Великолепно Водолей ру
– У него превосходный вкус!
Мы свернули в сторону, поднялись по пологому холму и влились в магистраль, по одну сторону которой сначала живописно тянулся лес, потом выгон, а по другую изредка мелькали большие виллы.
– Откуда вы? – полюбопытствовал я.
– Из Лондона.
– Ах вот как!
– Вам не все равно?
Посреди выгона возник пруд, на сей раз настоящий, и машина свернула с шоссе к внушительного вида дому с гипсовыми вазонами и огромными кустами рододендронов перед ним. Помнится, Рой говорил, что купил этот дом за одну свою песню: ну да, как же, ораторию – для смешанного хора, большого симфонического оркестра и органа. В этот момент я обнаружил, что автомобиль стоит перед деревянными, выкрашенными голубой краской воротами, а мой попутчик сидит рядом, не двигаясь с места.
– Вы хотите, чтобы я открыл ворота?
– Если, конечно, не боитесь замарать свои нежные пальчики.
– Рискну!
Я открыл ворота и вступил на мощеный двор, обрамленный деревцами весьма заморенного и худосочного вида. Едва я сделал шаг, как по дому разнесся дикий лай, временами перемежающийся каким-то захлебывающимся скрежетом. Я узнал голос Пышки-Кубышки, принадлежавшей Вандервейнам рыжей суки кавалер-спаниеля. Мне всегда казалось несколько странным, что человек с такими политическими взглядами, как Рой, может терпеть рядом с собой, больше того, именно обожать такое реакционное существо в собачьем обличье: деспотичное, чувствительное к иерархии, высокомерное, утверждающее приоритет семьи, заведенный порядок, презирающее перемены, отстаивающее неприкосновенность собственности, а также, как я вскоре обнаружил, непреложность расовых барьеров.
Непосредственный объект последнего из предрассудков стремительно въехал во двор и резко остановился, словно перед невидимой рытвиной на своем пути. Хлопнул дверцей, подошел ко мне и сказал:
– Вы – империалист, расист и фашист!
– Помилуйте, с чего вы взяли?
Последовало упоминание о моей работе в газете, редакцию которой я не так давно покинул.
– Ну и что из этого?
– Это рассадник крайне расистских и колониалистских взглядов!
– Пусть так, но я же не штатный сотрудник, просто регулярно пишу для газеты. А называть колониалистской музыку, это уж что-то…
– Пока вы работаете на эту газету, знайте, иначе, как фашистом и всем отсюда вытекающим, вас никто и не назовет!
– Что ж, придется с этим смириться!
Несмотря на вышепроизнесенное, пока тон Гилберта был на удивление далек от враждебности. В особенности последнее замечание, казалось, содержало чисто назидательный подтекст. Но внезапно в выражении его лица, на мой взгляд в чем-то более европейского, чем африканского, а также в его тоне, в целом дружелюбном, послышался вызов:
– Неужели вас вовсе не уязвляет, что вас назвали фашистом?
– Нисколько! Пусть зовут хоть коммунистом, хоть буржуа, хоть кем угодно. Видите ли, мне на все это совершенно наплевать.
Гилберт уставился на меня, явно обескураженный:
– Так ведь это же главные темы нашего времени!
– Вы хотите сказать, вашего времени! Основные темы моего – мои собственные интересы, преимущественно из сферы музыки. Не пора ли нам войти в дом?
В сопровождении притихшего, с побитым видом Гилберта я прошел через застекленную веранду недавней пристройки со свалкой поношенных старых пальто, старой вешалкой на одной ноге и множеством пустых бутылок из-под вина и виски. Дверь выводила в коридор. Открылись ближняя и дальняя лестницы, а также прибитая к стенке пустая плексигласовая коробка с наклейкой «Фонд в помощь антиапартеиду». Сперва возвещая о себе, а затем сопровождая свое появление истошным лаем и рычанием, из-за угла, цокая коготками, явилась Пышка-Кубышка и завертелась под ногами. Склонившись к ней, я отметил, что с момента нашей последней встречи она еще более разрослась в пышку-кубышку (только с приросточками сосков). Псина то ли признала меня, то ли сочла, что я, по ее представлениям, свой, ибо, оборотившись на Гилберта, слегка рыкнула. Я мог бы заверить его, что, как бы собака свирепо ни лаяла, она в жизни никого не укусит, однако на Гилберта, несомненно, все еще шарахнутого моими откровениями, казалось, ее рык произвел устрашающее воздействие. В этот момент появилась Китти и, поздоровавшись со мной, более или менее незамедлительно собаку прогнала. Мы прошли в гостиную с огромным, во всю стену, окном в глубине и с роскошным старым концертным творением Швандера, «Блютнером», – чуть правее центра. На диване сидели, беседуя, молодой человек с девушкой. Юноша взглянул на меня, дернул головой то ли в приветствии, то ли подавляя отрыжку, отвел взгляд, и лишь тогда я узнал в нем Кристофера, двадцатилетнего сынка Роя. Девушка в платье – я бы даже не сказал «как у», именно «в платье» – гувернантки времен королевы Виктории и головы не подняла.
– Узнаешь, Кристофер, – это Дуглас Йенделл! – сказала Китти. – Дуглас, познакомьтесь – Рут Эриксон.
Молодой человек явно – на сей раз уж вне всякого сомнения – кивнул. Молодая особа глянула на него, потом на меня, снова на него в каком-то заторможенном испуге. Лицо Китти выразило немой призыв ко мне не судить о молодежи слишком строго по первому взгляду.
– Привет! – сказал я. – Как тебе Нортэмптон? Я намекал на тамошний университет, вдохновляясь своей попыткой блеснуть памятью.
– Да ну, обычное дерьмо! Ничего особенного.
– Что изучаешь?
– Я? Социологию, политику, экономику и социологию… антропологию то есть.
– Ага! Звучит впечатляюще и, гм, масштабно! – Я силился не допустить старческого дребезжания в голосе, чего эта парочка, несомненно, от меня ждала. – Вы тоже там учитесь?
– Нет! – отрезал Кристофер на вопрос, который я адресовал Рут.
– Ах так!
– Дорогой, – вставила Китти, улыбаясь и моргая, – если хочешь успеть показать Рут до обеда наш сад, тебе следует поторопиться!
– Угу, потороплюсь!
И эти двое возобновили свой еле слышный разговор. Китти потащила меня к окну, откуда открывался вид на скользящие вниз лужайки, на залитую солнцем кирпичную изгородь с деревьями вдоль нее и дальше – на огромные деревья, кедры всяких разновидностей. Совсем вдалеке крыши домов городка довольно скорбно проглядывали над верхушками дальних деревьев. В ближайшем поле зрения повсюду валялись детали для игры в крокет.
– А Гилберт где? – бросил я небрежно.
– Знаете, на самом деле он совсем не такой, каким кажется, – сказала Китти, подтверждая истину, что не всем эгоистам свойственно отсутствие наблюдательности. – Он считает, что вести себя надо только вызывающе. Иначе его запрезирают друзья. Скорее даже белые, чем черные. Он ужасно милый, стоит узнать его поближе.
– Это приятно!
– Он, должно быть, вернулся наверх к Пенни и Эшли. Они изумительно ладят.
Я исключительно зримо представил себе Пенни, старшую дочь Роя от первого брака; скажем прямо, если бы я обладал хоть малейшим даром рисовать, я смог бы в тот миг сделать легкий набросок внешнего очертания ее грудок, которые как-то раз безуспешно попытался потискать в такси в промежутке между концертом Роя и приемом в Хэмпстеде. Насчет Эшли дело обстояло совсем иначе; то было относительно недавнее произведение Роя и Китти, его я видел мельком всего однажды и успел совершенно позабыть, какой он из себя. Что и попытался скрыть.
– Ему, э-э-э, сейчас, должно быть, года четыре?
– На днях исполнилось шесть!
Взгляд, брошенный Китти на меня, отразил сложные чувства, и трудно было понять, относится она к своему единственному отпрыску со смесью гордости и рабской признательности или же с чувством вины и страха. Тут она не без энтузиазма предложила:
– Не хотите ли осмотреть дом?
– Может, после? – рискнул я с надеждой избежать этого испытания. – Хотя… гм, внешне он просто великолепен. Должно быть, недешево вести такое хозяйство?
– Мы управляемся. Знаете, Дуглас, Рой просто кошмарно много сейчас зарабатывает. Он поистине достиг вершин. Ну, разумеется, уже многие и многие годы он пользовался уважением в музыкальном мире, но сегодня сделался фигурой государственной важности, по высшему счету. Причем не снизив своих художественных критериев.
Тут юная пара с дивана, видимо решив, что они выдержали достаточно времени, чтоб не показалось, будто ушли, едва их попросили, встала и удалилась. Китти немедленно метнула на меня пронзительно многозначительный взгляд, но, так же быстро погасив его, заметила, что неплохо бы выпить. Когда я запротестовал, умоляющим голосом заверила: чтобы выложить все, что накипело, ей просто необходимо чего-нибудь выпить, а пить одна она не может, или не должна, или не будет, или что-то в этом роде. Я заикнулся насчет пива, и Китти вышла.
Мне было приятно видеть и слышать, что у Роя все обстоит прекрасно. Он того заслуживал, особенно в «музыкальном мире», где так редко можно заработать себе даже на ежедневное пропитание. Более сомнительным представлялось то, что этот мир когда-либо питал к нему уважение, однако Роя неизменно, хоть и со скрипом, признавали добросовестным профессионалом. Ему удавалось и со средненьким оркестром добиться большего исполнительского блеска, чем иным дирижерам, превосходившим его в смысле музыкальности, и все за счет собственного обаяния, а может, и за счет определенной толики добродушной ругани во время репетиций, подпаивания активистов, а также всяких прочих хитростей. Его так и не получившая должного признания карьера в качестве скрипача-солиста оборвалась рановато, хотя не слишком давно он предпринимал достойные похвал выступления, исполнял Моцарта или Вивальди на благотворительных и тому подобных сборищах. Кроме того, Рой был, а может, и остался, как утверждали злые языки, композитором околорахманиновской ориентации, хотя, на мой взгляд, подобная локализация отнюдь не зазорна. Его собственные произведения исполнялись не часто, если не считать Nocturne, сладковатого, из ранних, опуса для скрипки, струнного оркестра и ксилофона, а также двух-трех новинок того же, если не более раннего периода. Где-то году в 1950-м Nocturne перевоплотился в популярную песню, а совсем недавно обрел новую жизнь, если не сказать тягучее бытие, преобразившись в досадно отличную от популярной – в поп-песню. И в качестве последней, должно быть, немало содействовал увеличению суммы заработка Роя до устрашающих размеров.
В пору нашего наиболее тесного знакомства Рой как раз пытался предстать композитором, причем самого серьезного толка. Но уже тогда было очевидно, что по времени он чуть-чуть запоздал с демонстрацией вершин своего вкуса и таланта. Кое-кто считал, что Вандервейн отлично бы вписался – и, как мне всегда казалось, не просто благодаря имени – в эпоху, когда композиторы в Англии имели преимущественно неанглийские фамилии: Делиус, Хольст, Ван Дирен, Мэран, Руббра. Однако Рой возродил к жизни добрую половину музыкантов следующего поколения, но опять-таки характернейшим для себя образом не смог полностью вписаться и в него по причине англизации своей фамилии, произведенной его дедом ван дер Вейном по прибытии в Англию из Роттердама столетие назад. (Иногда Рой горячо отстаивал англизацию своего имени, порой огорчался и грозился все восстановить, – все зависело только от его настроя, вовсе не от того, как воспринимали или не воспринимали его соотечественники.)
Не успел я пуститься в мысленные рассуждения насчет нынешнего уровня художественных критериев Роя, как вернулась Китти, неся мне пиво, а себе бокал, содержимое которого по виду напоминало разбавленный на глазок джин. При ближайшем рассмотрении Китти показалась мне слегка сдавшей со дня нашей последней встречи, несмотря на то что еще оставалась привлекательной в своей румяной, не в моем вкусе, упитанности. Наверное, она была просто измотана и взвинчена – взвинчена гораздо сильнее и круче, чем обычно. Поношенная линялая ковбойка и грязноватые джинсы – на той, кому к завтраку надлежало разряжаться не иначе как Марии Стюарт, – свидетельствовали о тяжелом моральном состоянии их обладательницы. А сухость истончившейся кожи в уголках глаз говорила уже о процессе необратимом.
Мы уселись рядышком на диване, освободившемся после ухода Кристофера и бессловесной особы женского пола. Подавшись ко мне, втянув голову в плечи и, как боксер в низкой защитной стойке, выставив вперед кулак со сжатым в нем стаканом и сигаретой меж пальцев, Китти начала рассказ:
– После вашего звонка я просмотрела трусы на полке. Их оказалось определенно на три пары меньше, чем в конце недели. Но что меня крайне ужасает, так это открытость, с которой все делается. Ведь он знает, что на мне стирка и все такое прочее. Должен же он понимать… Он даже как бы не прочь, чтобы я знала! Хочет, чтобы я знала. Бравирует этим. Буквально перед носом моим размахивает! Демонстрирует, до какой степени меня ненавидит! – выкрикивала она еле слышно, подтверждая в привычных для нее красках уже зародившееся у меня предположение.
– Не думаю! Он поступает так без всякой задней мысли…
– Почему же тогда не купит пару трусов и не переоденется где-нибудь? Нет, вы ответьте… ответьте! – угрожающе наседала на меня Китти. – Что ему мешает купить в магазине пару новых и надеть, скажем, в своем клубе? Ну, скажите, что?
– Китти, я не знаю! Просто ему это не приходит в голову. Его это не заботит.
– Господи, как бы мне узнать, кто она! Или нет, не надо. Особенно после той художницы-ювелирши!
– А что, у него еще и художница-ювелирша была?
– Специалистка по поясам, браслетам и всяким этим штучкам. Да вы, должно быть, слыхали. Он возил ее в Глайндборн, в Ковент-Гарден, в Олдборо, повсюду. Это-то меня и спасло. У них уже все было готово, чтобы ехать в Байрейт, а она только под конец узнала, что это за место.
– В каком смысле?
– Про Байрейт. Что это Вагнер! Опера! Музыка! Клянусь, Дуглас!
– Сочувствую. Где же он сейчас?
– Спросите что-нибудь полегче! – И Китти продолжала, изображая интонацией курсив, зримо помечая кавычки, жирный шрифт и заглавные буквы: – На каком-то деловом обеде, сам не знает где, ведь и тот, с кем он обедает, этого точно не знает, и имя его Рой не помнит, потому что как-то сложно произносится, но у этого непонятно кого есть кое-какие соображения по поводу предстоящего турне в Бразилию, которые Рою кажутся, наверное, даже наверняка, малостоящими, но все равно надо же выслушать человека, да к тому же тот платит за обед, который неизвестно сколько продлится, и так далее…
– Ясно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34