https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/
Вообще-то кафе было два: то, куда он ходил, и то, куда он не ходил.
Даже здесь он не расстегивал воротничка своей рубашки. Как будто был готов сию минуту вернуться за прилавок, если бы вдруг появилась одна из его клиенток. Однако это не мешало Франсуа пребывать в добром расположении духа. Веселый нрав был исконной чертой Фешнеров, передававшейся в их роду по наследству. Если бы кто-то поинтересовался, чем занимается мой друг, он ответил бы, как обычно отвечал в таком случае, расплывшись в улыбке: «Мы испокон веку работаем со смехом».
И Франсуа принимался пересчитывать котов-оцелотов, опоссумов, бобров, сурков и всяких прочих белок с режущим слух еврейским акцентом, хотя обычно произношение у него было безупречное.
Некоторые посетители приветливо здоровались с моим другом. Представители всех сословий. Кафе было идеальной лабораторией, позволявшей испытать на практике волшебную силу места, где стираются всякие грани благодаря чувству локтя за стойкой бара. До определенной степени. Жители одного квартала, сравнимого по размерам с деревней, окликают друг друга по именам. Это может продолжаться годами. Но если кто-нибудь из соседей исчезает из поля зрения, разве кто-нибудь бьет тревогу? Эти люди встречаются каждый день и узнают друг друга, но что они друг о друге знают? Вероятно, лишь в силу неуместной учтивости всегда было принято считать обществом то, что являлось не более чем сборищем социальных элементов.
Пока я собирался с духом, чтобы все выложить Франсуа, к нам подсел один из завсегдатаев кафе.
Часом позже, в ходе беседы, я понял, что он торгует в ближайшей лавке под вывеской «Восемь отражений». Я думал, что этот человек по старинке работает шляпником, но он оказался зеркальных дел мастером. В их роду все были зеркальщиками. Казалось, в этом квартале на любом ремесле стояло клеймо генотипа. Так или иначе, господин Адре отчасти смахивал на фокусника.
Разговаривая, он размахивал руками с растопыренными пальцами. Все его части тела приходили в движение, как бы говоря, что сейчас состоится представление. Но подлинным представлением была речь господина Адре. Реплики превосходно отточенны, самые безобидные фразы удивительно искусно ритмизованны. Можно было подумать, что он шлифует остроты и анекдоты, как зеркала. Это производило тем больше эффекта, что зеркальщик употреблял их естественно, даже когда он заявлял, что потерял полдня, разбирая находки. Или когда упрекал Пруста за то, что он слегка переборщил, посвятив своей родне восемнадцать томов. Слог господина Адре был подлинным шедевром мастера в самом возвышенном значении слова. Я был потрясен. Воспользовавшись перерывом, когда наш собеседник отправился за стойку взять льда, Франсуа предупредил меня:
– Не восхищайся его эрудицией, он читает только словари и больше ничего. Словари цитат.
В самом деле, господин Адре был заядлым читателем афоризмов. Вернувшись, он снова расположился среди нас и выпалил, пуская мне пыль в глаза:
– Не придавайте значения тому, что я говорю: зачастую я не согласен с собственным мнением...
– Забавно, это напоминает мне что-то или, точнее, кого-то...
Зеркальщик откинулся назад и развалился на стуле; насладившись своим эффектным выпадом, он положил руку мне на плечо и произнес вполголоса:
– Поль Валери, браво! Но я решил заимствовать мудрые мысли, не ссылаясь на источники. Раньше меня упрекали в том, что я – педант. Конечно, все привыкли, что человек, работающий руками, путает Веласкеса с велосипедом. Так что теперь мне проще, я все присваиваю... Гм! А это уже цитата из меня самого!
Господин Адре ушел, покатываясь со смеху. Мы сказали друг другу: «До встречи». По-моему, это не было обычной данью вежливости. Я понимал, что встретил незаурядного человека, чье внешнее легкомыслие не столько маскировало, сколько подчеркивало блестящий ум и сложную натуру. Когда он удалился, я, не удержавшись, шепнул Франсуа:
– Даже его последняя фраза была чужой...
Друг посмотрел на меня со своей извечной добродушной улыбкой. Он спросил только: «Ну?..» – таким образом осведомляясь, что привело меня к нему в этот день. Я не очень-то себе представлял, как подступиться к теме, и выложил все залпом: Дезире Симон, архив, доносы, досье Фешнеров...
По мере того как я говорил, черты лица Франсуа все больше искажались. Он слушал меня молча, лишь изредка переспрашивал. Мой друг был ошеломлен.
Франсуа знал все, не отдавая себе в этом отчета. Эта история была семейной тайной. Хотя чего тут было стыдиться? В конце концов, его родственники были жертвами, а не палачами, гонимыми, а не гонителями. Вероятно, Освобождение оставило у Фешнеров горький осадок. Узники концлагерей, вернувшиеся домой, пришлись не ко двору. Все догадывались, что им не по себе, как будто они чувствовали себя лишними на празднике жизни. Люди старались не видеть того, что выражал их нечеловеческий взгляд. Их фигуры казались одним безмолвным криком. Как бы напоминанием о всеобщей вине и коллективной ответственности. Несколько позже, в Израиле, этих людей прозвали «мылом». Они вгоняли всех в краску.
Несмотря на такой прием, некоторые бывшие узники без конца делились воспоминаниями, чтобы освободиться от своих призраков, и их рассказы вскоре всем опостылели. Другие упорно молчали, давая своим ранам зажить, и это молчание порой леденило кровь. Все они говорили одно и то же, каждый по-своему. Тому, кто там не побывал, никогда этого не понять; тем, кто туда попал, никогда оттуда не выбраться, ибо лагеря смерти находятся за гранью реальности.
Франсуа знал о семейной трагедии лишь урывками. Он горел желанием узнать больше. Веря мне с полуслова, мой друг тем не менее спешил убедиться, что я не ошибся, хотя при упоминании каждой фамилии, каждого имени и места он поднимал брови.
– Завтра же ты отведешь меня в архив.
– Нет-нет, это невозможно. У тебя нет допуска. Там очень строгие правила на этот счет.
Франсуа закурил впервые после долгого перерыва, откашлялся и тотчас же завел прежние речи:
– В таком случае ты пойдешь туда завтра и все для меня переснимешь.
– Нельзя. Запрещено! Тебе ясно?
Конечно, ему было ясно. Он обнял меня и отправился домой. Глядя, как Франсуа удаляется, я впервые заметил, что он сутулится, хотя ему было, как и мне, всего лет сорок. Он словно нес на своих плечах тяжкий груз личной драмы. Наблюдая за ним, я припомнил фразу одного забытого поэта: «Чтобы узнать возраст любого еврея, не забудьте прибавить к дате его рождения еще пять тысяч лет».
Франсуа состарился в мгновение ока. За один час он стал старше на пять тысяч лет.
* * *
Два дня спустя я получил записку, написанную рукой моего друга: «Я не смыкаю глаз. Эта история довела меня до изнеможения. Не говори ничего моим близким, особенно отцу. Необходимо уберечь его от всей этой грязи. Но я должен знать. Кто?»
Лаконичное послание, ничего не скажешь. Дрожащий почерк свидетельствовал о смятении пишущего. Тут не было даже традиционного обращения и заверений в дружбе. Подписаться Франсуа забыл. Вероятно, от волнения. Не важно, письмо и без того смахивало на анонимку.
На следующее утро я снова был в архиве. На боевом посту с самого открытия. Я лихорадочно раскрыл дело 28 Б. Никогда еще я не листал его страницы с таким трудом. Наконец-то тридцать пятая. Строчки не были пронумерованы. Пришлось считать. Десять, одиннадцать, двенадцать...
* * *
Я бросился к телефонной будке на первом этаже. Франсуа Фешнер сразу же взял трубку. Можно было подумать, что он ждал моего звонка.
– Сесиль Арман-Кавелли – это тебе что-нибудь говорит?
На том конце провода наступило затишье. От силы на несколько секунд, но они показались мне вечностью. Мой друг не отвечал.
– Франсуа, ты меня слышишь? Кем она вам приходилась, эта женщина?
– Она была нашей клиенткой, – произнес он наконец.
– А... А сейчас?
– И сейчас клиентка.
В трубке снова воцарилась гнетущая тишина. Но теперь по моей вине. Я не знал, что еще сказать, боясь, что любые слова прозвучат неуместно.
– И тебе все еще приходится с ней встречаться?
– Постоянно. Кстати, вот сейчас, когда я с тобой говорю...
Его голос изменился. Вслед за этим он положил трубку.
4
Целую неделю Франсуа Фешнер не подавал признаков жизни. Я слишком хорошо его знал, чтобы обижаться. Мой друг уединился, чтобы быстрее прийти в себя. Я представлял, как он собирает разрозненные фрагменты. Складывает головоломку одним лишь усилием памяти, готовой раскалиться от напряжения. Проделывает путь в обратном направлении до того злополучного декабрьского дня 1941 года, навеки лишившего маленького Франсуа чувства, которого ему так и не довелось испытать, – бесхитростной и удивительной радости быть любимым чадом дедушки с бабушкой.
Я слишком уважал друга, чтобы навязываться. В конце концов, я и без того причинил достаточно вреда, незачем было усугублять положение. Но это ожидание начинало меня тяготить. Внутри меня усиливалось смутное чувство вины.
Мне следовало бы догадаться, что у человека, ощутившего прикосновение собственного прошлого, остается от этой встречи привкус пепла. Мне следовало бы знать, что нельзя безнаказанно вторгаться в некоторые тайные закоулки души и необходимо тщательно оценивать степень риска, прежде чем углубляться в ее дебри.
Какие чувства я невольно пробудил во Франсуа? Вызвал шок? Поверг в депрессию?
Не изведав боли, мой друг обрел память об этой боли. Отныне он пребывал в смятении. По моей вине. Я уже был готов нести за это ответственность. Если бы случилась беда. В конце концов никто ни о чем меня не просил. Мне ничего не стоило умыть руки, дабы мертвецы хоронили мертвецов. Тем хуже для меня, если я оказался в зоне смертоносного излучения, исходящего от архивов. Я должен был лишь не поддаваться его воздействию.
* * *
Мне пришлось дожидаться семейного ужина, чтобы снова встретиться с Франсуа. Друг сидел напротив меня, ничем не выдавая волнения. Не лицо, а непроницаемая маска. Я приглядывался к нему, размышляя о том, что каждый человек – загадка. Никто из собравшихся за длинным столом на пятнадцать персон не подозревал, сколько призраков таилось за этой личиной. В тот вечер как никогда явно на лице моего друга проступала его душа. Но никто был не в силах этого распознать. Никто, кроме меня.
Вокруг все тешили друг друга сплетнями, пересудами и тому подобными пустяками. Наше одиночество от этого лишь возрастало. Я все еще опускал глаза, встречаясь взглядом с Франсуа, так как меня по-прежнему тяготило чувство вины. Когда я наконец выдержал взгляд друга, он сам отвел глаза. Чувство вины перекочевало. Оно получило прощение с обеих сторон. Мы с Франсуа были заодно.
Я насторожился, когда один из дядюшек стал рассказывать, что он недавно купил загородный дом. Когда его спросили где, он не сказал, «на юге», как я ожидал, а ответил: «В свободной зоне».
Он произнес это слово столь естественно, что никто, за исключением нас с Франсуа, не удивился. Мы с другом озадаченно переглянулись. Дядя, разумеется, заметил наше недоумение и прибавил с улыбкой: «Там безопаснее, кто знает, не начнется ли все опять...»
Во время десерта стол уже напоминал пейзаж после битвы. От его прежнего изысканного порядка осталось лишь слабое воспоминание. Беседа в очередной раз перекинулась на «тех, кто нас не любит». Одна из невесток, которую немедленно поддержали все присутствующие, возмущалась тем, что у некоего еврея хватило наглости и подлости ездить в немецком автомобиле. Если бы только эта особа удосужилась хотя бы раз заглянуть в подземные гаражи антверпенской алмазной биржи! Чудовищное скопление «мерседесов» свидетельствует о том, что евреи не так уж злопамятны. Но подобные аргументы были неуместными в поздний час. Все уже принялись обсуждать свежий слух о ключе зажигания «фольксвагенов». Дескать, вы обратили внимание, что начертано на нем под монограммой? Буквы "А" и "Г" – инициалы одного австрийского ефрейтора, относившегося к нам довольно недружелюбно.
Вопрос о бойкоте той и другой марок, вынесенный на всеобщее обсуждение, считался не менее важным, чем дань памяти невинных жертв. Поскольку я красноречиво молчал, один из дядюшек стал допытываться, каково мое мнение. На всякий случай он попросил меня не советовать родне провести ближайший отпуск в Шварцвальде <Горный лесной массив на юго-западе Германии.>, что я порой делал из чистого озорства. И тут, стараясь не терять хладнокровия, я предложил спорщикам покинуть столь благодатную немецкую почву и перенестись на куда более тернистую французскую землю.
Дабы не выходить за рамки своих моральных устоев, им оставалось только поставить крест на всем, что столь охотно мирилось с немецким присутствием, с идеями новоявленных господ из Парижа или Виши, с изгнанием евреев из общества – словом, с духом времени тех лет. Следовало предать анафеме автомобили, названные в честь Луи Рено, фильмы с Арлетти и Альбером Прежаном, романы Дрие Ла Рошеля, пьесы Саша Гитри, крупные рестораны во главе с «Максимом», выставки Вламинка <Заводы Рено во время Второй мировой войны работали на вермахт. Упомянутые героем актеры Арлетти и Альбер Прежан, писатель Дрие Ла Рошель, драматург и актер Саша Гитри, художник Морис Вламинк в период оккупации так или иначе запятнали себя сотрудничеством с немцами.>, лекарства и косметические средства, выпускавшиеся нашими предпринимателями, национальную полицию, производившую аресты, и жандармерию, охранявшую лагеря интернированных лиц, да Бог весть что еще... Этот список можно было продолжать до бесконечности. Меня хватило бы на целый час.
Чем дольше я продолжал перечень, тем острее чувствовал, как возрастает напряжение. Все сидевшие за столом смотрели на меня глазами фаршированных карпов. По всей видимости, я не привел никого в восторг. Но они сами выпустили меня на манеж, куда я всегда отказывался выходить, и ничто не могло меня остановить. Я повернулся к самой ярой и правоверной поборнице тирании памяти, одной из тех, что путают потребности души с фанатизмом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Даже здесь он не расстегивал воротничка своей рубашки. Как будто был готов сию минуту вернуться за прилавок, если бы вдруг появилась одна из его клиенток. Однако это не мешало Франсуа пребывать в добром расположении духа. Веселый нрав был исконной чертой Фешнеров, передававшейся в их роду по наследству. Если бы кто-то поинтересовался, чем занимается мой друг, он ответил бы, как обычно отвечал в таком случае, расплывшись в улыбке: «Мы испокон веку работаем со смехом».
И Франсуа принимался пересчитывать котов-оцелотов, опоссумов, бобров, сурков и всяких прочих белок с режущим слух еврейским акцентом, хотя обычно произношение у него было безупречное.
Некоторые посетители приветливо здоровались с моим другом. Представители всех сословий. Кафе было идеальной лабораторией, позволявшей испытать на практике волшебную силу места, где стираются всякие грани благодаря чувству локтя за стойкой бара. До определенной степени. Жители одного квартала, сравнимого по размерам с деревней, окликают друг друга по именам. Это может продолжаться годами. Но если кто-нибудь из соседей исчезает из поля зрения, разве кто-нибудь бьет тревогу? Эти люди встречаются каждый день и узнают друг друга, но что они друг о друге знают? Вероятно, лишь в силу неуместной учтивости всегда было принято считать обществом то, что являлось не более чем сборищем социальных элементов.
Пока я собирался с духом, чтобы все выложить Франсуа, к нам подсел один из завсегдатаев кафе.
Часом позже, в ходе беседы, я понял, что он торгует в ближайшей лавке под вывеской «Восемь отражений». Я думал, что этот человек по старинке работает шляпником, но он оказался зеркальных дел мастером. В их роду все были зеркальщиками. Казалось, в этом квартале на любом ремесле стояло клеймо генотипа. Так или иначе, господин Адре отчасти смахивал на фокусника.
Разговаривая, он размахивал руками с растопыренными пальцами. Все его части тела приходили в движение, как бы говоря, что сейчас состоится представление. Но подлинным представлением была речь господина Адре. Реплики превосходно отточенны, самые безобидные фразы удивительно искусно ритмизованны. Можно было подумать, что он шлифует остроты и анекдоты, как зеркала. Это производило тем больше эффекта, что зеркальщик употреблял их естественно, даже когда он заявлял, что потерял полдня, разбирая находки. Или когда упрекал Пруста за то, что он слегка переборщил, посвятив своей родне восемнадцать томов. Слог господина Адре был подлинным шедевром мастера в самом возвышенном значении слова. Я был потрясен. Воспользовавшись перерывом, когда наш собеседник отправился за стойку взять льда, Франсуа предупредил меня:
– Не восхищайся его эрудицией, он читает только словари и больше ничего. Словари цитат.
В самом деле, господин Адре был заядлым читателем афоризмов. Вернувшись, он снова расположился среди нас и выпалил, пуская мне пыль в глаза:
– Не придавайте значения тому, что я говорю: зачастую я не согласен с собственным мнением...
– Забавно, это напоминает мне что-то или, точнее, кого-то...
Зеркальщик откинулся назад и развалился на стуле; насладившись своим эффектным выпадом, он положил руку мне на плечо и произнес вполголоса:
– Поль Валери, браво! Но я решил заимствовать мудрые мысли, не ссылаясь на источники. Раньше меня упрекали в том, что я – педант. Конечно, все привыкли, что человек, работающий руками, путает Веласкеса с велосипедом. Так что теперь мне проще, я все присваиваю... Гм! А это уже цитата из меня самого!
Господин Адре ушел, покатываясь со смеху. Мы сказали друг другу: «До встречи». По-моему, это не было обычной данью вежливости. Я понимал, что встретил незаурядного человека, чье внешнее легкомыслие не столько маскировало, сколько подчеркивало блестящий ум и сложную натуру. Когда он удалился, я, не удержавшись, шепнул Франсуа:
– Даже его последняя фраза была чужой...
Друг посмотрел на меня со своей извечной добродушной улыбкой. Он спросил только: «Ну?..» – таким образом осведомляясь, что привело меня к нему в этот день. Я не очень-то себе представлял, как подступиться к теме, и выложил все залпом: Дезире Симон, архив, доносы, досье Фешнеров...
По мере того как я говорил, черты лица Франсуа все больше искажались. Он слушал меня молча, лишь изредка переспрашивал. Мой друг был ошеломлен.
Франсуа знал все, не отдавая себе в этом отчета. Эта история была семейной тайной. Хотя чего тут было стыдиться? В конце концов, его родственники были жертвами, а не палачами, гонимыми, а не гонителями. Вероятно, Освобождение оставило у Фешнеров горький осадок. Узники концлагерей, вернувшиеся домой, пришлись не ко двору. Все догадывались, что им не по себе, как будто они чувствовали себя лишними на празднике жизни. Люди старались не видеть того, что выражал их нечеловеческий взгляд. Их фигуры казались одним безмолвным криком. Как бы напоминанием о всеобщей вине и коллективной ответственности. Несколько позже, в Израиле, этих людей прозвали «мылом». Они вгоняли всех в краску.
Несмотря на такой прием, некоторые бывшие узники без конца делились воспоминаниями, чтобы освободиться от своих призраков, и их рассказы вскоре всем опостылели. Другие упорно молчали, давая своим ранам зажить, и это молчание порой леденило кровь. Все они говорили одно и то же, каждый по-своему. Тому, кто там не побывал, никогда этого не понять; тем, кто туда попал, никогда оттуда не выбраться, ибо лагеря смерти находятся за гранью реальности.
Франсуа знал о семейной трагедии лишь урывками. Он горел желанием узнать больше. Веря мне с полуслова, мой друг тем не менее спешил убедиться, что я не ошибся, хотя при упоминании каждой фамилии, каждого имени и места он поднимал брови.
– Завтра же ты отведешь меня в архив.
– Нет-нет, это невозможно. У тебя нет допуска. Там очень строгие правила на этот счет.
Франсуа закурил впервые после долгого перерыва, откашлялся и тотчас же завел прежние речи:
– В таком случае ты пойдешь туда завтра и все для меня переснимешь.
– Нельзя. Запрещено! Тебе ясно?
Конечно, ему было ясно. Он обнял меня и отправился домой. Глядя, как Франсуа удаляется, я впервые заметил, что он сутулится, хотя ему было, как и мне, всего лет сорок. Он словно нес на своих плечах тяжкий груз личной драмы. Наблюдая за ним, я припомнил фразу одного забытого поэта: «Чтобы узнать возраст любого еврея, не забудьте прибавить к дате его рождения еще пять тысяч лет».
Франсуа состарился в мгновение ока. За один час он стал старше на пять тысяч лет.
* * *
Два дня спустя я получил записку, написанную рукой моего друга: «Я не смыкаю глаз. Эта история довела меня до изнеможения. Не говори ничего моим близким, особенно отцу. Необходимо уберечь его от всей этой грязи. Но я должен знать. Кто?»
Лаконичное послание, ничего не скажешь. Дрожащий почерк свидетельствовал о смятении пишущего. Тут не было даже традиционного обращения и заверений в дружбе. Подписаться Франсуа забыл. Вероятно, от волнения. Не важно, письмо и без того смахивало на анонимку.
На следующее утро я снова был в архиве. На боевом посту с самого открытия. Я лихорадочно раскрыл дело 28 Б. Никогда еще я не листал его страницы с таким трудом. Наконец-то тридцать пятая. Строчки не были пронумерованы. Пришлось считать. Десять, одиннадцать, двенадцать...
* * *
Я бросился к телефонной будке на первом этаже. Франсуа Фешнер сразу же взял трубку. Можно было подумать, что он ждал моего звонка.
– Сесиль Арман-Кавелли – это тебе что-нибудь говорит?
На том конце провода наступило затишье. От силы на несколько секунд, но они показались мне вечностью. Мой друг не отвечал.
– Франсуа, ты меня слышишь? Кем она вам приходилась, эта женщина?
– Она была нашей клиенткой, – произнес он наконец.
– А... А сейчас?
– И сейчас клиентка.
В трубке снова воцарилась гнетущая тишина. Но теперь по моей вине. Я не знал, что еще сказать, боясь, что любые слова прозвучат неуместно.
– И тебе все еще приходится с ней встречаться?
– Постоянно. Кстати, вот сейчас, когда я с тобой говорю...
Его голос изменился. Вслед за этим он положил трубку.
4
Целую неделю Франсуа Фешнер не подавал признаков жизни. Я слишком хорошо его знал, чтобы обижаться. Мой друг уединился, чтобы быстрее прийти в себя. Я представлял, как он собирает разрозненные фрагменты. Складывает головоломку одним лишь усилием памяти, готовой раскалиться от напряжения. Проделывает путь в обратном направлении до того злополучного декабрьского дня 1941 года, навеки лишившего маленького Франсуа чувства, которого ему так и не довелось испытать, – бесхитростной и удивительной радости быть любимым чадом дедушки с бабушкой.
Я слишком уважал друга, чтобы навязываться. В конце концов, я и без того причинил достаточно вреда, незачем было усугублять положение. Но это ожидание начинало меня тяготить. Внутри меня усиливалось смутное чувство вины.
Мне следовало бы догадаться, что у человека, ощутившего прикосновение собственного прошлого, остается от этой встречи привкус пепла. Мне следовало бы знать, что нельзя безнаказанно вторгаться в некоторые тайные закоулки души и необходимо тщательно оценивать степень риска, прежде чем углубляться в ее дебри.
Какие чувства я невольно пробудил во Франсуа? Вызвал шок? Поверг в депрессию?
Не изведав боли, мой друг обрел память об этой боли. Отныне он пребывал в смятении. По моей вине. Я уже был готов нести за это ответственность. Если бы случилась беда. В конце концов никто ни о чем меня не просил. Мне ничего не стоило умыть руки, дабы мертвецы хоронили мертвецов. Тем хуже для меня, если я оказался в зоне смертоносного излучения, исходящего от архивов. Я должен был лишь не поддаваться его воздействию.
* * *
Мне пришлось дожидаться семейного ужина, чтобы снова встретиться с Франсуа. Друг сидел напротив меня, ничем не выдавая волнения. Не лицо, а непроницаемая маска. Я приглядывался к нему, размышляя о том, что каждый человек – загадка. Никто из собравшихся за длинным столом на пятнадцать персон не подозревал, сколько призраков таилось за этой личиной. В тот вечер как никогда явно на лице моего друга проступала его душа. Но никто был не в силах этого распознать. Никто, кроме меня.
Вокруг все тешили друг друга сплетнями, пересудами и тому подобными пустяками. Наше одиночество от этого лишь возрастало. Я все еще опускал глаза, встречаясь взглядом с Франсуа, так как меня по-прежнему тяготило чувство вины. Когда я наконец выдержал взгляд друга, он сам отвел глаза. Чувство вины перекочевало. Оно получило прощение с обеих сторон. Мы с Франсуа были заодно.
Я насторожился, когда один из дядюшек стал рассказывать, что он недавно купил загородный дом. Когда его спросили где, он не сказал, «на юге», как я ожидал, а ответил: «В свободной зоне».
Он произнес это слово столь естественно, что никто, за исключением нас с Франсуа, не удивился. Мы с другом озадаченно переглянулись. Дядя, разумеется, заметил наше недоумение и прибавил с улыбкой: «Там безопаснее, кто знает, не начнется ли все опять...»
Во время десерта стол уже напоминал пейзаж после битвы. От его прежнего изысканного порядка осталось лишь слабое воспоминание. Беседа в очередной раз перекинулась на «тех, кто нас не любит». Одна из невесток, которую немедленно поддержали все присутствующие, возмущалась тем, что у некоего еврея хватило наглости и подлости ездить в немецком автомобиле. Если бы только эта особа удосужилась хотя бы раз заглянуть в подземные гаражи антверпенской алмазной биржи! Чудовищное скопление «мерседесов» свидетельствует о том, что евреи не так уж злопамятны. Но подобные аргументы были неуместными в поздний час. Все уже принялись обсуждать свежий слух о ключе зажигания «фольксвагенов». Дескать, вы обратили внимание, что начертано на нем под монограммой? Буквы "А" и "Г" – инициалы одного австрийского ефрейтора, относившегося к нам довольно недружелюбно.
Вопрос о бойкоте той и другой марок, вынесенный на всеобщее обсуждение, считался не менее важным, чем дань памяти невинных жертв. Поскольку я красноречиво молчал, один из дядюшек стал допытываться, каково мое мнение. На всякий случай он попросил меня не советовать родне провести ближайший отпуск в Шварцвальде <Горный лесной массив на юго-западе Германии.>, что я порой делал из чистого озорства. И тут, стараясь не терять хладнокровия, я предложил спорщикам покинуть столь благодатную немецкую почву и перенестись на куда более тернистую французскую землю.
Дабы не выходить за рамки своих моральных устоев, им оставалось только поставить крест на всем, что столь охотно мирилось с немецким присутствием, с идеями новоявленных господ из Парижа или Виши, с изгнанием евреев из общества – словом, с духом времени тех лет. Следовало предать анафеме автомобили, названные в честь Луи Рено, фильмы с Арлетти и Альбером Прежаном, романы Дрие Ла Рошеля, пьесы Саша Гитри, крупные рестораны во главе с «Максимом», выставки Вламинка <Заводы Рено во время Второй мировой войны работали на вермахт. Упомянутые героем актеры Арлетти и Альбер Прежан, писатель Дрие Ла Рошель, драматург и актер Саша Гитри, художник Морис Вламинк в период оккупации так или иначе запятнали себя сотрудничеством с немцами.>, лекарства и косметические средства, выпускавшиеся нашими предпринимателями, национальную полицию, производившую аресты, и жандармерию, охранявшую лагеря интернированных лиц, да Бог весть что еще... Этот список можно было продолжать до бесконечности. Меня хватило бы на целый час.
Чем дольше я продолжал перечень, тем острее чувствовал, как возрастает напряжение. Все сидевшие за столом смотрели на меня глазами фаршированных карпов. По всей видимости, я не привел никого в восторг. Но они сами выпустили меня на манеж, куда я всегда отказывался выходить, и ничто не могло меня остановить. Я повернулся к самой ярой и правоверной поборнице тирании памяти, одной из тех, что путают потребности души с фанатизмом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19