https://wodolei.ru/catalog/vanni/175x75/
Почему бы не сослать «французских израильтян» на историческую родину, невзирая на лица и привилегии? Что касается евреев-иностранцев, отправьте их в концлагерь, в одну из наших колоний, пусть уж лучше они портят наших подданных-туземцев, чем французов. Не старайтесь больше, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Иначе никогда не переведутся невинные жертвы еврейского расизма. Не забывайте, что разорение французской буржуазии происходит одновременно с возмутительным процветанием этих незваных гостей, наживающихся на своих темных делишках. Благодаря своим несметным деньгам они развращают все, что их окружает; даже так называемые честные люди попадаются на удочку их проклятого золота. Эти люди пускают у нас корни, подобно Фешнерам со всем их выводком родственников. Если вы немедленно не примете меры, будет уже невозможно избавить нас от их присутствия.
Сознательная гражданка".
Донос цветочницы был не лучше и не хуже тех, что мне до сих пор доводилось читать. Не было нужды затевать семантический анализ, чтобы определить место этого голоса в общем хоре. Где-то посередине. Не среди французов, способных разделять подобные взгляды на будущее своей страны. Скорее среди французов, докатившихся до анонимок, недрогнувшей рукой направлявших доносы кому следует в тайной надежде сказать свое веское слово и стать свидетелем торжества собственных идей.
Мне было запрещено ксерокопировать документы, поэтому я потрудился переписать текст от руки с точностью до запятой. Я корпел над ним с усердием каллиграфа, не желая упустить ни единого душевного порыва, двигавшего рукой доносчицы в тот или иной момент, ни сомнений, ни решимости, сопутствовавших написанию доноса. Я столько раз читал и перечитывал это письмо, что моя память запечатлела его навеки с точностью, какая не снилась ни одному фотообъективу. Я рискнул даже аккуратно снять с него на кальку несколько слов на случай графологической экспертизы.
Следовало предусмотреть все, начиная с того, что авторство могли оспорить. Я также понимал, что в один прекрасный день письмо может исчезнуть из папки, да так, что никто никогда не догадается почему, и я не в силах это предотвратить.
После подачи жалобы началось бы расследование. Письмо признали бы утерянным, а затем украденным. В конце концов, дирекция заявила бы, что дело прекращено. Кое-кто стал бы распространяться о моей мифомании. Некоторые задались бы вопросом: а существовало ли это письмо вообще? Не являлось ли оно плодом моей фантазии? Не стал ли я сам очередной жертвой синдрома Виши? И не пора ли в итоге пересмотреть все мои предыдущие якобы достоверные труды в свете того, что явно отдавало романом, то бишь вымыслом?
Перебирая наихудшие варианты развития событий, я понимал, что опять схожу с ума. Может быть, мне следовало уйти в кусты? В конце концов, письмо не было подписано. Ничто не указывало на то, откуда оно взялось. Нельзя тревожить старых бесов без всяких оснований. Еще не поздно было дать задний ход...
Ржавая скрепка вовремя спасла меня от мук сомнения. Она держала какую-то бумагу, почти слипшуюся с документом по воле неумолимого времени. Бумага была такой тонкой, безликой и незаметной, что, если бы не это, я бы, вероятно, не обратил на нее внимания.
Передо мной была копия письма под шапкой Французского государства, Министерства внутренних дел, Главного управления национальной полиции, полиции по делам евреев, с адресом: Париж – VIII, улица Греффюль, 8. Письмо было датировано 17 апреля 1942 года.
"Мадам!
Благодаря сведениям, которые вы предоставили в наше распоряжение, нашим службам удалось благополучно довести дело Фешнеров до конца. Эти евреи уже покинули нашу страну. Примите нашу искреннюю признательность за ваш поступок. Согласно вашей договоренности с инспектором Шиффле, мы не забудем услуги, которую вы столь любезно нам оказали.
С уважением,
Начальник полиции по делам евреев".
Письмо было адресовано Сесиль Арман-Кавелли, в магазин «Цветы Арман», расположенный в XV округе Парижа, на улице Конвента, 52.
* * *
Я слишком много размышлял. Это лишало меня способности действовать. За кого меня могли принять, когда я расхаживал перед витриной цветочной лавки, не решаясь переступить ее порог? За какого-нибудь дурачка. Все это время я пятился, чтобы взять препятствие с разбега. Теперь я оказался прямо перед ним, и страх леденил мою кровь. Явный, нескрываемый страх. Я, тот, у кого всегда хватало наглости вторгаться в дома строптивых свидетелей, застыл как столб, вросший в землю, так пугала меня предстоящая встреча со старой дамой, чья совесть была запятнана кровью невинных жертв.
Наконец я решился войти, но в дом напротив.
Господин Фешнер встретил меня широкой улыбкой, нисколько не удивившись моему появлению. Как будто я был одним из предметов обстановки. Старик указал кивком на стул, предлагая подождать, пока он закончит с клиенткой. Я сел, несказанно обрадованный возможностью отложить испытание, которое я сам себе придумал, тем более что господин Адре, зеркальных дел мастер, был здесь. Он стоял на коленях с отверткой в руке и пристально смотрел на большое наклонное зеркало, угрожающе качавшееся на ножках.
У клиентки был недовольный вид. Слишком придирчивая госпожа Ядгарофф не выносила, когда прерывали поток ее нареканий. Апломб этой особы был обратно пропорционален ее компетентности. Она происходила из древнего таджикского рода потомственных скорняков и на этом основании считала себя вправе судить о качестве работы, проделанной с ее манто, не стесняясь поучать торговца, чьи предки занимались этим ремеслом на протяжении столетия или двух.
Клиентка не одобряла длину своей норки, технику кроя с фалдами в виде буквы "V" и даже сомневалась в прочности вставок. Господин Анри, славившийся своим терпением, пригласил закройщика, очень симпатичного парня, который, правда, явился с ножом в руке. Никто бы не осудил мастера, если бы он расправился с госпожой Ядгарофф, но он удержался от кровопролития из уважения к клиентуре. Затем дама поставила под сомнение эстетику швов. Господин Анри пригласил швею. Рассматривая манто со всех сторон, клиентка обнаружила изъяны даже в подкладке и осудила все, вплоть до полушелковой ленты. Господин Анри позвал отделочницу.
Мастерская перекочевала в лавку в полном составе. Госпоже Ядгарофф удалось заставить плясать под свою дудку весь персонал. Зеркальщик не мог опомниться от изумления. Он отложил свой инструмент и, сидя по-турецки на ковре, наблюдал за спектаклем. Очевидно, он был искренне увлечен этим зрелищем. Еще немного, и господин Адре записал бы избранные реплики как истинный знаток, ибо злые языки утверждали, что он уже два года не разговаривает с собственной женой, не желая ее перебивать.
Наконец торговец ухитрился вставить слово:
– Уважаемая госпожа, манто идет вам как нельзя лучше, оно безупречно во всех отношениях. На мой взгляд, оно готово.
Поскольку все вокруг кивали в знак согласия с господином Анри, клиентка прибегла к последнему решающему доводу:
– Возможно, возможно... Но вы провозились с ним четыре месяца! Четыре месяца, господин Фешнер...
– Если вам нравится, все остальное не в счет, – невозмутимо отвечал старик.
– Только представьте: Бог потратил всего неделю на сотворение мира, а вам понадобилось четыре месяца, чтобы сшить одно-единственное манто!
Это была неожиданная удача. Господин Анри, казалось, только того и ждал. Теперь клиентке некуда было деться.
– Да, мадам, – произнес он, сопровождая свои слова широким жестом, – но вы же видите, что это за мир, и вы видите мое манто...
Зеркальщик так громко расхохотался, а работницы так мило прыснули, что госпожа Ядгарофф признала себя побежденной. Отдавая в кассу заполненный чек, она подтвердила излюбленную присказку господина Анри, считавшего женщину не мыслящим тростником, а сорящим деньгами сорняком. Господин Адре задумался, не читал ли он нечто подобное в одном из своих словарей.
Когда клиентка ушла, хозяин бросился наводить в магазине порядок. Он старался, чтобы не осталось даже воспоминания об учиненном ею переполохе.
– Вы можете пересесть на другой стул? Вы меня слышите? Эй, вы здесь?..
Я-то был здесь, но мои мысли витали в другом месте. Если быть уж совсем точным – в магазине напротив. У другой клиентки, моей, единственной, представлявшей для меня интерес. Будучи не в силах ее понять, я стремился хотя бы уяснить, правда ли, что понять – уже значит простить. В моих глазах цветочнице не было оправданий. Податель этого письма, последствия этого доноса... Не с кем судиться, дело закрыто. В моей душе не осталось места для снисхождения. Но я должен был непременно посмотреть доносчице в глаза, хотя бы для того, чтобы ощутить ее бесстыдство, несмотря на то что я всю жизнь чувствовал себя беззащитным в присутствии нелюдей.
Я собирался взяться за проблему, неподвластную осмыслению и сопоставлению, невыразимую словами. Каким образом нормальный человек настолько поддается чужому страху, что оказывается во власти своих разрушительных инстинктов? Осознает ли подлец, что в тот миг, когда он теряет всякое нравственное чувство, стирается грань между Добром и Злом? В конце концов, эта женщина могла быть просто заурядной расисткой, окрыленной духом времени. Что, если я напрасно осложнял себе жизнь, нещадно ломая голову над мотивами ее преступления?
Поистине руки цветочницы были обагрены кровью. Я не думал, что эта кровь засохла, хотя со времени тех событий прошло полвека. Мысль, что все могло обернуться иначе, заставила меня вскочить со стула и перебежать через дорогу.
5
Цветочница застыла у входа, держась левой рукой за ручку двери, готовая ее распахнуть. У нее было такое выражение лица, словно она стояла в дозоре. По-видимому, женщина кого-то с нетерпением поджидала. Можно было подумать, что меня.
– А вы не торопились! – произнесла она укоризненным тоном.
Я был удивлен и в то же время разочарован. Парижский квартал – это, конечно, деревня, но все же... Очевидно, это Франсуа Фешнер поставил соседку в известность. Я растерялся, ибо рассчитывал на совсем другой прием.
– А! Вас предупредили...
– Как это, «предупредили»? Мне никогда еще не приходилось ждать так долго. Я буду жаловаться.
Я был озадачен. Окинув меня взглядом, цветочница увидела сверток, который я держал под мышкой, и прикрыла рот рукой, смущенная своей ошибкой.
– Простите, месье, я ждала лекарства. Их должны были доставить из аптеки. Что вам угодно?
– Цветы. Для подарка.
Хозяйка предложила мне пройтись по магазину в одиночестве, не из любезности, а чтобы не покидать своего поста у входа. Она хрустела пальцами от нетерпения. Ни дать ни взять наркоманка во время «ломки». Казалось, цветочница была настолько поглощена ожиданием прихода разносчика, это предстоящее событие столь безраздельно завладело ее вниманием, что я расслабился: ничто не мешало мне вести наблюдение. Еще немного, и я достал бы блокнот, чтобы записать свои впечатления по горячим следам.
Как ни странно, заинтересовал меня в первую очередь магазин госпожи Арман. А ведь пришел я сюда из-за самой цветочницы. Именно ее образ неотступно преследовал меня. Но владычица моих дум отвернулась от меня, и я отложил ее на потом. Так или иначе, все здесь было связано с ней.
Будучи не в состоянии заглянуть в душу этой женщины, я проникался атмосферой ее мирка. Ни одна мелочь не должна была остаться неучтенной. Я чувствовал себя этаким агентом, занимающимся промышленным шпионажем в области авиации, одним из тех, кто приходят на заводы в ботинках с прорезиненными особым способом подошвами, чтобы унести с собой как можно больше налипших на них частиц. Я превратился в губку. Мой взгляд впитывал в себя все, что встречалось на его пути.
Сосредотачиваясь в первую очередь на чертоге цветочницы, мысленно фотографируя его уголки и закоулки, как будто на магазин должен был вскоре обрушиться удар судьбы, от которого ему не суждено оправиться, я вторгался в душу госпожи Арман. Я проникал туда без ее ведома. Исключительно для того, чтобы стать свидетелем ее гибели.
* * *
Это место не принадлежало какой-либо определенной эпохе. Во время войны оно, вероятно, выглядело так же, как и сейчас. В сущности, у него не было возраста. Прогресс, мода, веяние времени никак не отразились на доме цветочницы. Они были над ним не властны. Зачем менять стены и пол, так красиво выложенные керамической плиткой? Чувствовалось, что всякие расходы отметались здесь как неуместная роскошь.
Настоящий магазин на старинный лад, такой же, как любая лавка на этой улице, при условии, что она, как и прежде, отдает дань традиции. По этой беззаветной преданности прошлому и отношению к ручному труду как к благородной профессии сразу становилось ясно, что вы перенеслись в другую Францию.
Достаточно было оглядеться вокруг. Вы находились не в старом запущенном магазине, не в безликом универсаме, не в безжизненном торговом центре, не в бутике, придуманном знатоками рекламы и маркетинга на потребу сиюминутной моде.
Вы оказались в достойном доме. Иными словами, в доме лавочницы, запечатлевшем ее индивидуальность в обстановке, хранившей память о нескольких поколениях ее предков. Здесь нельзя было встретить больших готовых букетов, подобранных по размеру, на хилых стеблях. Букетов, точно сошедших с конвейера. В конце века люди ухитрились отнять у цветов, предназначенных, как и раньше, для человеческой руки, их бессмертную душу.
Отныне более молодые, более энергичные, более расторопные и, несомненно, более дальновидные, стало быть, как говорится, современные соперники возводили в культ избитые приемы и быстроту исполнения. Они провозглашали себя мастерами растительной импровизации. Эти люди непостижимым образом сумели погубить поэзию букетов, сваливая в одну кучу анютины глазки, лютики и анемоны, подобно тому, как мог бы их объединить какой-нибудь импрессионист на одной картине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Сознательная гражданка".
Донос цветочницы был не лучше и не хуже тех, что мне до сих пор доводилось читать. Не было нужды затевать семантический анализ, чтобы определить место этого голоса в общем хоре. Где-то посередине. Не среди французов, способных разделять подобные взгляды на будущее своей страны. Скорее среди французов, докатившихся до анонимок, недрогнувшей рукой направлявших доносы кому следует в тайной надежде сказать свое веское слово и стать свидетелем торжества собственных идей.
Мне было запрещено ксерокопировать документы, поэтому я потрудился переписать текст от руки с точностью до запятой. Я корпел над ним с усердием каллиграфа, не желая упустить ни единого душевного порыва, двигавшего рукой доносчицы в тот или иной момент, ни сомнений, ни решимости, сопутствовавших написанию доноса. Я столько раз читал и перечитывал это письмо, что моя память запечатлела его навеки с точностью, какая не снилась ни одному фотообъективу. Я рискнул даже аккуратно снять с него на кальку несколько слов на случай графологической экспертизы.
Следовало предусмотреть все, начиная с того, что авторство могли оспорить. Я также понимал, что в один прекрасный день письмо может исчезнуть из папки, да так, что никто никогда не догадается почему, и я не в силах это предотвратить.
После подачи жалобы началось бы расследование. Письмо признали бы утерянным, а затем украденным. В конце концов, дирекция заявила бы, что дело прекращено. Кое-кто стал бы распространяться о моей мифомании. Некоторые задались бы вопросом: а существовало ли это письмо вообще? Не являлось ли оно плодом моей фантазии? Не стал ли я сам очередной жертвой синдрома Виши? И не пора ли в итоге пересмотреть все мои предыдущие якобы достоверные труды в свете того, что явно отдавало романом, то бишь вымыслом?
Перебирая наихудшие варианты развития событий, я понимал, что опять схожу с ума. Может быть, мне следовало уйти в кусты? В конце концов, письмо не было подписано. Ничто не указывало на то, откуда оно взялось. Нельзя тревожить старых бесов без всяких оснований. Еще не поздно было дать задний ход...
Ржавая скрепка вовремя спасла меня от мук сомнения. Она держала какую-то бумагу, почти слипшуюся с документом по воле неумолимого времени. Бумага была такой тонкой, безликой и незаметной, что, если бы не это, я бы, вероятно, не обратил на нее внимания.
Передо мной была копия письма под шапкой Французского государства, Министерства внутренних дел, Главного управления национальной полиции, полиции по делам евреев, с адресом: Париж – VIII, улица Греффюль, 8. Письмо было датировано 17 апреля 1942 года.
"Мадам!
Благодаря сведениям, которые вы предоставили в наше распоряжение, нашим службам удалось благополучно довести дело Фешнеров до конца. Эти евреи уже покинули нашу страну. Примите нашу искреннюю признательность за ваш поступок. Согласно вашей договоренности с инспектором Шиффле, мы не забудем услуги, которую вы столь любезно нам оказали.
С уважением,
Начальник полиции по делам евреев".
Письмо было адресовано Сесиль Арман-Кавелли, в магазин «Цветы Арман», расположенный в XV округе Парижа, на улице Конвента, 52.
* * *
Я слишком много размышлял. Это лишало меня способности действовать. За кого меня могли принять, когда я расхаживал перед витриной цветочной лавки, не решаясь переступить ее порог? За какого-нибудь дурачка. Все это время я пятился, чтобы взять препятствие с разбега. Теперь я оказался прямо перед ним, и страх леденил мою кровь. Явный, нескрываемый страх. Я, тот, у кого всегда хватало наглости вторгаться в дома строптивых свидетелей, застыл как столб, вросший в землю, так пугала меня предстоящая встреча со старой дамой, чья совесть была запятнана кровью невинных жертв.
Наконец я решился войти, но в дом напротив.
Господин Фешнер встретил меня широкой улыбкой, нисколько не удивившись моему появлению. Как будто я был одним из предметов обстановки. Старик указал кивком на стул, предлагая подождать, пока он закончит с клиенткой. Я сел, несказанно обрадованный возможностью отложить испытание, которое я сам себе придумал, тем более что господин Адре, зеркальных дел мастер, был здесь. Он стоял на коленях с отверткой в руке и пристально смотрел на большое наклонное зеркало, угрожающе качавшееся на ножках.
У клиентки был недовольный вид. Слишком придирчивая госпожа Ядгарофф не выносила, когда прерывали поток ее нареканий. Апломб этой особы был обратно пропорционален ее компетентности. Она происходила из древнего таджикского рода потомственных скорняков и на этом основании считала себя вправе судить о качестве работы, проделанной с ее манто, не стесняясь поучать торговца, чьи предки занимались этим ремеслом на протяжении столетия или двух.
Клиентка не одобряла длину своей норки, технику кроя с фалдами в виде буквы "V" и даже сомневалась в прочности вставок. Господин Анри, славившийся своим терпением, пригласил закройщика, очень симпатичного парня, который, правда, явился с ножом в руке. Никто бы не осудил мастера, если бы он расправился с госпожой Ядгарофф, но он удержался от кровопролития из уважения к клиентуре. Затем дама поставила под сомнение эстетику швов. Господин Анри пригласил швею. Рассматривая манто со всех сторон, клиентка обнаружила изъяны даже в подкладке и осудила все, вплоть до полушелковой ленты. Господин Анри позвал отделочницу.
Мастерская перекочевала в лавку в полном составе. Госпоже Ядгарофф удалось заставить плясать под свою дудку весь персонал. Зеркальщик не мог опомниться от изумления. Он отложил свой инструмент и, сидя по-турецки на ковре, наблюдал за спектаклем. Очевидно, он был искренне увлечен этим зрелищем. Еще немного, и господин Адре записал бы избранные реплики как истинный знаток, ибо злые языки утверждали, что он уже два года не разговаривает с собственной женой, не желая ее перебивать.
Наконец торговец ухитрился вставить слово:
– Уважаемая госпожа, манто идет вам как нельзя лучше, оно безупречно во всех отношениях. На мой взгляд, оно готово.
Поскольку все вокруг кивали в знак согласия с господином Анри, клиентка прибегла к последнему решающему доводу:
– Возможно, возможно... Но вы провозились с ним четыре месяца! Четыре месяца, господин Фешнер...
– Если вам нравится, все остальное не в счет, – невозмутимо отвечал старик.
– Только представьте: Бог потратил всего неделю на сотворение мира, а вам понадобилось четыре месяца, чтобы сшить одно-единственное манто!
Это была неожиданная удача. Господин Анри, казалось, только того и ждал. Теперь клиентке некуда было деться.
– Да, мадам, – произнес он, сопровождая свои слова широким жестом, – но вы же видите, что это за мир, и вы видите мое манто...
Зеркальщик так громко расхохотался, а работницы так мило прыснули, что госпожа Ядгарофф признала себя побежденной. Отдавая в кассу заполненный чек, она подтвердила излюбленную присказку господина Анри, считавшего женщину не мыслящим тростником, а сорящим деньгами сорняком. Господин Адре задумался, не читал ли он нечто подобное в одном из своих словарей.
Когда клиентка ушла, хозяин бросился наводить в магазине порядок. Он старался, чтобы не осталось даже воспоминания об учиненном ею переполохе.
– Вы можете пересесть на другой стул? Вы меня слышите? Эй, вы здесь?..
Я-то был здесь, но мои мысли витали в другом месте. Если быть уж совсем точным – в магазине напротив. У другой клиентки, моей, единственной, представлявшей для меня интерес. Будучи не в силах ее понять, я стремился хотя бы уяснить, правда ли, что понять – уже значит простить. В моих глазах цветочнице не было оправданий. Податель этого письма, последствия этого доноса... Не с кем судиться, дело закрыто. В моей душе не осталось места для снисхождения. Но я должен был непременно посмотреть доносчице в глаза, хотя бы для того, чтобы ощутить ее бесстыдство, несмотря на то что я всю жизнь чувствовал себя беззащитным в присутствии нелюдей.
Я собирался взяться за проблему, неподвластную осмыслению и сопоставлению, невыразимую словами. Каким образом нормальный человек настолько поддается чужому страху, что оказывается во власти своих разрушительных инстинктов? Осознает ли подлец, что в тот миг, когда он теряет всякое нравственное чувство, стирается грань между Добром и Злом? В конце концов, эта женщина могла быть просто заурядной расисткой, окрыленной духом времени. Что, если я напрасно осложнял себе жизнь, нещадно ломая голову над мотивами ее преступления?
Поистине руки цветочницы были обагрены кровью. Я не думал, что эта кровь засохла, хотя со времени тех событий прошло полвека. Мысль, что все могло обернуться иначе, заставила меня вскочить со стула и перебежать через дорогу.
5
Цветочница застыла у входа, держась левой рукой за ручку двери, готовая ее распахнуть. У нее было такое выражение лица, словно она стояла в дозоре. По-видимому, женщина кого-то с нетерпением поджидала. Можно было подумать, что меня.
– А вы не торопились! – произнесла она укоризненным тоном.
Я был удивлен и в то же время разочарован. Парижский квартал – это, конечно, деревня, но все же... Очевидно, это Франсуа Фешнер поставил соседку в известность. Я растерялся, ибо рассчитывал на совсем другой прием.
– А! Вас предупредили...
– Как это, «предупредили»? Мне никогда еще не приходилось ждать так долго. Я буду жаловаться.
Я был озадачен. Окинув меня взглядом, цветочница увидела сверток, который я держал под мышкой, и прикрыла рот рукой, смущенная своей ошибкой.
– Простите, месье, я ждала лекарства. Их должны были доставить из аптеки. Что вам угодно?
– Цветы. Для подарка.
Хозяйка предложила мне пройтись по магазину в одиночестве, не из любезности, а чтобы не покидать своего поста у входа. Она хрустела пальцами от нетерпения. Ни дать ни взять наркоманка во время «ломки». Казалось, цветочница была настолько поглощена ожиданием прихода разносчика, это предстоящее событие столь безраздельно завладело ее вниманием, что я расслабился: ничто не мешало мне вести наблюдение. Еще немного, и я достал бы блокнот, чтобы записать свои впечатления по горячим следам.
Как ни странно, заинтересовал меня в первую очередь магазин госпожи Арман. А ведь пришел я сюда из-за самой цветочницы. Именно ее образ неотступно преследовал меня. Но владычица моих дум отвернулась от меня, и я отложил ее на потом. Так или иначе, все здесь было связано с ней.
Будучи не в состоянии заглянуть в душу этой женщины, я проникался атмосферой ее мирка. Ни одна мелочь не должна была остаться неучтенной. Я чувствовал себя этаким агентом, занимающимся промышленным шпионажем в области авиации, одним из тех, кто приходят на заводы в ботинках с прорезиненными особым способом подошвами, чтобы унести с собой как можно больше налипших на них частиц. Я превратился в губку. Мой взгляд впитывал в себя все, что встречалось на его пути.
Сосредотачиваясь в первую очередь на чертоге цветочницы, мысленно фотографируя его уголки и закоулки, как будто на магазин должен был вскоре обрушиться удар судьбы, от которого ему не суждено оправиться, я вторгался в душу госпожи Арман. Я проникал туда без ее ведома. Исключительно для того, чтобы стать свидетелем ее гибели.
* * *
Это место не принадлежало какой-либо определенной эпохе. Во время войны оно, вероятно, выглядело так же, как и сейчас. В сущности, у него не было возраста. Прогресс, мода, веяние времени никак не отразились на доме цветочницы. Они были над ним не властны. Зачем менять стены и пол, так красиво выложенные керамической плиткой? Чувствовалось, что всякие расходы отметались здесь как неуместная роскошь.
Настоящий магазин на старинный лад, такой же, как любая лавка на этой улице, при условии, что она, как и прежде, отдает дань традиции. По этой беззаветной преданности прошлому и отношению к ручному труду как к благородной профессии сразу становилось ясно, что вы перенеслись в другую Францию.
Достаточно было оглядеться вокруг. Вы находились не в старом запущенном магазине, не в безликом универсаме, не в безжизненном торговом центре, не в бутике, придуманном знатоками рекламы и маркетинга на потребу сиюминутной моде.
Вы оказались в достойном доме. Иными словами, в доме лавочницы, запечатлевшем ее индивидуальность в обстановке, хранившей память о нескольких поколениях ее предков. Здесь нельзя было встретить больших готовых букетов, подобранных по размеру, на хилых стеблях. Букетов, точно сошедших с конвейера. В конце века люди ухитрились отнять у цветов, предназначенных, как и раньше, для человеческой руки, их бессмертную душу.
Отныне более молодые, более энергичные, более расторопные и, несомненно, более дальновидные, стало быть, как говорится, современные соперники возводили в культ избитые приемы и быстроту исполнения. Они провозглашали себя мастерами растительной импровизации. Эти люди непостижимым образом сумели погубить поэзию букетов, сваливая в одну кучу анютины глазки, лютики и анемоны, подобно тому, как мог бы их объединить какой-нибудь импрессионист на одной картине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19