла в голову эта прекрасная мысль, может быть, и удалось бы…
Трудно описать улыбку, которая при этих словах скользнула по лицу Дюбуа.
— Да, но если, — сказал он, отвечая себе самому, — если в этом деле я заработаю добрый удар шпагой, вот монсеньер посмеется! Ба! Опасности нет, мои люди должны быть на посту, да, впрочем, кто ничем не рискует, ничего и не получает.
Придав себе храбрости этой поговоркой искателей приключений, Дюбуа быстро обогнул гостиницу, чтобы оказаться на одном конце проулка, если шевалье появится на другом. Он предполагал, судя по печальному, но спокойному лицу Гастона, что тот просто-напросто отправится бродить под окнами своей возлюбленной. Дюбуа не ошибся: у выхода в проулок он увидел Тапена, который, препоручив Глазастому наблюдать за двором, сам стал на пост с наружной стороны. Дюбуа в двух словах объяснил ему свои намерения. Тапен показал ему пальцем на своих людей: один лежал на ступеньку наружных дверей, а второй сидел на придорожной тумбе и бренчал на разбитой гитаре, как обычно делают бродячие певцы, просящие подаяния на постоялых дворах. Где-то должен был быть и третий, но он так хорошо спрятался, что его не было видно.
Уверенный в том, что его поддержат, Дюбуа до глаз закутался в плащ и отважно вышел в проулок.
И не успел он сделать нескольких шагов по этому закоулку, словно специально созданному для того, чтобы тут было удобно перерезать прохожему горло, как на противоположном его конце увидел движущуюся тень, в точности похожую на то лицо, которое он искал.
И в самом деле, как только они прошли один мимо другого, Дюбуа узнал шевалье, а тот, всецело занятый своими мыслями, даже и не попытался разглядеть, с кем он разминулся, а может быть, даже и не видел, что встретился с кем-то.
Дюбуа это не устраивало, ему нужна была добрая ссора, и, видя, что шевалье не собирается ее искать, он решил проявить инициативу.
Для этого он вернулся и, остановившись перед шевалье, который в эту минуту тоже стоял и пытался определить, какие окна из тех пяти-шести, что выходят в проулок, и есть окна комнаты, занимаемой Элен, сказал ему сиплым голосом:
— Эй, дружище, будьте добры сказать, что это вы тут делаете?
Гастон перевел глаза с небес на землю и упал с поэтических высот в грубую прозу жизни.
— Извините, сударь, — сказал он Дюбуа, — мне кажется, вы мне что-то сказали?
— Да, сударь, — ответил Дюбуа, — я спросил вас, что вы тут делаете.
— Ступайте своей дорогой, — сказал шевалье, — мне нет дела до вас, а вам — до меня.
— Оно, может, так бы и было, — ответил Дюбуа, — если вы мне не мешали.
— Сколь ни узок этот переулок, сударь, он достаточно широк для нас обоих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48