Недорогой магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Зачем же тогда все молятся? - спросил я только для того, чтобы он продолжил.
- Все молятся? - переспросил он, задумался. - Не все молятся... Я тебе так скажу, Паша: люди боятся взглянуть на эту жизнь прямо и честно. Людям хочется думать, что кто-то уже устроил ее за них, и от самих их поэтому ничего не зависит. Люди ленивые и слабые - те, кто хочет верить в то, что мир вокруг лучше, чем они видят своими глазами, кто не хочет сам ничего сделать в этой жизни - те и молятся. Понимаешь, Паша, всякий человек не может не видеть, что вокруг него, рядом с ним каждую минуту, постоянно - грязь, кровь, страдание, несправедливость. Но одни умеют честно взглянуть на это и сказать себе: мы, люди, сделали эту жизнь такой, и только мы и можем что-то изменить в ней. Такие люди начинают делать дело. А другие говорят: слишком мало в этой жизни зависит от нас, ничего нам не дано понять в ней, и ничего мы не можем изменить; есть высший разум, только ему все подвластно, он сделает все за нас. Такие люди молятся. Но поди, спроси их - почему же решили они, что он есть, откуда известно им это? Да только потому и решили, что так спокойнее им, что можно, вообразив себе этот высший разум, ни о чем уже не думать, не пытаться делать что-то, а жить в приятной расслабленности - потому что так проще. Вот понятный тебе пример, - Павел Кузьмич по обыкновению начинал увлекаться и обильно жестикулировать. - Представь себе, как если бы все люди - все человечество - шли в одно большое сражение, видели вокруг себя разрывы снарядов, опаленные воронки, разорванные тела, дым, кровь, смерть, сами стреляли бы, кололи штыком и кричали бы во все горло. Но при этом почему-то воображали бы, что вон там, за теми австрийскими окопами, до которых нужно добежать им среди этого кошмара, их ожидает блаженство и радость, которых они даже и вообразить себе не могут...
Я, конечно, весьма приблизительно понимал, что он пытается объяснить мне, но представлял себе все очень ярко и старался запоминать.
- И вот стоило кому-то вообразить себе подобную чепуху, как все сразу поверили с радостью. Еще бы - вот ведь как получается - не зря мы месим ногами эту грязь, не зря мучаемся и мучаем других, нет! - мы вовсе не бежим, сами не зная куда и зачем - мы стремимся к высшему смыслу. А раз так, то не хотим ни о чем больше думать, вырвем себе глаза, если они соблазняют нас и говорят об обратном. Так проще. А ведь стоит только на секунду задуматься, оглядеться вокруг, честно взглянуть на весь этот кошмар и задать себе самый простой вопрос. Да откуда же им взяться там -райским кущам - за окопами, где встречает нас смерть? Оттуда, что так нам очень хочется? Но разве не безумие это? Разве все, что творится вокруг, не твердит совсем о другом?.. Ах да, конечно, забыл, - презрительно улыбнулся он воображаемому собеседнику. - "Пути Господни неисповедимы". Пускай. Допускаю. Раз Господь, значит, неисповедимы. Ну, а доброта-то, а милосердие - обычная доброта, обычное милосердие, к которым так зовет он нас? А сострадание, а просто совесть должны же у него быть?! Кто он такой, этот Господь, я спрашиваю. Для чего ему устроить было нужно, чтобы пробирались мы к блаженству сквозь кровь и слезы? Ему что, посмеяться над нами захотелось? Полюбоваться, как мы тут карабкаться будем в грязи? Да если бы действительно был он - такой любвеобильный мудрец, которому все подвластно, все можно и все доступно, который добра нам желает, которому известна та цель, куда должны мы идти, который хотел бы, чтобы достигли мы этой цели так что же стоило ему показать нам ее - смотрите! Вот я - я есмь, а вот она, цель ваша, чады - идите! И не было бы больше слез... Нет, Пашка, - покачал он головой. - Проще всего поверить в то, во что хочется верить. Но это для слабых людей. Им нужен Бог. Они придумали его себе в утешение. Но время теперь не за ними. Время изменилось, Пашка. Время за людьми сильными - за теми, кто не молится неизвестно кому, а делает дело, кто не закрывает глаза, а смотрит на мир прямо и честно, кто хочет изменить его. Кто не мечтает о несбыточных кущах, а знает твердо цель человеческую, и пойдет на все ради этой цели. Если хочешь быть с ними, Пашка, запомни навсегда, что Бога нет.
Я внимательно слушал. Мне казалось даже, что я стал понимать его. Он взял меня за обе руки, смотрел мне прямо в глаза.
- Поверь мне, Пашка, - говорил он. - Я слишком многое видел. Я видел красномордых попов, размахивающих кадилами и отправляющих людей на муки худшие, чем испытал Христос. Я видел, как от человека остается кровавая лужа, как люди режут друг другу глотки и вспарывают животы. Я не верю, что самый гнусный злодей мог бы вытерпеть это, зная, что во власти его все изменить. Что же такое Бог твой, если бы был он, и если терпит все это - подумай.
Я думал.
Тем временем собирался дождь. Зашумела листва, упали первые капли. Мы передвинулись поближе к дереву, под которым сидели. Павел Кузьмич замолчал, покачивая головой каким-то мыслям своим. Темнело. Подходила гроза. По мере того, как раскаты грома слышны были все ближе и ближе, беседа наша все меньше занимала меня, и я жался теснее к Павлу Кузьмичу.
Надо признаться, я в детстве очень боялся грозы. Даже дома всегда старался держаться поближе к родителям. Такого же, чтобы заставала она меня в лесу, за версту от хутора, со мною никогда еще не случалось. Павел Кузьмич, конечно, скоро заметил это.
- Трусишь? - посмотрел он на меня удивленно.
Я не умел соврать и, стыдясь, кивнул.
- Зря, - сказал он. - Трусить тут нечего. Это же явление природы.
Гроза приближалась и скоро оказалась прямо над нами. Дождь полил, как из ведра. Ежеминутно опушка наша вспыхивала ярким сиреневым светом, тогда я жмурился и, затаив дыхание, ждал громового раската. Каждый раз все-таки он обрушивался неожиданно, и чувство беззащитности своей перед неведомыми исполинскими силами охватывало меня без остатка. Я стал потихоньку молиться.
"Илья-пророк, - шептал я про себя. - Спаси и помилуй меня, спаси и сохрани." Молился я в действительности бессознательно не представляя себе никакого Илью-пророка, не придавая словам молитвы реального смысла, а просто твердя заклинание. Какой-либо связи между только что закончившимся разговором нашим и своей молитвой я, во всяком случае, не ощущал. Но в какую-то секунду при свете молнии вдруг заметил на себе укоризненный взгляд Павла Кузьмича.
- Эх, ты, - сказал он мне, как будто мог слышать мою молитву.
Я ничуть не смутился, да и было не до того. Но при следующей вспышке я вдруг увидел, как, сколько позволяла раненая нога, Павел Кузьмич привстал и запрокинул голову к небу.
- Илья-пророк! - заорал он вдруг так, что я едва не стал заикой. - Ты слышишь меня?! Э-ге-ге-гей! - гром на секунду заставил его замолчать. - Проваливай отсюда к ядреной матери, дрянной старикашка! - орал он, сколько хватало духу. - Ты надоел нам! Забирай свои молнии и уноси ноги, глупый святоша! Не хотим тебя больше видеть! Мы все равно не верим в тебя!
Он обернулся ко мне, широко улыбаясь и тяжело дыша.
Не то, чтобы я испугался кощунственного смысла его тирады, но все это вместе: гроза, ливень, неловкая фигура его, обращенная к небу, вопли - истошные, дикие - все это произвело на меня такое впечатление, что спина у меня стала холодная, и я с трудом уже мог понимать происходящее.
- Ну как? - прокричал он теперь и мне, не в силах сразу соразмерить свой голос. - Что-то твой Илья-пророк...
Он не успел договорить. Вдруг не сиреневым, а ослепительно-белым светом вспыхнула опушка. Гигантская огненная змея в мгновение свалилась с небес, скользнула, как показалось, в двух шагах от нас, и вслед за тем страшный треск ломаемого дерева, в щепу сокрушаемых тысячи веток сотряс лес. Молния ударила в дуб на другой стороне опушки. Сразу широко заплясали огненные языки, но сразу и погасли, заливаемые потоками воды. И следом неслыханной еще силы гром обрушился, казалось, на голову.
Павел Кузьмич боком как-то повалился на прежнее место и не издал ни звука. Со мною же случилась истерика. Я заревел в голос, вскочил, побежал, упал на колени, молился, что-то кричал.
Потом уже плохо помню - как прошла гроза, кончился дождь, как я дошел до дома. Кажется, Павел Кузьмич убеждал меня, что не случилось ничего особенного, никакого чуда нет в том, что молния ударила в дерево - все это физические явления и тому подобное. Я успокоился вполне уже только дома. Помню, все расспрашивали меня, где я был, где застала меня гроза, и мне хотелось рассказать им о Павле Кузьмиче. Но я сдержался.
Два дня после этой грозы я не приходил к нему - помогал отцу и брату в поле. А на третий, придя, застал его в лихорадке. Он спал, дрожал в ознобе и бредил во сне. Когда я дотронулся до его лба, он показался мне раскаленным. Губы его высохли, лицо было совершенно белое. Мне стало стыдно, что я так надолго бросил его. Я сел с ним рядом и долго ждал, пока он проснется.
Открыв глаза, он посмотрел на меня жалобно.
- Я заболел. Мне очень плохо, Паша, - сказал он и застонал.
Я, как умел, попробовал утешать его, но он махнул рукой.
- Это заражение, - сказал он. - Это ничто другое не может быть.
Вскоре он опять заснул. А я сидел и тихонько плакал над ним. Я знал, что такое заражение крови. Я чувствовал, что не переживу, если он умрет. Я так уже привязался к нему. Он действительно стал мне другом.
С тех пор я, конечно, каждый день приходил на опушку. Дома в это время всем было не до меня. Мама готовилась рожать, возле нее уже дежурила повитуха. Я мог сколько угодно пропадать в лесу.
Павлу Кузьмичу на глазах становилось хуже. Я был в отчаянии. По ночам не спал, строил безумные планы - как привезти к нему врача, как отвезти его в больницу. Но помочь ему на самом деле ничем не мог. Да и никто уже, наверное, не мог.
С болезнью он очень изменился. Стал молчалив и мрачен, со мною разговаривал меньше и меньше, очень много спал и постоянно бредил во сне. Трудно было разобрать, что он бормочет, но однажды, на второй или третий день болезни, среди бреда он вдруг резко сел и открыл глаза. Взгляд его был совершенно безумен, метался вокруг не в силах ни на чем задержаться, голова дрожала, подбородок ходил ходуном. Он сначала только стонал - все громче и громче - через минуту уже почти кричал. Я очень испугался. Нельзя было разобрать, наяву он или во сне, видит меня или нет.
- Что ты хочешь от меня? - заговорил он вдруг совершенно внятно. - Ты хочешь, чтобы я поверил, будто это ты устроил? он погрозил кому-то невидимому пальцем, он не со мной разговаривал. - Этого не будет, этого ты не дождешься. Если ты есть, ты слишком страшен для того, чтобы быть. И я скорее черту дам поджарить себя, чем приму от тебя твою поганую милость. Я говорю тебе - тебя нет! Ты слышишь? Тебя нет, нет! Ты еще увидишь, как я ненавижу тебя!
Он снова застонал и повалился на землю. И ничего больше нельзя было разобрать кроме "нет, нет".
У меня мурашки по коже бегали. К кому он обращается? Как же нет его, если он разговаривает с ним? И этот его безумный взгляд, палец, грозящий воздуху.
Но, знаете, Вера, по-настоящему я испугался этому бреду много лет спустя. Когда уже в состоянии был понять и оценить смысл его. Ведь это он с Богом разговаривал так. На самом пороге смерти. Это был сильный человек.
- Скорее, убежденный, - заметила Вера Андреевна.
- Ну да, убежденный, - согласился Паша. - А что такое, по-вашему, сильный человек? По-моему - убежденный и действующий до конца согласно своим убеждениям, - он помолчал. - Вот вы, скажите, можете себе представить, что это такое значит - знать наверняка, что завтра или послезавтра ты умрешь?
- Представить? - переспросила Вера Андреевна. - Может быть, и могу. Об этом Достоевский подробно писал.
- Да, да, Достоевский, - вздохнул почему-то Паша. - Но ведь Достоевскому-то, пожалуй, полегче было. Как вы думаете? Он ведь твердо в Бога верил и в загробную жизнь. А вот что это такое - знать, что завтра от тебя ничего не останется? Что завтра весь мир кончится вместе с тобой и ничего никогда больше не будет. Это вот как?
- Когда Достоевского везли на казнь, по-моему, он был еще атеистом, - сказала Вера Андреевна, припоминая.
Паша пропустил это мимо ушей, смотрел задумчиво.
- Ну да, конечно, представить-то может и можно, продолжил он. - В конце-концов, что в этом особенного - все люди умирают, каждый день люди умирают - ничего особенного. Но только, знаете, Вера, мне вот всегда, всегда, всю жизнь казалось, что как ни представляй себе, как ни зарекайся и не загадывай, все-таки когда оно придет к тебе - это- оно совсем-совсем другое будет. Просто черт его даже знает какое. Такое, должно быть, что ни вообразить его заранее, ни подготовиться к нему невозможно. Мне всегда казалось, что это как физическая боль - ее никогда не понять в другом человеке. Можно и представлять себе и сопереживать, но понять нельзя, пока не ощутить самому. Вы думаете, много на свете атеистов, которые и в самую последнюю минуту способны отречься от всякой надежды?
Вера Андреевна пожала плечами.
- Прошла еще пара дней, - продолжил Паша, помолчав недолго, - и не осталось никаких сомнений - Павел Кузьмич умирал. Видя это, не зная, что предпринять, я предлагал ему позвать кого-нибудь - хотя бы отца. Наверное, отец отдал бы его жандармам, его судили бы, но перед этим стали бы лечить. Каждый день, приходя, видя, что стало ему еще хуже, я предлагал это. Но каждый день он отказывался.
- Нет, - говорил он. - Сам я им не сдамся, унижаться перед ними не стану. Если такая судьба, я умру здесь, - говорил он спокойно.
И в то же время, Вера, как он хотел жить! Ни до, ни после я не видел человека с такой невероятной, всепоглощающей, звериной какой-то жаждой жизни. Мне трудно сказать сейчас, каким образом - но я, ребенок, ощущал ее тогда в каждом взгляде его, в каждом почти движении. Однажды, много спустя, на охоте я видел раненого волка. Когда люди уже подошли к нему, когда уже наставили на него ружья, он, загребая лапами, все-таки полз и полз куда-то на брюхе. Это было похоже.
Как-то, придя, я застал его за странным занятием. Сидя посреди опушки, ржавой солдатской лопаткой он копал землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я