https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/Migliore/
Она видела, что Энн выбралась из толпы, держа в каждой руке по мороженому. Она вприпрыжку побежала по дорожке, споткнулась, упала, и мороженое описало в воздухе сальто-мортале! Энн громко заплакала. Джой бросилась помочь ей, но возле ребенка уже оказался какой-то плохо одетый старик с мальчиком. Старик наклонился и помог Энн встать. Она не ушиблась, но горько оплакивала утрату мороженого.Джой хотела поблагодарить спасителя, но, взглянув на него, замерла от радости.— Боже мой, профессор! Я так счастлива снова встретиться с вами.Он внимательно посмотрел на нее через двойные стекла очков.Джой схватила его за руку.— Это я, Джой Блэк! Я только что утром получила вашу записку.Он так и просиял, взял ее руку обеими руками, и прикосновение его изуродованных пальцев вызвало в ней дурноту.— Простите, я не сразу вас узнал, дорогая девочка. Не узнал свою любимую ученицу!— Пойдемте, посидим где-нибудь в тени, — сказала Джой. — На солнце очень жарко.— Охотно, хотя жара благотворно действует на мой ревматизм. Но раньше позвольте познакомить вас с моим внуком. Петер! Познакомься, фрейлейн Блэк.Петер сдержанно поклонился и подал руку.— Нет, я уже не Блэк. И не «фрейлейн», а миссис Миллер. А вот и доказательство — моя дочь Энн.Энн присела и тоже подала руку.— О, разумеется, разумеется! Вы написали мне об этом в той открытке; но я получил ее только на прошлой неделе. Ее привез из Мюнхена мой друг.Джой, вынув из сумочки деньги, сказала Энн: — Ну, а теперь бегите-ка с Петером, купите четыре порции мороженого и еще что захотите! — Помедлив, прибавила: — А может быть, уважаемому профессору не подобает есть мороженое на улице?Он печально улыбнулся. — Я уже больше не профессор. И не «уважаемый». Но верьте, я так дорожу годами, проведенными в Австралии, что готов есть мороженое где угодно, будь я даже профессором и «уважаемым»! Ах, Сидней, Сидней! — говорил он, направляясь к скамейке в тенистом уголке парка. — Я вздыхаю о годах, проведенных в вашей стране, как, наверно, вздыхал Люцифер о потерянном рае! — Он сидел, мечтательно улыбаясь при воспоминании о прошлом, затем спросил:— А как поживают ваши родители?— Они чувствуют себя прекрасно. Они очень обрадуются, узнав, что я встретилась с вами. Мама сокрушалась, что вы не ответили на ее письмо.— Передайте ей мой привет и мои извинения. Я хотел написать, но произошло столько всяких событий, столько всяких событий! — Он помолчал, затем спросил: — А вы по-прежнему занимаетесь музыкой?— Ах, профессор! Мне стыдно… — При слове «профессор» он протестующе замахал рукой. — Для меня вы всегда были и останетесь профессором. Позвольте мне называть вас так, как я мысленно всегда вас называла, не возражаете?— Между нами говоря, нет.Дети вернулись. На сей раз они бережно донесли свою сладкую ношу, и книксен, который сделала Энн, подавая профессору мороженое, был верхом совершенства.— Итак, вы забросили музыку? — рассеянно спросил он.— Да, как только вышла замуж. Сначала была уйма дел по дому. Потом пошли дети.— И вы совсем не играете?— Играю. К счастью, муж также любит музыку. По национальности он немец. Кстати, его дед, доктор Штефан фон Альбрехт был известным археологом в Мюнхене.— Я знал его. Большой был человек.— Стивен заставлял меня упражняться ежедневно. И это помогло мне удержаться на уровне любительницы, еще окончательно не утратившей надежды.— Посещаете концерты?— Увы! После вашего отъезда всего раз или два… там я встретилась со Стивеном и…— Жаль! По крайней мере уроки не пропали даром?— О нет! Ваши уроки были для меня наслаждением. А вы по-прежнему преподаете?— Нет.Непоправимо тяжко прозвучало это «нет», как бы обрывая разговор. И вдруг Джой увидела своего профессора таким, каким он был в действительности: старым, изможденным, одетым в потертый полотняный пиджак и поношенные брюки. Джой не знала, что сказать.Они ели мороженое молча. Казалось, не к месту была и эта цветущая липа, и напоенный ароматами воздух, и пьяное жужжание пчел. Что скрывается за этим «нет»? — печально думала она.Может быть, вернувшись на родину, он не мог приспособиться к новым условиям жизни? Может быть, только теперь он осознал всю горечь утраченного? Но что именно было утрачено, этого она не знала.Придя в себя, он спросил:— А как поживают остальные мои ученики?Она рассказала все, что знала о них. Всякий раз, услышав знакомое имя, он кивал головой. И, если речь шла о преуспевающем ученике, он говорил: «Я в этом был уверен». А если разговор касался ученика, не оправдавшего его ожиданий, он сокрушенно произносил: «Жаль!»— Вы знаете, Ориель Грег решили послать в Москву на конкурс имени Чайковского?— Я так и знал. С первого же урока я понял, что эта девушка — будущая знаменитость. Она была не только талантлива, но и настойчива. Чтобы стать знаменитостью, нужен не только талант, но и упорный труд.— Вы хотите сказать, что нельзя быть такой лентяйкой, как я?— Не лентяйкой. А нужно любить музыку больше жизни.Он снова замолк.— Я часто думала, где вы теперь? Не получи от вас открытки, я стала бы разыскивать вас в Мюнхене.— Я не живу в Мюнхене, — со вздохом сказал он. — Это уже не мой Мюнхен.— Дайте мне ваш адрес. Я хочу еще раз встретиться с вами. Мой муж очень хотел с вами познакомиться. Он считает вас до некоторой степени нашим сватом.Профессор не слушал.— Мы живем в незавидном домике близ Юнкер-Ритгерштраффе. Если у вас нет больших денег, здесь трудно получить хорошее помещение.Он далеко унесся мыслями. А она вспоминала тот день, когда впервые пришла к профессору на урок музыки; она играла плохо: глаза ее были прикованы к его распухшим красным рукам. Наконец он сказал:— Сделаем перерыв, мисс Джой, и немного потолкуем. Если вы желаете стать моей ученицей, нам нужно ближе познакомиться. Вас смущают мои руки, не так ли?Он положил руки на клавиатуру. И, чувствуя, что ей становится дурно, Джой закрыла глаза.Он ответил на ее невысказанную мысль.— Я сам содрогаюсь, глядя на свои руки. Ведь я не могу теперь как следует сыграть даже гамму! Но еще до того, как мне искалечили руки, моя игра была записана на пластинку. Вот послушайте!..Он завел пластинку, и звуки шопеновского ноктюрна, такие нежные и чистые, наполнили комнату. Какой жалкой показалась ей собственная игра!Пластинка кончилась. Он подвел Джой к фотографии, висевшей на стене: на клавишах рояля покоились руки такой прекрасной формы, такие сильные, живые, что, казалось, вы слышали музыку, струившуюся из-под этих пальцев.— Вот руки создателя этой музыки.Она заплакала. Он нежно погладил ее по голове. Чем были вызваны эти слезы, жалостью ли к нему, стыдом ли за себя, она не знала. Когда она успокоилась, профессор сказал:— Если вы будете у меня учиться, вам придется преодолеть отвращение к моим рукам и мысленно обращаться к музыке, которую вы сейчас слушали, а не к тому, что видят ваши глаза на каждом уроке. Если вы девушка сильная, это вам удастся. Если же нет, поверьте, я пойму, хотя мне будет жаль потерять талантливую ученицу.Она стала его ученицей и даже полюбила эти обезображенные руки. То была романтическая девичья любовь, исполненная жалости к пострадавшему, возмущения и ненависти к людям, искалечившим его.Жалость вернулась, а возмущение и ненависть с годами прошли. Она смутно помнила, что профессору пришлось пережить какую-то трагедию, но ведь в той Германии, что канула в вечность, трагедий было немало. Жизнь этого пианиста с мировым именем была искалечена в самом расцвете. Он был заключен в концентрационный лагерь Дахау. По выходе из лагеря он должен был навсегда проститься с концертной деятельностью.В Сиднее он начал новую жизнь, став педагогом, и каким педагогом! На какое-то мгновение Джой вновь пережила то наслаждение, которое доставляли ей когда-то уроки музыки. Война окончилась, профессор вернулся в Германию. Очевидно, возвращение на родину не принесло ему счастья.Вглядываясь в его изможденное лицо, в запавшие глаза, она вдруг вспомнила тот вечер, который они устроили в честь его пятидесятилетия, как раз совпавшего с датой окончания войны. Она вспомнила его смех, когда, надув щеки, вобрав в себя воздух, он пытался одним духом погасить все пятьдесят свечей.Сейчас ему было лет шестьдесят с небольшим, а он казался дряхлым стариком.Задумавшись, он молча наблюдал за играющими детьми.— У вас одна дочь?— Нет. У меня есть еще дочка трех лет. Она осталась у моей матери.— Да, да, — пробормотал он и снова замолчал.— А как поживаете вы, профессор? — осторожно спросила она.Он не отвечал, казалось, он не слышал ее вопроса. Наконец он спросил:— Вы вернетесь в Австралию?— Конечно! А как же иначе?— А если так, я, пожалуй, скажу вам кое-что. Как вы помните, своим ученикам я рассказывал только о счастливых днях своей жизни?— Отлично помню. Вы говорили о концертах, которые давали в Лондоне, Париже, Берлине, Риме, Нью-Йорке. Нам все это казалось сплошной романтикой.— Пожалуй, это было несколько нескромно с моей стороны, но вы должны простить меня. Ведь в жизни у меня остались одни лишь воспоминания.— Простить вас? Что вы! Мы так дорожили вашими рассказами. Как сейчас помню, вы говорили нам о вечере, на котором исполняли «Императорский концерт» с Тосканини. Еще недавно в ультрасовременном зале я слушала этот концерт в исполнении Хелмута Ролоффа с оркестром берлинской филармонии под управлением Герберта фон Караяна и думала о вас.— Пожалуйста, не называйте этот концерт «императорским», — заметил он. — Это Пятый концерт для фортепиано.— Простите! Я забыла, что вы не любите, когда музыкальным произведениям присваивают романтические прозвища; но, видите ли, дурные привычки прилипчивы!И снова ей показалось, что он не слушает ее. Но вот, видимо что-то решив, он в упор посмотрел на нее.— Вы уже мать двух детей. Поэтому я могу теперь поведать вам историю своей жизни.Она вздрогнула под пристальным взглядом его запавших глаз, и, если бы можно было найти удобный предлог, она бы ушла. Ей не хотелось, чтобы какая-то печальная история, до которой сейчас уже никому не было дела, омрачила светлое настоящее.Как бы прочитав ее мысли, он сказал:— Я не тревожил бы прошлое, если бы моя страна после войны стала страной, какой я хотел ее видеть. Но, увы, этого не случилось! Злые силы, погубившие меня и мою семью, по-прежнему существуют, как и злые люди, которые управляют ею. Я рассказываю вам об этом не для того, чтобы вызвать ваше сострадание. Время для сострадания ушло. Я рассказываю вам для того, чтобы вы, вернувшись на родину, рассказали людям правду, ибо, как пишет мой друг, многие эмигранты у вас в Австралии, а также и в других странах говорят, что рассказы о зверствах нацистов — пропаганда! Ваша матушка никогда не говорила вам, почему у меня руки искалечены?— Нет.— Так вот, я сам расскажу вам об этом. А вы расскажете Энн, когда она подрастет. Люди стали слишком забывчивы.Он положил руки на набалдашник палки, и его голос, когда он начал свой рассказ, доносился до Джой как бы издалека.— Моя жена, известная певица, выступавшая в операх Вагнера, моя шестнадцатилетняя дочь и я после захвата нацистами Австрии были арестованы и брошены в разные концентрационные лагеря. Жена с самого начала поняла, что представляют собою нацисты. А я и слушать ее не хотел. Однажды она, презрительно смеясь, захлопнула окно перед самым носом эсэсовцев, маршировавших мимо нашего дома в Мюнхене. И по сей день я слышу этот ее смех!Двадцать лет прошло, а стоит мне заснуть, я слышу топот их сапог, словно марш самой судьбы. Но в то время только моя жена знала, что это была поступь самого рока, растоптавшего Германию, а после Германии и Европу.Но арестовали ее не за это. Ее прабабка была еврейка, известная австрийская певица Элизабет Леман, фамилию которой моя жена носила по сцене. То, что в жилах моей дочери течет одна шестнадцатая еврейской крови, было в их глазах уже достаточным преступлением. А в чем было мое преступление? В том, что я, чистокровный ариец, замарал себя позорным браком, что я осквернил чистоту крови немецкого народа, женившись на женщине, в крови которой была одна восьмая часть еврейской крови. Мой брат, известный адвокат, выступал в мою защиту, но все было напрасно.Меня заключили в Дахау близ Мюнхена. Обычно комендант лагеря, отправляя заключенных на казнь, выстраивал нас, музыкантов, впереди колонны смертников и заставлял играть веселую музыку. И, да простит меня бог, я играл. Я человек несмелый, и я боюсь боли. Но когда он однажды приказал мне аккомпанировать в офицерской столовой нацистам, распевавшим свои гимны, я отказался. Почему, спросите вы. Не знаю, не могу объяснить. Когда я вернулся, моя дочь не раз задавала мне этот же вопрос. «Пусть мы люди аполитичные, все же мы оказывали сопротивление, заставляли считаться с собой, — говорила она. — Мы боролись не только во имя прошлого Германии, но и во имя нашего будущего!» Что мог я ответить? Сказал то, о чем думал-передумывал в те черные ночи: «Эти руки созданы для музыки. Есть вещи, которые они неспособны делать».Каждый раз, когда я отказывался, они связывали мне руки за спиной и подвешивали за них на крюк в центре парадного плаца.Когда меня снимали с крюка, кисти рук были синими и распухшими, а в суставах вывернуты. Они проделывали это неоднократно. Убедившись, что меня нельзя заставить играть фашистские песни, они передали меня врачу, который ставил опыты по замораживанию. Опыты эти стоили жизни многим сотням заключенных.Меня освободили, ведь дело получило широкую огласку, со всех концов света стали поступать протесты. Почему они выпустили меня на свободу, я так и не мог понять. Так просто было предоставить мне возможность умереть «естественной смертью», как это проделывалось со многими. Я поехал в Швейцарию. Я отдал все, что у меня было. Принял все меры, чтобы освободить из концлагеря мою жену и дочь. Тут-то я узнал, что их нет в живых, и я уехал в Австралию.На родину я вернулся, как только кончилась война: до меня дошли слухи, что моя дочь жива. Но была и еще причина. Как и многие, я верил, что Нюрнбергский процесс положил конец нацистской Германии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34