Отзывчивый сайт Водолей
Они слышат в самой своей глубине зов, которого ты не слышишь. Они различают свет, о существовании которого ты даже не догадываешься. Потому что у тебя нет больше имени, нет больше лица, ты потерял свой взгляд. Ты от всех отделен. Кто бросит тебе веревку, чтобы вытащить тебя на поверхность?
И я остался в этой ночи, чернейшей из всех ночей, остался в пустыне, где даже песок удержаться не может, замерзший и голый, словно недоношенный ребенок, которого плохая мать родила и бросила на произвол судьбы. И там, стыдясь самого себя, я бродил без цели вплоть до той минуты, когда, споткнувшись, упал на голые камни и остался там лежать, распростертый, похожий на рыбу, выброшенную на песок приливом. Я вопросил:
– О голос, только что звучавший из глубины моей груди, как ты был несправедлив ко мне! Но ты ко мне обращался, ты говорил, а теперь ты молчишь. Возвратись в мою грудь, обвиняй меня! Говори мне об одиночестве. Но, по крайней мере, ты будешь со мной, ты разделишь мое одиночество.
– И ты тоже оставь сам себя в одиночестве! – прозвучал страшный голос, и оттуда, из темной бездны, я ему ответил:
– Как я могу выйти из этого человека? И кто должен выйти? Чем я отличаюсь от того, кто я есть?
Но никто не отозвался, никто мне не ответил ни извне, ни изнутри. Я скрючился, оборотившись лицом к себе, как ребенок во чреве матери и сказал:
– Как я устал – большую усталость и вообразить себе невозможно. Пришли веятели и сломали мне спину. И нет такой частички моего тела, которая бы не возопила, обращаясь к смерти: «Забери меня! Приди и освободи!» И все же мой голос звучит, может быть, в последний раз. Каждое мое слово ранит мне горло, как клинок шпаги. Но в этом издевательском месте, где я погребен, еще более черном, чем труп престарелого пса, я разговариваю, и я слышу свой голос, который бормочет в мертвой тиши.
Я продолжал:
– Если ничего не останется в мире и вне мира, если земля и небо будут опустошены, если океан закипит, испарится, и вся вода попадет на солнце, и если солнце остынет, почернеет и свалится в пыль, увлекая за собой в бездну все планеты, все звезды, и если после всего этого хаоса останется лишь пустота, тогда, Господи, я буду говорить, обращаясь к Тебе в этой пустоте, и Ты должен ответить моему голосу. Так как в самой темной впадине мрака, Господи, сохранилась искорка света; в самой пустой пустыне прячется отблеск Твоего присутствия.
И тогда из тени, как из тумана, показался тусклый город, который вздымал свои полуразрушенные крепостные стены в глубине черной долины. Я поднялся и подошел к городским воротам, которые были сорваны. И не было никого в этом городе – ни в домах, ни на улицах. Я позвал:
– Ты, кто был хозяином этого города, отзовись! Где ты? Приди ко мне, и я задам тебе вопрос, который жжет мне губы!
Но город был пуст. Никто не жил там уже давно.
Однако, когда я уже приготовился уходить, я увидел мертвеца – он приближался ко мне. Он посмотрел на меня с большим удивлением и спросил:
– Что ты ищешь в этом городе, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни капли воды ты не найдешь в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.
– Человече, – ответил я ему, – ты был хозяином этого города? Ибо если ты им был, я задам тебе вопрос, который жжет мне губы.
Мертвец покачал головой и сказал:
– Мы все покоимся здесь на кладбище. Наши рты набиты землей. Здесь нет больше ни хозяина, ни раба, ни высокого, ни низкого, ли вопроса, ни ответа.
И он ушел.
– Не уходи! – крикнул я этому мертвецу. – В каком бы ты состоянии ни был, ты заговорил со мной, несмотря на мое несчастье. И если окажется, что отныне я обречен слышать только голоса мертвых, я приму этот приговор с благодарностью, так как не могу больше выносить эту пустоту и это молчание, в которые я заброшен.
Но мертвец вернулся в свою могилу, лег в нее и опять уснул. Город, в этот миг, исчез. Я вновь обнаружил себя распростертым в своем беспросветном мраке.
Позже я разговаривал с пустотой ночи. Я ей сказал:
– Пустота ночи, ты ли осмелилась заговорить со мной и мне сказать: так как ты не сгибаешь спину в своем одиночестве и в своей простертости ниц, найдется отец, который примет тебя на краю твоей жизни, дети будут поздравлять тебя на пиру! Кто отважился открыть рот, чтобы произнести такую нелепицу? Это было сказано, чтобы поиздеваться надо мной, чтобы я еще глубже погрузился в свое убожество и отчаянье? Ибо, пустота ночи, без звезд, без освещения, я не больше чем ты, могу высказать свои жалобы, ополчиться против несправедливости. Я завернулся в твой холод, как в плащ. Твое молчание стало мне подушкой. Пусть сползаются черви: нет более глубокой могилы, нежели моя. Моя жизнь – это небытие. Я – мясо на этом пиру. И вот они, мои отец и мать и мои потомки: множество мертвецов – скелетов, лежащих в этой могиле!
И еще я сказал:
– Почему так обильно кормится засохшей кровью и высасывает мозг из наших костей тот, кто ухмыляется во тьме, раскачивая своим дыханием соломинки, молившиеся ему? Не лучше ли нам подняться и возопить: что это за суд, который осуждает справедливость? Судья держит весы, колеблющиеся по ветру. Чего стоит ожидать от обветшавших законов, применяемых слепыми к отчаявшимся калекам? Пробудись, пустота ночи, и ты, который прячешься в самых глубоких складках этой черной тьмы, порази меня молнией, чтобы ты удовлетворил свой гнев, а я снова возлег на это пустынное ложе и потонул, умиротворенный.
И дальше я сказал:
– Если бы я был ничтожным зверем, запаршивленным, жалким, с колючками в шерсти, с покрытым язвами рылом, еще нашелся бы кто-то, и откликнулся бы на мой зов, и ударил бы меня палицей. Если бы я был прудом, полным серы и соли, где не выживет никакая рыба, где не вырастет ни одна водоросль, нашлись бы люди, которые осушили бы меня, собрали бы мое несчастье в небольшие корзинки. Если бы я был девицей, изъеденной червями, которую матросы отталкивают с отвращением, показывая на нее пальцем и говоря бесстыдные слова, нашелся бы пес, который бросился бы мне на грудь. Но здесь я умираю оттого, что не могу умереть.
И тогда возник перед моими глазами темный лес. Деревья были черные и мрачные, без листьев, и протягивали к пустому небу свои оголенные ветви. Ни одна птица не летала в смрадном воздухе, ни один зверь не пробегал между колючих кустарников. Я поднялся и вошел, боязливо, в эту мертвую жуткую чащу. Я позвал:
– О ты, который был хозяином этого леса, отзовись! Где ты? Приди ко мне, чтобы я мог задать тебе вопрос, который жжет мне губы!
Но лес был пустынный. Никто мне не ответил.
Однако я углубился в этот лес дальше и увидел громадного зверя, похожего на дракона, и он на меня смотрел. У него было так много голов, что я не смог сосчитать их, и все они были разные, непохожие одна на другую. Вид его был так ужасен, что я задрожал от страха. И я воскликнул:
– Так вот он, Господи Пустоты, палач, которого Ты мне посылаешь! Неужели понадобилось такое чудовище, чтобы убить те жалкие крохи жизни, которые во мне остались? Достаточно было бы и муравья, если таково Твое желание.
Но зверь спросил:
– Что ты ищешь в этом лесу, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни один ручеек воды не протекает в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.
– Чудовище, – отвечал я ему, – так ты хозяин этого леса?
Зверь покачал своими многочисленными головами и сказал:
– Природа оцепенела. Нескончаемая зима сковала мир. Ни одно пробуждение не откроет рассвет, ни одна весна не омолодит землю. Больше никогда не взойдет солнце. Никто никогда не увидит, как расцветает радуга в небе. Наша тьма вечна.
И он ушел.
– Не уходи! – крикнул я этому чудовищу. – Хотя вид твой ужасен и безобразен, ты пожелал открыть свои многочисленные пасти и заговорить со мной. И если случилось так, что я обречен слышать только голос обезображенной природы, я возрадуюсь своей судьбе, так ужасают меня пустота и молчание тьмы, похожие на тошнотворную клоаку.
Но зверь в сто тысяч голосов удалился и исчез в самой темной чащобе леса.
И тогда я поднялся в своей геенне и так сказал:
– Что же это за смерть, которая вцепилась в меня, но чем то похожа на жизнь? Ибо кажется, что кровь течет в моих жилах, что мысли шевелятся под моим лбом, но только жалкие картины, только иллюзии возникают перед моими глазами, и когда я приближаюсь, мои руки наталкиваются на пустоту. Так мать, прижимая к груди новорожденного младенца, вдруг обнаруживает, что это лишь падаль, так влюбленные, крепко обнявшись, вдруг чувствуют, что ветер, смеясь, щекочет их оголенные скелеты! Кто удовлетворит мое стремление к вечности? Будешь ли это ты, пустота без дна, не знающая других измерений, кроме измерений небытия?
Я умолк, потому что из глубины самой черной тьмы до меня донесся невероятно далекий шум, который, впрочем, приближался, накатываясь на меня, словно исполинская волна, и вскоре это уже был оглушительный грохот прилива, низвергающегося в черноту ночи, это было похоже на тот тысячеголосый крик, который исторгает из своих многочисленных глоток армия, отчаянно бросаясь в битву, но здесь, в этой самой черной черноте самой темной из всех ночей, казалось, что сошлись друг против друга миллиарды армий – в звоне мечей, под градом дротиков, камней, расплавленного свинца, хотя на самом деле это были звезды, кометы, планеты и другие солнца всех вселенных; подхваченные этим могучим ураганом, как кегли потоком воды, они с пронзительным воем вращались вокруг своей оси и наваливались на меня, будто океанский вал, когда он разламывает дамбу и низвергается в долину, поглощая ее за один миг. Но здесь, в этой тьме-тьмущей, в этой самой черной из всех ночей, этот поток низвергался внутри меня, поток, которого никакое пространство не смогло бы принять, не будучи уничтоженным, это внутри меня катились эти армии и эти вселенные, все сметая на своем пути».
11
22 января суд под председательством ректора Шеделя вынес свой приговор, заседая при закрытых дверях. В нем не упоминалось ни о колдовстве, ни об алхимии, ни об иудаизме, а только об умышленном преступлении против общественного порядка, и поэтому Якоб Циммерманн и назвавшийся Франком Мюллером передавались в руки светского правосудия. Действуя таким образом, Дитрих Франкенберг и Шедель пытались обвинить всю организацию вестников или, по крайней мере, те стороны ее деятельности, о которых они имели какое-то представление.
Что касается Бальтазара, то, казалось, о нем забыли вплоть до того дня, когда ректор Дитрих Франкенберг собственной персоной, оказавшись проездом в Нюрнберге, распорядился вытащить юношу из его камеры и привести к нему.
И хотя его сердце давно ожесточилось и очерствело, он был поражен видом мальчика, который так похудел, что кости локтей, казалось, вот-вот прорвут кожу. Его волосы были спутаны и всклокочены, и он напоминал дикого зверька. Его пришлось почти нести на руках – так он ослабел. В первую же минуту ректор решил, что наказание следует прекратить. Он распорядился, чтобы Бальтазара отвели в приют для больных детей и лечили там со всем усердием и прилежностью.
В глубине души Франкенберг надеялся возвратить своего бывшего студента на торную стезю теологии и вскоре опять увидеть его среди учащихся Дрезденской семинарии. Вот почему, когда Бальтазар начал возвращаться к жизни, он направил к нему Шеделя, чтобы тот пожурил юношу и уговорил его вернуться к жизни, которую он считал правильной.
– Бедный мой друг, – начал ректор, – какую глупость совершили вы, которого Бог избрал быть одним из его священнослужителей! В какие ужасные руки вы попали! И как могло случиться, что вы сразу не осознали своей роковой ошибки? Ведь какую нелепицу проповедуют современные ересиархи, когда Бога призывают через эманацию, когда стремятся увидеть и пощупать божественное, словно речь идет об обыкновенном явлении природы, когда забывают, что единственная дорога, ведущая ко спасению, – это дорога милосердия. Господи, открой глаза этому мальчику! Помоги заблудшей овце вернуться в стадо…
Бальтазар смотрел на Шеделя с удивлением, ибо четко видел его скелет, на котором болталась одежда, словно бы ректор вдруг потерял всю свою плоть. Из оголенного черепа вылетал хриплый голос. Бальтазар не понимал, что он говорит:
– Итак, через неделю, когда вы сможете ездить верхом, вы возвратитесь в Дрезден, где вас уже ждет уважаемый Тобиас Пеккерт. Какой это будет праздник – возвращение блудного сына!
Наш друг между тем думал:
«Как только он уйдет, я убегу. Вылезу в окно и пойду встречусь с Урсулой».
Комната, в которой он лежал, находилась на третьем этаже детского приюта. Бальтазар дождался ночи и, когда уснул охранник, сидевший возле его тюфяка, напялил на себя одежду другого больного мальчика, чье ложе было рядом, вылез в окно, ухватился за выступ на фасаде дома, сумел спуститься на несколько метров по стене, а потом прыгнул на землю. Прихрамывая, он перебежал двор, спрятался за каморкой привратника, дождался, когда пришел сменный охранник и, пока этот человек поднимался по лестнице на этаж, перелез через решетку ворот и оказался на улице.
Его сердце летело впереди него, когда в темноте этой безлунной ночи он пробирался к мастерской лютниста Везенберга. Конечно, надо было дождаться дня, чтобы нанести визит Урсуле, и он решил спрятаться пока в саду, где стояла беседка, в которой они встречались. Холод пробирал до костей. Однако это были первые шаги, которые Бальтазар свободно делал после нескольких месяцев заточения, и он был опьянен этой вновь обретенной свободой. Что же касается темноты, она была ему выгодна, тем более, что его глаза привыкли к ней, пока он сидел в тюрьме. Он узнал улицу ювелиров, улицу столяров. Тишина окутывала его словно плащом. И вот наконец направо, за фонтаном, он различил очертания мастерской лютниста Везенберга! Он взволнованно посмотрел на калитку, которая открывалась в сад.
Какая нескончаемая ночь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
И я остался в этой ночи, чернейшей из всех ночей, остался в пустыне, где даже песок удержаться не может, замерзший и голый, словно недоношенный ребенок, которого плохая мать родила и бросила на произвол судьбы. И там, стыдясь самого себя, я бродил без цели вплоть до той минуты, когда, споткнувшись, упал на голые камни и остался там лежать, распростертый, похожий на рыбу, выброшенную на песок приливом. Я вопросил:
– О голос, только что звучавший из глубины моей груди, как ты был несправедлив ко мне! Но ты ко мне обращался, ты говорил, а теперь ты молчишь. Возвратись в мою грудь, обвиняй меня! Говори мне об одиночестве. Но, по крайней мере, ты будешь со мной, ты разделишь мое одиночество.
– И ты тоже оставь сам себя в одиночестве! – прозвучал страшный голос, и оттуда, из темной бездны, я ему ответил:
– Как я могу выйти из этого человека? И кто должен выйти? Чем я отличаюсь от того, кто я есть?
Но никто не отозвался, никто мне не ответил ни извне, ни изнутри. Я скрючился, оборотившись лицом к себе, как ребенок во чреве матери и сказал:
– Как я устал – большую усталость и вообразить себе невозможно. Пришли веятели и сломали мне спину. И нет такой частички моего тела, которая бы не возопила, обращаясь к смерти: «Забери меня! Приди и освободи!» И все же мой голос звучит, может быть, в последний раз. Каждое мое слово ранит мне горло, как клинок шпаги. Но в этом издевательском месте, где я погребен, еще более черном, чем труп престарелого пса, я разговариваю, и я слышу свой голос, который бормочет в мертвой тиши.
Я продолжал:
– Если ничего не останется в мире и вне мира, если земля и небо будут опустошены, если океан закипит, испарится, и вся вода попадет на солнце, и если солнце остынет, почернеет и свалится в пыль, увлекая за собой в бездну все планеты, все звезды, и если после всего этого хаоса останется лишь пустота, тогда, Господи, я буду говорить, обращаясь к Тебе в этой пустоте, и Ты должен ответить моему голосу. Так как в самой темной впадине мрака, Господи, сохранилась искорка света; в самой пустой пустыне прячется отблеск Твоего присутствия.
И тогда из тени, как из тумана, показался тусклый город, который вздымал свои полуразрушенные крепостные стены в глубине черной долины. Я поднялся и подошел к городским воротам, которые были сорваны. И не было никого в этом городе – ни в домах, ни на улицах. Я позвал:
– Ты, кто был хозяином этого города, отзовись! Где ты? Приди ко мне, и я задам тебе вопрос, который жжет мне губы!
Но город был пуст. Никто не жил там уже давно.
Однако, когда я уже приготовился уходить, я увидел мертвеца – он приближался ко мне. Он посмотрел на меня с большим удивлением и спросил:
– Что ты ищешь в этом городе, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни капли воды ты не найдешь в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.
– Человече, – ответил я ему, – ты был хозяином этого города? Ибо если ты им был, я задам тебе вопрос, который жжет мне губы.
Мертвец покачал головой и сказал:
– Мы все покоимся здесь на кладбище. Наши рты набиты землей. Здесь нет больше ни хозяина, ни раба, ни высокого, ни низкого, ли вопроса, ни ответа.
И он ушел.
– Не уходи! – крикнул я этому мертвецу. – В каком бы ты состоянии ни был, ты заговорил со мной, несмотря на мое несчастье. И если окажется, что отныне я обречен слышать только голоса мертвых, я приму этот приговор с благодарностью, так как не могу больше выносить эту пустоту и это молчание, в которые я заброшен.
Но мертвец вернулся в свою могилу, лег в нее и опять уснул. Город, в этот миг, исчез. Я вновь обнаружил себя распростертым в своем беспросветном мраке.
Позже я разговаривал с пустотой ночи. Я ей сказал:
– Пустота ночи, ты ли осмелилась заговорить со мной и мне сказать: так как ты не сгибаешь спину в своем одиночестве и в своей простертости ниц, найдется отец, который примет тебя на краю твоей жизни, дети будут поздравлять тебя на пиру! Кто отважился открыть рот, чтобы произнести такую нелепицу? Это было сказано, чтобы поиздеваться надо мной, чтобы я еще глубже погрузился в свое убожество и отчаянье? Ибо, пустота ночи, без звезд, без освещения, я не больше чем ты, могу высказать свои жалобы, ополчиться против несправедливости. Я завернулся в твой холод, как в плащ. Твое молчание стало мне подушкой. Пусть сползаются черви: нет более глубокой могилы, нежели моя. Моя жизнь – это небытие. Я – мясо на этом пиру. И вот они, мои отец и мать и мои потомки: множество мертвецов – скелетов, лежащих в этой могиле!
И еще я сказал:
– Почему так обильно кормится засохшей кровью и высасывает мозг из наших костей тот, кто ухмыляется во тьме, раскачивая своим дыханием соломинки, молившиеся ему? Не лучше ли нам подняться и возопить: что это за суд, который осуждает справедливость? Судья держит весы, колеблющиеся по ветру. Чего стоит ожидать от обветшавших законов, применяемых слепыми к отчаявшимся калекам? Пробудись, пустота ночи, и ты, который прячешься в самых глубоких складках этой черной тьмы, порази меня молнией, чтобы ты удовлетворил свой гнев, а я снова возлег на это пустынное ложе и потонул, умиротворенный.
И дальше я сказал:
– Если бы я был ничтожным зверем, запаршивленным, жалким, с колючками в шерсти, с покрытым язвами рылом, еще нашелся бы кто-то, и откликнулся бы на мой зов, и ударил бы меня палицей. Если бы я был прудом, полным серы и соли, где не выживет никакая рыба, где не вырастет ни одна водоросль, нашлись бы люди, которые осушили бы меня, собрали бы мое несчастье в небольшие корзинки. Если бы я был девицей, изъеденной червями, которую матросы отталкивают с отвращением, показывая на нее пальцем и говоря бесстыдные слова, нашелся бы пес, который бросился бы мне на грудь. Но здесь я умираю оттого, что не могу умереть.
И тогда возник перед моими глазами темный лес. Деревья были черные и мрачные, без листьев, и протягивали к пустому небу свои оголенные ветви. Ни одна птица не летала в смрадном воздухе, ни один зверь не пробегал между колючих кустарников. Я поднялся и вошел, боязливо, в эту мертвую жуткую чащу. Я позвал:
– О ты, который был хозяином этого леса, отзовись! Где ты? Приди ко мне, чтобы я мог задать тебе вопрос, который жжет мне губы!
Но лес был пустынный. Никто мне не ответил.
Однако я углубился в этот лес дальше и увидел громадного зверя, похожего на дракона, и он на меня смотрел. У него было так много голов, что я не смог сосчитать их, и все они были разные, непохожие одна на другую. Вид его был так ужасен, что я задрожал от страха. И я воскликнул:
– Так вот он, Господи Пустоты, палач, которого Ты мне посылаешь! Неужели понадобилось такое чудовище, чтобы убить те жалкие крохи жизни, которые во мне остались? Достаточно было бы и муравья, если таково Твое желание.
Но зверь спросил:
– Что ты ищешь в этом лесу, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни один ручеек воды не протекает в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.
– Чудовище, – отвечал я ему, – так ты хозяин этого леса?
Зверь покачал своими многочисленными головами и сказал:
– Природа оцепенела. Нескончаемая зима сковала мир. Ни одно пробуждение не откроет рассвет, ни одна весна не омолодит землю. Больше никогда не взойдет солнце. Никто никогда не увидит, как расцветает радуга в небе. Наша тьма вечна.
И он ушел.
– Не уходи! – крикнул я этому чудовищу. – Хотя вид твой ужасен и безобразен, ты пожелал открыть свои многочисленные пасти и заговорить со мной. И если случилось так, что я обречен слышать только голос обезображенной природы, я возрадуюсь своей судьбе, так ужасают меня пустота и молчание тьмы, похожие на тошнотворную клоаку.
Но зверь в сто тысяч голосов удалился и исчез в самой темной чащобе леса.
И тогда я поднялся в своей геенне и так сказал:
– Что же это за смерть, которая вцепилась в меня, но чем то похожа на жизнь? Ибо кажется, что кровь течет в моих жилах, что мысли шевелятся под моим лбом, но только жалкие картины, только иллюзии возникают перед моими глазами, и когда я приближаюсь, мои руки наталкиваются на пустоту. Так мать, прижимая к груди новорожденного младенца, вдруг обнаруживает, что это лишь падаль, так влюбленные, крепко обнявшись, вдруг чувствуют, что ветер, смеясь, щекочет их оголенные скелеты! Кто удовлетворит мое стремление к вечности? Будешь ли это ты, пустота без дна, не знающая других измерений, кроме измерений небытия?
Я умолк, потому что из глубины самой черной тьмы до меня донесся невероятно далекий шум, который, впрочем, приближался, накатываясь на меня, словно исполинская волна, и вскоре это уже был оглушительный грохот прилива, низвергающегося в черноту ночи, это было похоже на тот тысячеголосый крик, который исторгает из своих многочисленных глоток армия, отчаянно бросаясь в битву, но здесь, в этой самой черной черноте самой темной из всех ночей, казалось, что сошлись друг против друга миллиарды армий – в звоне мечей, под градом дротиков, камней, расплавленного свинца, хотя на самом деле это были звезды, кометы, планеты и другие солнца всех вселенных; подхваченные этим могучим ураганом, как кегли потоком воды, они с пронзительным воем вращались вокруг своей оси и наваливались на меня, будто океанский вал, когда он разламывает дамбу и низвергается в долину, поглощая ее за один миг. Но здесь, в этой тьме-тьмущей, в этой самой черной из всех ночей, этот поток низвергался внутри меня, поток, которого никакое пространство не смогло бы принять, не будучи уничтоженным, это внутри меня катились эти армии и эти вселенные, все сметая на своем пути».
11
22 января суд под председательством ректора Шеделя вынес свой приговор, заседая при закрытых дверях. В нем не упоминалось ни о колдовстве, ни об алхимии, ни об иудаизме, а только об умышленном преступлении против общественного порядка, и поэтому Якоб Циммерманн и назвавшийся Франком Мюллером передавались в руки светского правосудия. Действуя таким образом, Дитрих Франкенберг и Шедель пытались обвинить всю организацию вестников или, по крайней мере, те стороны ее деятельности, о которых они имели какое-то представление.
Что касается Бальтазара, то, казалось, о нем забыли вплоть до того дня, когда ректор Дитрих Франкенберг собственной персоной, оказавшись проездом в Нюрнберге, распорядился вытащить юношу из его камеры и привести к нему.
И хотя его сердце давно ожесточилось и очерствело, он был поражен видом мальчика, который так похудел, что кости локтей, казалось, вот-вот прорвут кожу. Его волосы были спутаны и всклокочены, и он напоминал дикого зверька. Его пришлось почти нести на руках – так он ослабел. В первую же минуту ректор решил, что наказание следует прекратить. Он распорядился, чтобы Бальтазара отвели в приют для больных детей и лечили там со всем усердием и прилежностью.
В глубине души Франкенберг надеялся возвратить своего бывшего студента на торную стезю теологии и вскоре опять увидеть его среди учащихся Дрезденской семинарии. Вот почему, когда Бальтазар начал возвращаться к жизни, он направил к нему Шеделя, чтобы тот пожурил юношу и уговорил его вернуться к жизни, которую он считал правильной.
– Бедный мой друг, – начал ректор, – какую глупость совершили вы, которого Бог избрал быть одним из его священнослужителей! В какие ужасные руки вы попали! И как могло случиться, что вы сразу не осознали своей роковой ошибки? Ведь какую нелепицу проповедуют современные ересиархи, когда Бога призывают через эманацию, когда стремятся увидеть и пощупать божественное, словно речь идет об обыкновенном явлении природы, когда забывают, что единственная дорога, ведущая ко спасению, – это дорога милосердия. Господи, открой глаза этому мальчику! Помоги заблудшей овце вернуться в стадо…
Бальтазар смотрел на Шеделя с удивлением, ибо четко видел его скелет, на котором болталась одежда, словно бы ректор вдруг потерял всю свою плоть. Из оголенного черепа вылетал хриплый голос. Бальтазар не понимал, что он говорит:
– Итак, через неделю, когда вы сможете ездить верхом, вы возвратитесь в Дрезден, где вас уже ждет уважаемый Тобиас Пеккерт. Какой это будет праздник – возвращение блудного сына!
Наш друг между тем думал:
«Как только он уйдет, я убегу. Вылезу в окно и пойду встречусь с Урсулой».
Комната, в которой он лежал, находилась на третьем этаже детского приюта. Бальтазар дождался ночи и, когда уснул охранник, сидевший возле его тюфяка, напялил на себя одежду другого больного мальчика, чье ложе было рядом, вылез в окно, ухватился за выступ на фасаде дома, сумел спуститься на несколько метров по стене, а потом прыгнул на землю. Прихрамывая, он перебежал двор, спрятался за каморкой привратника, дождался, когда пришел сменный охранник и, пока этот человек поднимался по лестнице на этаж, перелез через решетку ворот и оказался на улице.
Его сердце летело впереди него, когда в темноте этой безлунной ночи он пробирался к мастерской лютниста Везенберга. Конечно, надо было дождаться дня, чтобы нанести визит Урсуле, и он решил спрятаться пока в саду, где стояла беседка, в которой они встречались. Холод пробирал до костей. Однако это были первые шаги, которые Бальтазар свободно делал после нескольких месяцев заточения, и он был опьянен этой вновь обретенной свободой. Что же касается темноты, она была ему выгодна, тем более, что его глаза привыкли к ней, пока он сидел в тюрьме. Он узнал улицу ювелиров, улицу столяров. Тишина окутывала его словно плащом. И вот наконец направо, за фонтаном, он различил очертания мастерской лютниста Везенберга! Он взволнованно посмотрел на калитку, которая открывалась в сад.
Какая нескончаемая ночь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27