https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-termostatom/
Может быть, в семнадцать я даже управлялся с телеграфным ключом. Семнадцатилетние часто умеют делать такие вещи, о которых они — как Ирмгард Зайферт — в сорок почти не помнят. Шербаум музыкален, работать с аппаратом Морзе ему было бы легко.)
После того как я снова приколол к стенке страницу из профсоюзной газеты, мы помолчали. Филипп играл со своей таксой. Милая комната, прибранная на скорую руку: по-шербаумовски опрятно-небрежно. («Голос молодежи» называлась рубрика. Я запомнил фамилию журналиста, Зандер, хотел написать ему.) Левая рука Филиппа боролась с длинношерстной таксой. Я делал заметки. После объявления приговора Хюбенер будто бы оставил в наследство судьям народной судебной палаты слова: «Погодите, придет и ваш черед!»
Позднее домашняя работница принесла нам чай и печенье. Между двумя глотками Шербаум стал считать на пальцах: «Сколько лет, собственно, было Серебряному Языку, когда казнили Гельмута Хюбенера?»
— В тридцать третьем он вступил в партию, тогда ему было двадцать девять.
— А теперь он канцлер.
— Говорят, он признал, осознал…
— И этот может теперь опять…
— Не было никаких опасений…
— Этот, именно этот…
Шербаум начал тихо взрываться. Сперва он сидел, потом вскочил, но голос его громче не стал: «Этого я не хочу. Этот воняет. Когда я вижу этого, по телевизору и вообще как-либо, меня с души воротит, как возле „Кемпинского“. Этот, именно этот убил Хюбенера, даже если у того, кто его убил, другая фамилия. Я это сделаю. Бензин у меня уже есть. И походная зажигалка. Слышишь, Макс? Мы обязаны…»
Филипп запустил руку в длинную шерсть. Казалось, они опять играют.
Даже если он ничего не сделает, наше дерьмо он разворошил. Мне придется бросить работу в школе. И всякие такие планы. Как будто тот, кто давно уже нуль без палочки, может снова начать с нуля. Желание переменить обстановку приведет, конечно, что-то в движение, но что толку в движении. Ее декоративные рыбки тоже движутся все в том же скудном пространстве. Донельзя оживленный застой.
Не я позвонил ему, а он набрал мой номер: «Я в трудном положении…»
(Может быть, забастовал его «эйрматик»? Укусил ему палец какой-нибудь пациент? Хочет уволить свою ассистентку?)
— Ваш ученик требует от меня чего-то такого, за что я, как врач, не могу брать на себя ответственность…
(Теперь можно громко рассмеяться: «Что, доктэр? Задает этот мальчик хлопот?»)
— Не могу представить себе, чтобы ваш ученш сам додумался до этого. Вы ему это предложили?
(По— ангельски ни о чем не догадываться: «Kaк вы, наверно, заметили, я давно уже потерял доверие Шербаума».)
— Или вы невзначай дали понять, что такая возможность, чисто теоретически, разумеется, существует?
(«Что же, доктэр, что?» Что так неотступно беспокоит его? Что лишает этого практика веселой самоуверенности? «Что случилось, доктэр? Если я могу как-либо помочь…»)
Мой ученик — или лучше сказать: почти пациент моего зубного врача? — попросил его сделать обезболивающий или частично обезболивающий укол своей длинношерстной таксе Максу. Он будто бы сказал: «У вас ведь есть какие-то средства от боли. Должны же быть и такие, которые действуют на собак. Чтобы собака ничего не почувствовала. Вы же наверняка знаете какого-нибудь ветеринара. Или, может быть, вам дадут их и так, просто в аптеке».
— Полагаю, что, несмотря на известные сомнения, вы не отказали мальчику в этой маленькой помощи. Ведь вы хотели вселять в него мужество, непрестанно вселять мужество.
— Ну и представления же у вас!
— Ведь и говорить-то не о чем. Чуточку местной анестезии.
— Вы это представляете себе?
— Так что же? Поможете вы ему или нет?
— Конечно, мне пришлось отказать…
— Конечно…
— Мальчик, по моему впечатлению, был в отчаянии. — Он стал слегка шепелявить.
— Столько обманутого доверия…
— Тем выше должны мы оценить его понимание. Он сказал: «Я могу вас понять. Как врач, вы должны всегда оставаться врачом, что бы ни произошло». Правда, поразительный мальчик. Вот уж пример, образец.
Мой Шербаумчик прикусил ватку. (Вот какой здесь отпор.) Уж не я ли должен добыть ему эти препараты для впрыскивания? Но с меня хватит. Я опускаю занавески. И ползу назад, пока не натыкаюсь на пемзу, трасс, цемент. Вот, вот! Вот она стоит. В узком проходе между штабелями пустотелого кирпича…
Или купить черепаху и рассматривать ее? Как она ухитряется жить так уединенно? Сколько горя должно стать плотью, чтобы вырос панцирь: теперь не дотронешься? — Так возник бетон для бомбоубежищ. Надежное массивное укрытие. И так называемое бетонное яйцо, самый маленький, только для одного человека, бункер, разработанный в 1941 году по наброскам одного военнопленного-француза и пущенные затем в поточное производство…
Или переписать начатое. 28 января 1955 года от был выдворен из советской оккупационной зоны в Федеративную республику. Спустя два года он предстал перед судом присяжных при окружном суде Мюнхен I. (Расстрелы и повешение солдат без разбирательства в военном трибунале.) Прокурор потребовал восьмилетнего заключения. Приговор гласил: четыре с половиной года тюрьмы. После того как его кассационная жалоба была отклонена, Шёрнер отбыл это наказание в тюрьме Ландсберг-на-Лехе. Ныне, семидесятилетний, он живет в Мюнхене. — Таковы факты. (Или то, что называют фактами.)
Шербаум подошел ко мне: «Хочу вас предупредить. Веро кое-что задумала. И она это сделает».
— Спасибо, Филипп. А как вообще?
— Так, некоторые трудности. — Но, повторяю, он это сделает, раз задумала.
— Вам надо передохнуть. Прихворнуть на недельку, устраниться…
— Во всяком случае вы теперь знаете. Я против того, чтобы она это сделала.
(Вид у него усталый. Никаких больше ямочек А у меня? Кто спросит обо мне и о том, какой у меня вид? Маленький ожог на нижней губе зажил, говорит мой язык.)
Третью угрозу я обнаружил в виде закладки своем втором томе «Писем к Луцилию». Она пользовалась более короткими формулировками: «Mы требуем: хватит сглаживать!» Восемьдесят второе письмо против страха смерти заслуживало, по ее мнению, чтобы его прочли: «Я больше не пекусь о тебе…» — Хоть бы мороз немного унялся, хоть бы опять лег снег на весь город, покрыл его одеялом, достаточно широким для всех и всего, хоть бы наконец снег, этот бесшумный сглаживатель, надел на псе угрозы по шапочке.
Она явилась, нет, оккупировала мою квартиру без мелкого предупреждения: «Мне нужно с вами поговорить, непременно».
— Когда, позвольте узнать?
— Сейчас же.
— Не получится, к сожалению.
— Я не уйду, пока вы…
И я прервал работу над начатым, нет, поспешно захлопнул рукопись; ведь если приятельнице моего ученика нужно со мной поговорить — «непременно», — мне положено превратиться в большое педагогическое ухо: «В чем дело, Вероника? Большое спасибо, кстати, за ваши краткие и такие приятно-недвусмысленные сообщения».
— Почему вы мешаете Флипу? Разве вы не видите, что он должен это сделать, непременно? Вы все только губите вашим вечным «с одной стороны — с другой стороны».
— Это я уже однажды читал в более хлесткой формулировке: я соглашатель, сглаживатель.
— Тошнит от этой реакционной возни!
Она села. Хоть и терпеливо, но неуверенно я еще раз изложил свои аргументы, которые — у меня не оставалось выбора, — с одной стороны, возражали против затеи Шербаума, с другой стороны, с оговоркой признавали его правоту. Так и строился наш разговор: когда она говорила «непременно», я цеплялся за словцо «с оговоркой», она все видела ясно, я приводил самые разные, противоречившие друг другу доводы, не испытывая при перечислении недостатка в таковых.
— Ведь ясно же как день, что эту капиталистическую эксплуататорскую систему надо уничтожить.
— Надо учитывать разные точки зрения и более или менее оправданные интересы различных групп и союзов. Мы живем как-никак при демократии.
— Ах это ваше плюралистическое общество.
— Ученикам тоже следовало бы сформулировав свои частные интересы яснее. Например, в ученической газете…
— Это же детские игрушки!
— Не вы ли предложили избрать Филиппа главным редактором?
— Я раньше считала вас левым…
— И даже держали речь?
— …но с тех пор, как вы пытаетесь сбить Флипа с толку, я знаю, что вы самый настоящий реакционер, причем из тех, кто этого даже не замечает.
Она сидела в своем коротком пальто с капюшоном. («Не хотите ли снять пальто, Вероника?») Она сидела не с сомкнутыми ногами, как сидят девочки. а по-мальчишески, раздвинув ноги в ядовито-зеленых колготках. Оттого что она говорила в нос, голос ее ныл и тогда, когда она отчитывала меня вовсю (Будем руководствоваться левизной: если я левев чем мой зубной врач — «Не так ли доктэр, вы это признаете», — то Шербаум левее, чем я, но теперь, если он все же не исполнит задуманного, правее, чем Ирмгард Зайферт, которая, однако, не левее, чем Веро Леванд, а на какой, собственно, позиции?) Хотя Веро пришла ко мне одна, за ней стояла ее группа «Мы требуем, чтобы вы оставили Флипа в покое".
Я обращался к резиновым рубчикам ее выставленных, нет, целившихся в меня подошв: «Будьте разумны. Его же убьют. Берлинцы убьют его».
— В определенных ситуациях жертвы неизбежны.
— Но Филипп не мученик.
— Мы требуем, чтобы вы немедленно перестали сбивать его с толку.
— Но вполне возможно, что вам хочется видеть по мучеником.
— Чтобы и это вам было ясно — я люблю Флипа.
(А я ненавижу исповеди, ненавижу жертвы. Ненавижу догмы и вечные истины. Я ненавижу однозначность.)
— Но, милая Вероника, если вы своего Филиппа, как вы сейчас откровенно — спасибо за это — сказали, действительно любите, то именно вы должны помешать ему сделать то, что он задумал.
— Флип принадлежит не только мне.
— Вы помните то место в «Галилее», где Брехт говорит, что достоин сожаления народ, который не может обойтись без героев и подвигов.
— Как же. Еще бы. Все места помню. У Флипа ведь тоже вечно на языке ваши присловья. Иногда мне кажется, что он уже расхотел. Сегодня прошла среда, и опять ничего. Теперь он хочет сделать собаке обезболивающие уколы. Пропадет половина эффекта. Вы его переделали. Мальчик пропал. Стал вдруг сомневаться. Так, чего доброго, и нюни распустит.
Я предложил приятельнице Филиппа сигарету. Пальто с капюшоном она ни за что не хотела снять. Я принялся ходить по комнате, рассказывать истории с зачином «Было дело». Рассказывал я, конечно, о себе. «Я тоже когда-то говорил: большое неповиновение губительно для авторитета». Я говорил о поражении, об аде, именуемом «штрафной батальон», к разминировании без огневого прикрытия. «Хоть я и выжил, время обмяло меня. Я приспосабливался. И всегда искал компромисс. Я цеплялся за здравый смысл. Так из радикального вожака вышел умеренный штудиенрат, который тем не менее считает себя человеком прогрессивным».
Рассказывал я хорошо, потому что она хорошо слушала. (Может быть, впечатление внимания, даже вслушивающейся сосредоточенности усиливалось оттого, что она дышала ртом.) В моем кабинете-гостиной-спальне витала мутная смесь хорошо дозированной жалости к самому себе и мужской меланхолии. (Соус «Усталый герой».) Я уже собирался подпустить цитату-другую из «Дантона», уже собирался наполнить несколько текстовых пузырей своей потребностью в нежном понимании, уже готов был отдать на слом свое одиночество; но когда Веро Леанд в своем пальтишке с капюшончиком упала на мой берберийский ковер, я застыл на месте. (Расстояние в три с половиной метра было, видимо, слишком велико.)
Она смешно, неумело каталась по ковру и говорила забавные вещи: «Не хотите ли и вы, Old Hardy? Не решаетесь? А ковер-то у вас отличный…»
Мне пришло в голову обычное: «Что за вздор? Образумьтесь, Веро!»
(И я снял очки, чтобы протирать их, пока на моем ковре занимались гимнастикой. Эта смущенная возня со стеклами, эта манера дышать на них, которую я довольно часто замечал за другими коллегами; вероятно, у штудиенратов нет никакой опоры, вот они и хватаются за оправы своих очков.)
Вероника Леванд смеялась. Полипы в носу придавали ее смеху какую-то жестяную гулкость. (Она каталась со смеху: «Ну давайте же, Old Hardy! Или вы не можете?»)
Перед тем как она ушла, я снял несколько шерстинок от своего лохматого берберийца с ее капюшончика.
____________________
Отказаться, бросить, уйти. Замкнуться в себе. Выйти из игры. Жить чисто наблюдательской жизнью. Погрузиться в созерцание. И не рыпаться. Ведь тут даже не течение, против которого стоило бы плыть. Тут воняют стоячие и, на мой взгляд, богатые рыбой заводи, да еще каналы, движение по которым регулируется. Я уже не закрываю на это глаза; я слишком сознательно закрываю на это глаза. Я уже знаю, почему вода здесь спадает, если она поднимается там. Значит, взорвать шлюзы. (Скажут, что и так уже собираются перейти на железнодорожное сообщение: маршрут транспорта можно менять. «Мы попросили бы вас в ходе планируемых вами эксцессов — их называют и революцией — разрушать главным образом те учреждения и промышленные комплексы, которые по нашим долгосрочным планам и так подлежат ликвидации. Работайте в свое удовольствие. Потрудиться придется на славу».) Или сломать Шербаума, прежде чем он сломается сам. Великая профилактика: остановите Шербаума сейчас!
«Послушайте, Филипп. Этого нельзя было избежать: я переспал с вашей девушкой на своем берберийском ковре. Вот я какая свинья. Беру что можно взять. Ведь предложение было с ее стороны. Честное слово. Вам следовало бы больше заботиться о девушке. Веро мало радости от того, что вы всегда говорите только о своей таксе, которую предстоит облить бензином и сжечь. Пора вам наконец решить: либо собака, либо девушка!»
(А вдруг бы Шербаум отмахнулся: «Какое мне дело до ваших коверных историй. Стенография интересней».)
На школьном дворе я говорил с Шербаумом об участившихся демонстрациях против войны во Вьетнаме: «Завтра опять на Виттенберг-плац».
— Ну да. А потом все разбегутся в разные стороны.
— Рассчитывают на пять тысяч демонстрантов.
— Обычное выпускание пара.
— Можем пойти вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
После того как я снова приколол к стенке страницу из профсоюзной газеты, мы помолчали. Филипп играл со своей таксой. Милая комната, прибранная на скорую руку: по-шербаумовски опрятно-небрежно. («Голос молодежи» называлась рубрика. Я запомнил фамилию журналиста, Зандер, хотел написать ему.) Левая рука Филиппа боролась с длинношерстной таксой. Я делал заметки. После объявления приговора Хюбенер будто бы оставил в наследство судьям народной судебной палаты слова: «Погодите, придет и ваш черед!»
Позднее домашняя работница принесла нам чай и печенье. Между двумя глотками Шербаум стал считать на пальцах: «Сколько лет, собственно, было Серебряному Языку, когда казнили Гельмута Хюбенера?»
— В тридцать третьем он вступил в партию, тогда ему было двадцать девять.
— А теперь он канцлер.
— Говорят, он признал, осознал…
— И этот может теперь опять…
— Не было никаких опасений…
— Этот, именно этот…
Шербаум начал тихо взрываться. Сперва он сидел, потом вскочил, но голос его громче не стал: «Этого я не хочу. Этот воняет. Когда я вижу этого, по телевизору и вообще как-либо, меня с души воротит, как возле „Кемпинского“. Этот, именно этот убил Хюбенера, даже если у того, кто его убил, другая фамилия. Я это сделаю. Бензин у меня уже есть. И походная зажигалка. Слышишь, Макс? Мы обязаны…»
Филипп запустил руку в длинную шерсть. Казалось, они опять играют.
Даже если он ничего не сделает, наше дерьмо он разворошил. Мне придется бросить работу в школе. И всякие такие планы. Как будто тот, кто давно уже нуль без палочки, может снова начать с нуля. Желание переменить обстановку приведет, конечно, что-то в движение, но что толку в движении. Ее декоративные рыбки тоже движутся все в том же скудном пространстве. Донельзя оживленный застой.
Не я позвонил ему, а он набрал мой номер: «Я в трудном положении…»
(Может быть, забастовал его «эйрматик»? Укусил ему палец какой-нибудь пациент? Хочет уволить свою ассистентку?)
— Ваш ученик требует от меня чего-то такого, за что я, как врач, не могу брать на себя ответственность…
(Теперь можно громко рассмеяться: «Что, доктэр? Задает этот мальчик хлопот?»)
— Не могу представить себе, чтобы ваш ученш сам додумался до этого. Вы ему это предложили?
(По— ангельски ни о чем не догадываться: «Kaк вы, наверно, заметили, я давно уже потерял доверие Шербаума».)
— Или вы невзначай дали понять, что такая возможность, чисто теоретически, разумеется, существует?
(«Что же, доктэр, что?» Что так неотступно беспокоит его? Что лишает этого практика веселой самоуверенности? «Что случилось, доктэр? Если я могу как-либо помочь…»)
Мой ученик — или лучше сказать: почти пациент моего зубного врача? — попросил его сделать обезболивающий или частично обезболивающий укол своей длинношерстной таксе Максу. Он будто бы сказал: «У вас ведь есть какие-то средства от боли. Должны же быть и такие, которые действуют на собак. Чтобы собака ничего не почувствовала. Вы же наверняка знаете какого-нибудь ветеринара. Или, может быть, вам дадут их и так, просто в аптеке».
— Полагаю, что, несмотря на известные сомнения, вы не отказали мальчику в этой маленькой помощи. Ведь вы хотели вселять в него мужество, непрестанно вселять мужество.
— Ну и представления же у вас!
— Ведь и говорить-то не о чем. Чуточку местной анестезии.
— Вы это представляете себе?
— Так что же? Поможете вы ему или нет?
— Конечно, мне пришлось отказать…
— Конечно…
— Мальчик, по моему впечатлению, был в отчаянии. — Он стал слегка шепелявить.
— Столько обманутого доверия…
— Тем выше должны мы оценить его понимание. Он сказал: «Я могу вас понять. Как врач, вы должны всегда оставаться врачом, что бы ни произошло». Правда, поразительный мальчик. Вот уж пример, образец.
Мой Шербаумчик прикусил ватку. (Вот какой здесь отпор.) Уж не я ли должен добыть ему эти препараты для впрыскивания? Но с меня хватит. Я опускаю занавески. И ползу назад, пока не натыкаюсь на пемзу, трасс, цемент. Вот, вот! Вот она стоит. В узком проходе между штабелями пустотелого кирпича…
Или купить черепаху и рассматривать ее? Как она ухитряется жить так уединенно? Сколько горя должно стать плотью, чтобы вырос панцирь: теперь не дотронешься? — Так возник бетон для бомбоубежищ. Надежное массивное укрытие. И так называемое бетонное яйцо, самый маленький, только для одного человека, бункер, разработанный в 1941 году по наброскам одного военнопленного-француза и пущенные затем в поточное производство…
Или переписать начатое. 28 января 1955 года от был выдворен из советской оккупационной зоны в Федеративную республику. Спустя два года он предстал перед судом присяжных при окружном суде Мюнхен I. (Расстрелы и повешение солдат без разбирательства в военном трибунале.) Прокурор потребовал восьмилетнего заключения. Приговор гласил: четыре с половиной года тюрьмы. После того как его кассационная жалоба была отклонена, Шёрнер отбыл это наказание в тюрьме Ландсберг-на-Лехе. Ныне, семидесятилетний, он живет в Мюнхене. — Таковы факты. (Или то, что называют фактами.)
Шербаум подошел ко мне: «Хочу вас предупредить. Веро кое-что задумала. И она это сделает».
— Спасибо, Филипп. А как вообще?
— Так, некоторые трудности. — Но, повторяю, он это сделает, раз задумала.
— Вам надо передохнуть. Прихворнуть на недельку, устраниться…
— Во всяком случае вы теперь знаете. Я против того, чтобы она это сделала.
(Вид у него усталый. Никаких больше ямочек А у меня? Кто спросит обо мне и о том, какой у меня вид? Маленький ожог на нижней губе зажил, говорит мой язык.)
Третью угрозу я обнаружил в виде закладки своем втором томе «Писем к Луцилию». Она пользовалась более короткими формулировками: «Mы требуем: хватит сглаживать!» Восемьдесят второе письмо против страха смерти заслуживало, по ее мнению, чтобы его прочли: «Я больше не пекусь о тебе…» — Хоть бы мороз немного унялся, хоть бы опять лег снег на весь город, покрыл его одеялом, достаточно широким для всех и всего, хоть бы наконец снег, этот бесшумный сглаживатель, надел на псе угрозы по шапочке.
Она явилась, нет, оккупировала мою квартиру без мелкого предупреждения: «Мне нужно с вами поговорить, непременно».
— Когда, позвольте узнать?
— Сейчас же.
— Не получится, к сожалению.
— Я не уйду, пока вы…
И я прервал работу над начатым, нет, поспешно захлопнул рукопись; ведь если приятельнице моего ученика нужно со мной поговорить — «непременно», — мне положено превратиться в большое педагогическое ухо: «В чем дело, Вероника? Большое спасибо, кстати, за ваши краткие и такие приятно-недвусмысленные сообщения».
— Почему вы мешаете Флипу? Разве вы не видите, что он должен это сделать, непременно? Вы все только губите вашим вечным «с одной стороны — с другой стороны».
— Это я уже однажды читал в более хлесткой формулировке: я соглашатель, сглаживатель.
— Тошнит от этой реакционной возни!
Она села. Хоть и терпеливо, но неуверенно я еще раз изложил свои аргументы, которые — у меня не оставалось выбора, — с одной стороны, возражали против затеи Шербаума, с другой стороны, с оговоркой признавали его правоту. Так и строился наш разговор: когда она говорила «непременно», я цеплялся за словцо «с оговоркой», она все видела ясно, я приводил самые разные, противоречившие друг другу доводы, не испытывая при перечислении недостатка в таковых.
— Ведь ясно же как день, что эту капиталистическую эксплуататорскую систему надо уничтожить.
— Надо учитывать разные точки зрения и более или менее оправданные интересы различных групп и союзов. Мы живем как-никак при демократии.
— Ах это ваше плюралистическое общество.
— Ученикам тоже следовало бы сформулировав свои частные интересы яснее. Например, в ученической газете…
— Это же детские игрушки!
— Не вы ли предложили избрать Филиппа главным редактором?
— Я раньше считала вас левым…
— И даже держали речь?
— …но с тех пор, как вы пытаетесь сбить Флипа с толку, я знаю, что вы самый настоящий реакционер, причем из тех, кто этого даже не замечает.
Она сидела в своем коротком пальто с капюшоном. («Не хотите ли снять пальто, Вероника?») Она сидела не с сомкнутыми ногами, как сидят девочки. а по-мальчишески, раздвинув ноги в ядовито-зеленых колготках. Оттого что она говорила в нос, голос ее ныл и тогда, когда она отчитывала меня вовсю (Будем руководствоваться левизной: если я левев чем мой зубной врач — «Не так ли доктэр, вы это признаете», — то Шербаум левее, чем я, но теперь, если он все же не исполнит задуманного, правее, чем Ирмгард Зайферт, которая, однако, не левее, чем Веро Леванд, а на какой, собственно, позиции?) Хотя Веро пришла ко мне одна, за ней стояла ее группа «Мы требуем, чтобы вы оставили Флипа в покое".
Я обращался к резиновым рубчикам ее выставленных, нет, целившихся в меня подошв: «Будьте разумны. Его же убьют. Берлинцы убьют его».
— В определенных ситуациях жертвы неизбежны.
— Но Филипп не мученик.
— Мы требуем, чтобы вы немедленно перестали сбивать его с толку.
— Но вполне возможно, что вам хочется видеть по мучеником.
— Чтобы и это вам было ясно — я люблю Флипа.
(А я ненавижу исповеди, ненавижу жертвы. Ненавижу догмы и вечные истины. Я ненавижу однозначность.)
— Но, милая Вероника, если вы своего Филиппа, как вы сейчас откровенно — спасибо за это — сказали, действительно любите, то именно вы должны помешать ему сделать то, что он задумал.
— Флип принадлежит не только мне.
— Вы помните то место в «Галилее», где Брехт говорит, что достоин сожаления народ, который не может обойтись без героев и подвигов.
— Как же. Еще бы. Все места помню. У Флипа ведь тоже вечно на языке ваши присловья. Иногда мне кажется, что он уже расхотел. Сегодня прошла среда, и опять ничего. Теперь он хочет сделать собаке обезболивающие уколы. Пропадет половина эффекта. Вы его переделали. Мальчик пропал. Стал вдруг сомневаться. Так, чего доброго, и нюни распустит.
Я предложил приятельнице Филиппа сигарету. Пальто с капюшоном она ни за что не хотела снять. Я принялся ходить по комнате, рассказывать истории с зачином «Было дело». Рассказывал я, конечно, о себе. «Я тоже когда-то говорил: большое неповиновение губительно для авторитета». Я говорил о поражении, об аде, именуемом «штрафной батальон», к разминировании без огневого прикрытия. «Хоть я и выжил, время обмяло меня. Я приспосабливался. И всегда искал компромисс. Я цеплялся за здравый смысл. Так из радикального вожака вышел умеренный штудиенрат, который тем не менее считает себя человеком прогрессивным».
Рассказывал я хорошо, потому что она хорошо слушала. (Может быть, впечатление внимания, даже вслушивающейся сосредоточенности усиливалось оттого, что она дышала ртом.) В моем кабинете-гостиной-спальне витала мутная смесь хорошо дозированной жалости к самому себе и мужской меланхолии. (Соус «Усталый герой».) Я уже собирался подпустить цитату-другую из «Дантона», уже собирался наполнить несколько текстовых пузырей своей потребностью в нежном понимании, уже готов был отдать на слом свое одиночество; но когда Веро Леанд в своем пальтишке с капюшончиком упала на мой берберийский ковер, я застыл на месте. (Расстояние в три с половиной метра было, видимо, слишком велико.)
Она смешно, неумело каталась по ковру и говорила забавные вещи: «Не хотите ли и вы, Old Hardy? Не решаетесь? А ковер-то у вас отличный…»
Мне пришло в голову обычное: «Что за вздор? Образумьтесь, Веро!»
(И я снял очки, чтобы протирать их, пока на моем ковре занимались гимнастикой. Эта смущенная возня со стеклами, эта манера дышать на них, которую я довольно часто замечал за другими коллегами; вероятно, у штудиенратов нет никакой опоры, вот они и хватаются за оправы своих очков.)
Вероника Леванд смеялась. Полипы в носу придавали ее смеху какую-то жестяную гулкость. (Она каталась со смеху: «Ну давайте же, Old Hardy! Или вы не можете?»)
Перед тем как она ушла, я снял несколько шерстинок от своего лохматого берберийца с ее капюшончика.
____________________
Отказаться, бросить, уйти. Замкнуться в себе. Выйти из игры. Жить чисто наблюдательской жизнью. Погрузиться в созерцание. И не рыпаться. Ведь тут даже не течение, против которого стоило бы плыть. Тут воняют стоячие и, на мой взгляд, богатые рыбой заводи, да еще каналы, движение по которым регулируется. Я уже не закрываю на это глаза; я слишком сознательно закрываю на это глаза. Я уже знаю, почему вода здесь спадает, если она поднимается там. Значит, взорвать шлюзы. (Скажут, что и так уже собираются перейти на железнодорожное сообщение: маршрут транспорта можно менять. «Мы попросили бы вас в ходе планируемых вами эксцессов — их называют и революцией — разрушать главным образом те учреждения и промышленные комплексы, которые по нашим долгосрочным планам и так подлежат ликвидации. Работайте в свое удовольствие. Потрудиться придется на славу».) Или сломать Шербаума, прежде чем он сломается сам. Великая профилактика: остановите Шербаума сейчас!
«Послушайте, Филипп. Этого нельзя было избежать: я переспал с вашей девушкой на своем берберийском ковре. Вот я какая свинья. Беру что можно взять. Ведь предложение было с ее стороны. Честное слово. Вам следовало бы больше заботиться о девушке. Веро мало радости от того, что вы всегда говорите только о своей таксе, которую предстоит облить бензином и сжечь. Пора вам наконец решить: либо собака, либо девушка!»
(А вдруг бы Шербаум отмахнулся: «Какое мне дело до ваших коверных историй. Стенография интересней».)
На школьном дворе я говорил с Шербаумом об участившихся демонстрациях против войны во Вьетнаме: «Завтра опять на Виттенберг-плац».
— Ну да. А потом все разбегутся в разные стороны.
— Рассчитывают на пять тысяч демонстрантов.
— Обычное выпускание пара.
— Можем пойти вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33