https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
XXVII
Недели, даже десяти дней, как рассчитывал Дасаев, оказалось недостаточно, чтобы уладить дела, но, откровенно говоря, все это время он почти не вспоминал о путевке в Алушту. На послезавтра он наметил поездку в Оренбург, и не потому, что хотел встретиться с городом юности, хотя поездка и этим была приятна, главное, нужно было внести в метрику отчима поправку в отчестве и уточнить для собеса дату рождения.
Юные девицы из собеса и довольно молодая дама, их начальница, ни заглядывать в справочники, ни выслушать аргументы самого Дасаева не пожелали -- как понял он, здесь вообще мало кого выслушивали и любимой пословицей, повторяемой много раз на дню, была: "Москва слезам не верит", хотя Дасаев и возразил, не сдержавшись, что Мартук далеко не Москва. Быстро оценив ситуацию, а главное, почувствовав непробиваемую стену равнодушия, он понял, что в любом случае они останутся правы, а пожалуешься -- так отделаются выговором, который, по их же словам, им "до лампочки". Рушан смирился и решил все же представить документ, где в отчестве вместо "в" будет "ф", а в метрике вместо пятого марта указано девятое. А то, что этот человек тридцать с лишним лет ходил по соседней улице на одно предприятие, никого совершенно не волновало.
Выехал он ранним утренним поездом. Хотя дорога была и близкой, стала она длиннее, потому что поезд теперь до Оренбурга шел не пять, а шесть часов, явление при нынешних скоростях совсем уж необъяснимое. В вагон он проходить не стал, хотя места имелись и была возможность еще подремать часок-другой, да и молодая проводница настойчиво приглашала, но он так и остался в громыхающем безлюдном тамбуре.
Протерев носовым платком давно не мытое окно, Рушан вглядывался в набегающие станции, разъезды. Путь этот он одолевал многократно, когда-то, как считалочку, мог быстро-быстро назвать разъезд за разъездом, станцию за станцией от Мартука до Оренбурга и в обратном порядке. А вот теперь он узнавал только некоторые: Яйсан, Акбулак, Сагарчин... Выпали, выветрились из памяти названия знакомых местечек, да и изменились те очень, разрослись, одни названия и остались. В тамбуре ему припомнилось и долго не шло из головы вчерашнее, казалось бы, незначительное происшествие.
Утром мать, достав все из того же сундука, где хранились ордена, с десяток облигаций сорок седьмого года, попросила его проверить в сберкассе: может, и попали они под погашение, многие сейчас, мол, выигрывают.
Часа два он провел в книжном магазине, где, на удивление, оказались нужные для него технические книги и справочники. Отобрав по несколько экземпляров и для библиотеки треста, он вспомнил наказ матери и заглянул в сберкассу, где, к своей радости, выиграл тридцать рублей. Родители, потеряв надежду, что сын вернется к обеду, уже сидели за самоваром, когда он, улыбающийся, торжественно передал матери три новенькие хрустящие десятирублевки. Странно, неожиданно свалившиеся деньги не вызвали радости ни у матери, ни у отчима. Дасаева это настолько удивило, что он шутливо спросил:
-- Так разбогатели, что и тридцать рублей вам уже не деньги?
Но шутка, как он понял, оказалась неуместной.
-- Ах, сынок, -- ответила мать, тяжело вздохнув, -- в сорок седьмом каждая эта бумажка была четвертой частью зарплаты отца, а сейчас это всего лишь бутылка водки, а как нужна была нам каждая десятка, даже не сотня, ты должен бы помнить...
Рушану кусок в горло не лез за обедом, и даже теперь, в безлюдном тамбуре, он чувствовал, как краска стыда заливает лицо. И под грохот колес, поеживаясь от утренней прохлады, Рушан вспомнил сорок седьмой год. В конце той зимы умерла бабушка Зейнаб-аби, мать отчима. Умерла неожиданно -- тихо, незаметно, как и жила. По мусульманскому обычаю покойника хоронят в тот же день, завернув в белую ткань. Дома, да и у знакомых, не нашлось не только метра новой ткани, но даже подходящей простыни -- по бедности можно было и этим обойтись. Материал в магазинах продавали редко, да и то на паевые книжки, которых у них не было, а главное, денег в доме -- ни копейки. Зима выдалась лютой, на один кизяк уходило почти ползарплаты Исмагиля-абы, а тут еще ежемесячно удерживали на заем. Мать уже и не знала, к кому идти занимать, а отчим... Разве мог он у кого-то что-нибудь попросить? Разве только у соседа Васятюка, так тот жил еще беднее...
Рушан помнил, как Исмагиль-абы сначала сидел нахмурившись, потом вдруг встал, торопливо оделся и, сняв с крюка висевший тут же в комнате бережно смазанный на зиму "Диамант", главное украшение и гордость дома, единственный трофей с войны, исчез с ним в разгулявшемся буране. Через час он вернулся, нагруженный свертками (в доме как раз ни щепотки чая, ни кусочка сахара не было). Прихватил отчим и две бутылки водки, а оставшиеся деньги передал матери. Помнит Рушан, как бегал по бурану из дома в дом, извещая, что бабушка умерла. И потянулись в метель к заовражному кладбищу старики и молодежь, в основном безработные. И что странно -- несмотря на лютый холод, выкопали могилу быстро и легко. А мать только к обеду смогла найти двадцать метров марли, в которой и схоронили Зейнаб-аби.
Много лет спустя услышал Дасаев, как на каких-то пышных похоронах кто-то ехидно заметил, что Исмагиль, герой-орденоносец, родную мать в марле схоронил, на десять метров бязи не раскошелился. Но драться на этот раз отчим уже не стал -- укатали сивку крутые горки, да и перегорела, улеглась боль. А "Диамант", который Рушан с завистью и стыдом ожидал увидеть весной у кого-нибудь из ребят, так никто больше и не видел в Мартуке, словно в воду кануло это трофейное чудо...
Вышагивая из края в край тесного и узкого тамбура, Дасаев припомнил еще один случай, связанный с той дорогой и отчимом. Тогда уже не было ни бабушки Зейнаб, ни голубого "Диаманта", и учился он не то во втором, не то в третьем классе.
В начале весны закрыли валяльный цех, или, как его еще называли, --пимокатный. Отчим валял плотные войлочные кошмы. В степном ветреном краю они незаменимы и пользовались большим спросом у казахов, заменяя ковры. Там же он делал и валенки, и легкие, изящные, из мериносовой шерсти, белоснежные чесанки, в основном женские. Ремеслу этому он учился дольше всего. Непростое и нелегкое дело -- валенки валять. Целый день находится пимокатчик в мельчайшей едкой пыли низкосортной шерсти, в шуме, грохоте, а главная трудность в том, что все руками, на ощупь делается, никаких тебе приборов ни толщину, ни плотность измерить. Не чувствуют руки материала, значит -- брак, а ОТК, глуховатый Шайхи, лютовал, ибо работы никакой не знал и не любил, на лютости лишь и держался. Но одолел Исмагиль-абы и это ремесло, и появились в ту зиму у матери чесанки -- одно загляденье, а у Рушана валенки -- черные, мягкие, теплые. Вот этот цех по какой-то причине и закрыли. Многих тут же сократили, отчима, правда, оставили, но работы никакой не предложили, не прозвучало на этот раз спасительное "пойдешь учеником"...
На работу Исмагиль-абы выходил, что-то там делал, короче, был на глазах у начальства. В те дни и предложил Гимай-абы, мездровщик с кожзавода (заводом назывался маленький цех артели), отчиму варить мыло. Мездры, мол, и поганого жира с плохо снятых кож предостаточно, а достать каустическую соду и химикаты артели под силу.
Быть золотарем или мыловаром считалось в поселке делом последним даже среди не имеющих работы, но отчим, мужик молодой, едва за тридцать перевалило, раздумывать не стал, согласился, хоть и знал наверное, что ни на волейбольную площадку, ни в кино ему теперь не ходить, ведь от мыловара разит за квартал.
Запах мыла, которым пропитался в тот год их дом, Рушан помнил много лет, и от одного вида вязкого хозяйственного мыла ему до сих пор делалось не по себе.
С идеей производства мыла и зашел отчим к Иляхину. Ответ был короток: сделай ящик мыла, которое в области можно показать, а остальное, мол, за ним. Разрешил директор, на свой страх и риск, занять две комнаты на кожзаводе, котлы дал, угля выделил, бочку соды не пожалел, все, что на складе для работы нужным оказалось, выписал, хотя и не положено было.
Мыло в Мартуке и до войны не варили, и подсказать-показать было некому. Гимай-абы, подавший идею, тонкостей дела не знал, посоветовал съездить в Оренбург, сказал, что мыло там татары варят, небось, не откажут в совете, на всякий случай адрес одного кожевенника дал.
В тот же день повеселевший Исмагиль-абы распрощался с домашними и отправился на вокзал. На дворе уже стоял май, теплынь и благодать, и Исмагиль-абы, греясь на солнышке на крыше мягкого вагона, быстро добрался до Оренбурга. Только пришлось прыгать на ходу на Меновом дворе -- на вокзале милиция вылавливала безбилетников.
В городе отчим дела уладил быстро. "Видать, здорово приперла жизнь, если такой молодой и удалой мыло варить решился", -- сказал рябой, лысый старшина мыловаров. А узнав, что Исмагиль-абы фронтовик и земляк, секретов не утаил, все рассказал. И полмешка всяких химикатов дал на первое время, поверил на слово, что рассчитается в лучшие времена рыжий сержант в отставке.
Возвращался он тем же путем, что и приехал, только садиться на скорый поезд с пудовым мешком было не просто. Но не зря он воевал в разведке, да и мягкие вагоны тогда имели лестницы с глубокими подножками. На ходу закинул отчим мешок на подножку одного вагона, а на подножку другого, спального, успел прыгнуть сам, потом по крышам добрался до заветного мешка и, подняв его наверх, ехал, насвистывая и радуясь удаче.
В то время в Среднюю Азию, к теплу, тянулось немало уркаганов. Ехали они, как и отчим, на крыше, по пути задерживаясь в городах и селениях, но конечной целью их был далекий хлебный Ташкент.
И вот компания таких удальцов поднялась на крышу на какой-то станции. Отчим приметил их не скоро -- только оглянувшись случайно, увидел, что меньше стало народу на крышах: компания сгоняла, отбирая пожитки, тех, кто не сумел постоять за себя. Когда до него осталось вагона четыре, Исмагиль-абы решил пройти к голове поезда, к самому паровозу, где было совсем уже грязно от дыма и копоти трубы, -- таких мест обычно избегали все. В худшем случае он решил опуститься и пройти в вагон, хотя риск нарваться на ревизора был велик.
Беспокоился отчим за мешок -- новый, крепкий, джутовый, одолженный у Гимая-абы на поездку в город. Урки скорее всего вытряхнули бы все, а мешок оставили как подстилку на жесткой и грязной крыше -- очень удобная штука. Когда Исмагиль-абы поднялся и торопливо направился к голове поезда, то, оглянувшись, увидел: те заметили его с мешком и быстро побежали за ним. Не желая потерять добро -- до Мартука уже рукой подать, -- побежал и отчим. И вдруг с ужасом вспомнил, что сейчас, через сотню метров, после крутого поворота -- длинный Каратугайский мост через реку Илек. Он бросил мешок и, обернувшись к преследователям, замахал руками и истошно закричал: "Мост! Мост! Мост!" Едва он повалился на крышу, как состав, громыхая, застучал по мосту.
Когда, миновав оба пролета, состав выскочил из кружевных арок, Исмагиль-абы повернул голову и увидел, как поднимались парни в клешах. Слегка побледневшие, они подошли к лежавшему Исмагилю-абы и предложили закурить.
-- Что везешь, мужик? -- спросил тот, что угостил "Казбеком".
-- Золото, -- ответил равнодушно Исмагиль-абы.
В ответ парни дружно рассмеялись, разгоняя последнюю бледность с молодых лиц, и все тот же, видимо, главарь, спросил:
-- А на крыше, миллионщик, ради экзотики катишь?
-- Душно в спальном, -- ответил отчим в тон.
-- А в мешок заглянем: любопытно все-таки, за что чуть жизни молодой не лишились. А в общем, ты, мужик, не слабак, страх не затуманил мозги, вспомнил про мост. Спасибо, век помнить будем, -- и он протянул ему крепкую, в ссадинах и порезах руку.
-- Ну и вонища! -- брезгливо сморщился тот, что сунулся в мешок.
И пришлось Исмагилю-абы рассказать, зачем он ездил в Оренбург, да и про свою жизнь в пристанционном поселке тоже.
-- Да брось ты все, провоняешься этим мылом насквозь, да и денег не загребешь, поедем лучше с нами. Мужик ты ловкий, в Ташкенте как-нибудь определимся, -- предложил главарь, но отчим, поблагодарив, отказался.
Прямо на ходу один из компании спустился в ресторан и вернулся на крышу с водкой, вином и закусками, каких Исмагиль-абы давно уже не видел. Так, пируя на крыше ресторана, доехал он до дома. На прощание новоявленные "друзья" дали ему буханку белого хлеба и красную тридцатку...
XXVIII
В Оренбурге Рушан пробыл четыре дня. Архивы махалли Захид-хазрат, где родился Исмагиль-абы, частью пропали в гражданскую, когда на постое в квартале стояли дутовцы, а потом перевозились не раз из помещения в помещение, а немецкая пословица не зря гласит: "Два переезда равны одному пожару". Да что там давнее! Он с трудом отыскал два письма матери, которые она отправила в архив три месяца назад, и на которые не было ни ответа, ни привета. Но здесь уж Дасаев стучался не только в разные двери, но и стучал по столу во многих кабинетах.
Оренбург изменился здорово, с тех пор как открыли здесь газ, население удвоилось. В какой конец города ни заедешь, везде жилые массивы --одноликие, без фантазии: что в Ташкенте, что в Туле. Считай, сошел на нет еще один старинный русский город с неповторимым ликом, но зато появился новый индустриальный гигант. И любимый Дасаевым Урал там замелел дальше некуда, а берега, окаймленные некогда буйной зеленью лесов, вызывали жалость. Единственным утешением поездки служили добытые с большим трудом две маленькие справки.
Отпускные дни таяли один за другим, а Дасаев, не столько от сознания исполненного долга, а скорее от приобщения вновь к своему корню, роду или еще от какого-то неясного ощущения близкого родства к краю, людям, дому, реке, всему окружающему его в эти три недели, находился в таком душевном равновесии, душевном покое, какого давно уже не знал.
Сдав документы в собес, он часто ездил на велосипеде или ходил пешком на Илек: загорал, купался, пытался рыбачить. Но даже на самых жирных червей и щедрую, обильную приманку ловилась мелочь - рыбу извели подчистую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я