https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/dlya-dachi/
до конца озера, до деревянного мостика через ручей, соединяющий наше озеро с Хундекельским, она отстаивала свое поражение. И на мосту, среди шумящих в своих лунках уток, со злостью поцеловав ее, чтобы заткнуть ей рот, да, да, заткнуть рот, я услышал, как только оторвался от ее губ, конец прерванной фразы: «…при этом я все больше и больше убеждаюсь, что была тогда разочарована тем, что после моего заявления ничего не произошло. Полагаю, что я сделала второе заявление, нет, скажем прямо, опять пошла доносить. Я удвоила свою вину».
Поскольку мы опаздывали, я торопливо шагал в сторону Розенэка: «Но крестьянин же уцелел и после вашего первого, и после второго, только предположительного заявления…»
— Не в этом дело. Поймите же наконец!
— А то я не понимаю?!
— Слова создают как бы причинные связи.
— Вот именно. Крестьянин умер, как вы мне сказали, десять лет спустя после второго удара. Вы живы, я тоже случайно остался жив, а мой ученик, нет, наш Филипп Шербаум в беде…
— Бросьте наконец эту школьную чепуху. Ничто меня не оправдывает. Эти письма, особенно эти ужасные строчки в одном из них…
(Потом было записано: «Сегодня утром, в половине девятого с небольшим, после того как я поцеловал ее и разбередил при этом медленно заживавшую ранку на нижней губе, я дал пощечину своей коллеге Ирмгард Зайферт. При четырех градусах ниже нуля, среди заснеженных сосен и берез, выше обледеневшей лестнички перед дорожкой, ведущей к аллее Клея, я погасил ее фразу пощечиной, которую влепил левой рукой. Шлепок получился громкий, но птицы не вспорхнули. Во времена моей службы на военном аэродроме, когда меня называли Штёртебекером, я однажды дал пощечину одной девчонке, с тех пор такого никогда больше не случалось. Как только это произошло, мне захотелось, чтобы кто-нибудь, нет, чтобы Линда увидела, как я… Как ни смешна пощечина, это все же поступок. Коснувшись поверхности воды, камень разгоняет круги: в быстрой смене кадров я еще раз ударил по щеке Ирмгард Зайферт, а потом снова и снова, слева и справа ударял Линду, слева и справа Линду, то на Рейнском променаде, то на складе пемзы, то на майенском поле среди глыб базальта, а также в гостиничных номерах — и один раз в присутствии ее отца: сколько угодно раз можно было повторять этот поступок. „Великолепно! — сказал он. — Великолепно. Только так она образумится"».)
Ирмгард Зайферт сразу полезла за сигаретой: «Ты прав. Прости».
Той же рукой я дал ей прикурить: «Мне жаль. Но я не мог иначе».
Она трижды затянулась и бросила сигарету: «Ты хотел поговорить о Шербауме». До Розенэка мы оставались на «ты». Только в «фольксвагене», едва заведя мотор, она опять перешла на «вы»: «Как и вы, я считаю, что мальчик этот очень талантлив, во всяком случае художественная жилка у него есть».
— Ведь даже доктор Шнитхен, у которого есть причины жаловаться на то, как работает Шербаум, — даже он говорит: «По моему предмету тоже он мог при большей сосредоточенности добиться значительно лучших результатов. Его одаренность заставляет ожидать большего».
Нам удалось засмеяться. Она ехала уверенно и немного слишком быстро: «Полгода назад Шербаум показал мне песни, которые он сам сочинил, чтобы петь под гитару, и даже исполнил их, когда я попросила. Межеумочность. Мировая скорбь плюс ангажированность. Некоторая толика Брехта, пропущенная через большое количество Бирмана, а значит Вийона. Но вполне самобытно — и, повторяю, очень талантливо».
(Шербаумовский сонг «Срываем звездочки» собирались даже напечатать в антологии школьной лирики.)
— Но он больше не пишет.
— В таком случае надо позаботиться о том, чтобы он снова начал писать.
— Стихи, стало быть, против напалма, чтобы не сжигал собаку.
— Хотя я думала об этом не так прямолинейно, интенсивная творческая работа могла бы придать его сумбурной и еще нецеленаправленной критике какую-то форму и — поскольку процесс творчества захватит его целиком — принести ту побочную пользу, которая нам нужна.
— Вы имеете в виду искусство как трудотерапию…
— Дорогой Эберхард, позвольте напомнить вам, что вы просили меня вместе с вами поискать какой-нибудь ход, какой-нибудь выход для юного Шербаума.
— Я, конечно, благодарен вам…
Остаток дороги мы проехали молча. И после того как она поставила машину, тоже ни слова. Во время короткого пути к подъезду школы она сказала тихо и почти робко: «Скажите, Эберхард, вы можете представить себе, как я, семнадцатилетняя, сижу за выскобленным деревянным столом и зюттерлиновским почерком пишу донос, который может стоить кому-то жизни?»
Что заставляет меня упорно отвлекать ее от копания в себе? (Пускай бы купалась в своем стоячем пруду.) У нее тонкие, умные пальцы, которыми она вылавливает из аквариума своих гуппи, когда они плавают брюшком кверху. (Можно сказать: мне нравятся ее руки, которые я знаю по нашим сиденьям рука в руке на диване, когда наши рты говорят, говорят…)
Класс писал. (Шепот, шорохи при письме, покашливания, островки тишины.) Я стоял лицом к окну и репетировал перед стеклом: «Скажите, Шербаум, я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах. Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что особое внимание вам следовало бы обратить на песни, тем более что вы играете на гитаре. Так что пишите, Шербаум, пишите! Вы не хуже меня знаете, какая сила, какая политическая сила может быть заключена в поэтическом слове. Вспомните Тухольского, Брехта, „Фугу смерти" Делана. Как-никак политическая песня вошла у нас после Ведекинда в традицию. Поэтому песня протеста должна получить, особенно здесь, в Германии, новые импульсы. Хотелось бы мне, чтобы вы при вашей одаренности…»
И примерно так говорил я на перемене во дворе Шербауму. Он стоял вблизи навеса для велосипедов рядом с Веро Леванд. Я как бы не замечал, что она курит. Она не ушла, как бы не замечая меня. «Скажите, Шербаум. Я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах…»
Он прервал меня только тогда, когда я вошел в детали песен протеста, заговорил о «message», о Джоан Баэз [34], об «If I had a hammer» и о «flower-power». «Это же для убаюкивания. Вы же сами в это не верите. Это же никого не трогает. Этим, если повезет, можно зарабатывать деньги. Давит только на слезные железы. Я проделал опыт с Веро, так ведь? Когда я исполнил тебе самый жестокий свой сонг, — он называется „Песня нищих" и разоблачает призыв накормить мир, — ты ревела и твердила: „изумительно, просто изумительно!"»
— Он и правда изумителен. Но ты ведь не терпишь, когда что-нибудь хвалят.
— Потому что тебе важно тут только настроение. У тебя одни эмоции, одни эмоции.
— Ну и что? Если мне это нравится.
— Послушай! Этим сонгом я хочу сказать, что милостыня только увеличивает нищету и на пользу лишь тем, кто ее подает, то есть имущим и угнетателям…
— Именно это я и поняла. И это, по-моему, просто изумительно.
— Сцикушка.
(При всей пренебрежительности это прозвучало добродушно. Даже ласкательно. Когда она молола вздор о базисе и надстройке — «Сегодня у нас кружок, Флип. Сегодня вечером будем разбирать прибавочную стоимость. Приходи», — в его терпеливом отказе звучала одновременно и симпатия: «Ты сцикушка и таковою останешься». И легкость, с какой он придумывал прозвища, — «Old Hardy» ввел Филипп, — тоже была для меня свидетельством его одаренности; никому, кроме Шербаума, не пришло бы в голову назвать Ирмгард Зайферт Архангелом, а Ирмгард Зайферт — или Архангел — о шербаумовской «Песне нищих» отзывалась не раз с похвалой.)
— Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что нам следует продолжать в этом ангажированном направлении…
— Почему? Если даже Веро не может понять… Я согласился, с одной стороны, с Шербаумом, с
другой, с Веро Леванд и похвалил их спор, назвав его закономерной дискуссией, которая сама по себе уже показывает, какая мощь, какая сила сомнения заложена в злободневном сонге: «Ну, хорошо, Шербаум, вы не верите на слово. Вы сожжете своего Макса перед „Кемпинским“. Если вас и не убьют, то изобьют до полусмерти. Этого вы и хотите — реакции общественности. Крупные заголовки. Общество защиты животных подает на вас в суд. Школа, несмотря на несколько голосов против, примет решение -исключить. Вероятно, придется уйти и мне, но это не самое худшее. А через две недели никто об этом и не вспомнит, потому что на повестке дня и в заголовках газет будет что-то другое, например теленок о двух головах. — А лучше вот как: вы садитесь и пишете балладу о таксе по имени Макс. Наивно, в народном духе и все же с точными подробностями. Вы идете от перипетии к перипетии. Макс — игривый щенок. Макс подрастает. Филипп читает Максу газету. Макс дает понять: сожги меня. Филипп говорит: „нет". (Может быть, приводя мои неубедительные доводы.) Но Макс этого хочет. Он перестает слушаться Филиппа, потому что презирает его, И так далее, и так далее. Если сонг вам удастся, он останется и переживет все крупные заголовки».
И он, и она слушали безучастно. (Возможно, я увлекся наброском баллады.) Теперь Шербаум поднял плечи, опустил их и объяснил своей приятельнице: «Old Hardy верит в бессмертие. Ты слышала: я должен писать для вечности».
— На то он и учитель немецкого, чтобы так говорить. Он бумажный тигр.
— Тоже неплохо. И ваш бумажный тигр даже признает, что стихи обычно не оказывают мгновенного действия, они действуют медленно и часто с опозданием…
— А мы хотим, чтобы подействовало сейчас, сию же минуту!
Значит, крупные заголовки, которые будут вытеснены другими крупными заголовками.
— Я не знаю, что будет завтра…
— Это дешево, Филипп, и недостойно вас…
— Я не знаю, что достойно.
— По крайней мере вам следовало бы попытаться понять мир в его многообразии и противоречивости…
— Не хочу понимать. Поймите меня) (Вдруг эта суровость. Вертикальная складка, и никаких уже ямочек.) Я же знаю, что все можно объяснить. Как это там? Поскольку затронуты жизненные интересы американцев… (И мое жалкое, заранее обреченное на неуспех урезонивание.) Именно так. Увы. Когда десять с лишним лет назад во время восстания в Будапеште были затронуты жизненные интересы Советского Союза, то со всей жестокостью… (Его злость тихо вскипала.) Знаю. Знаю. Все можно объяснить. Все можно понять. Раз так, то должно последовать вот что. С одной стороны, плохо, но чтобы предотвратить худшее. За мир надо платить. Нашу свободу никто нам даром не даст. Если мы уступим сегодня, то завтра придет наша очередь. Я читал: напалм препятствует применению ядерного оружия. Локализация войны — это победа разума. Мой отец говорит: если бы не было атомной бомбы и так далее, давно бы уже шла третья мировая война. Он прав. Можно доказать. Мы должны быть благодарны и писать стихи, которые подействуют лишь послезавтра, если подействуют, если подействуют. Нет. Ничего не меняется. Каждый день медленно сгорают люди. Я это сделаю. Собака, это проймет их.
В тишине, так тщательно подготовленной, Веро Леванд сказала: — Изумительно ты это сказал, Флип. Изумительно.
— Сцикушка!
Левую руку Шербаума задержал и загнул назад я (только я и мог это сделать). Я обратил их внимание на то, что школьный двор пуст и перемена кончилась. Они ушли, и через несколько шагов Филипп Шербаум обнял левой рукой плечи Вероники Леванд. Я медленно последовал за ними, ощущая свои десны, два эти инородных тела.
Поскольку у меня было «окно», я доложил о себе своему врачу. Он слушал без нетерпения и захотел узнать детали: «Приятельница вашего ученика дышит ртом?»
Я удивленно подтвердил его догадку и заговорил о полипах. Когда я попытался перейти в своем отчете к принципиальным вопросам — «Только если удастся применить педагогический принцип глобально…», — он сухо отрезал: «Мальчик мне нравится».
— Но он это сделает. Он действительно это сделает.
— Возможно.
— Как мне поступить? Как классный руководитель, я отвечаю…
— Вы слишком много думаете о себе. Не вы, а ваш мальчик хочет это сделать.
— А мы должны помешать ему.
— Почему, собственно? — спросил по телефону врач. — Что мы выиграем, если он этого не сделает?
— Они его убьют. Бабы из «Кемпинского» с их вилочками для пирожных. Они растопчут его. А телевидение наведет камеры и попросит облегчить работу: «Будьте благоразумны. Отступите чуть-чуть назад. Как же мы дадим объективный отчет, если вы будете мешать нам…» Уверяю вас, доктэр: вы можете сегодня на Курфюрстендаме в час пик, скажем, на углу Иоахимсталер, распять Христа и воздвигнуть крест с ним, и люди будут глазеть, делать снимки, если аппарат окажется под рукой, толкаться, если не будет видно, и радоваться хорошему месту, потому что зрелище-то волнующее. Но увидев, как кто-то здесь, в Берлине, сжигает собаку, собаку, они этого человека ударят и будут бить до тех пор, пока он не перестанет шевелиться, а потом стукнут еще разок и еще.
(Этот свой номер с Голгофой я позаимствовал у Ирмгард Зайферт. «Поверьте мне, Эберхард, каждый день на каком-нибудь городском перекрестке убивают Христа, и люди знай себе смотрят, кивают в знак одобрения».)
Врач остался холоден. (Религиозные параллели были ему неприятны.)
— Полагаю, ваш ученик знает, что ждет его при такой неимоверной любви к животным в широких слоях населения.
— Придется мне, стало быть, заявить властям.
— Понимаю, что вы беспокоитесь за свое место штудиенрата.
— Но что же мне…
— Позвоните еще раз в середине дня. Понимаете, идет прием. Работа у меня не прекращается. Даже если мир застынет на месте, люди все равно будут приходить ко мне с полным ртом жалоб и воплей…
Шагать по берберийскому ковру: моя обнова. Цитировать Иеремию: «Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее…» Под надзором письменного стола, на котором начатое радо было бы обрасти в своей папке новыми историями. Ну, давай же, давай. Придумай себе маленькое, изящно выполненное убийство. Нельзя же, чтобы твоя невеста с этим Шлотау. Ты мог бы подключить взрывчатку к электрической сигнализации песочницы, и как только Линда начнет контрнаступление у Курска, можно бы ее, его и Крингса вместе с сараем… Или не мудрствуя продолжать о Шёрнере… Или лучше к Рейману на пару пива… Или новая комбинация:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Поскольку мы опаздывали, я торопливо шагал в сторону Розенэка: «Но крестьянин же уцелел и после вашего первого, и после второго, только предположительного заявления…»
— Не в этом дело. Поймите же наконец!
— А то я не понимаю?!
— Слова создают как бы причинные связи.
— Вот именно. Крестьянин умер, как вы мне сказали, десять лет спустя после второго удара. Вы живы, я тоже случайно остался жив, а мой ученик, нет, наш Филипп Шербаум в беде…
— Бросьте наконец эту школьную чепуху. Ничто меня не оправдывает. Эти письма, особенно эти ужасные строчки в одном из них…
(Потом было записано: «Сегодня утром, в половине девятого с небольшим, после того как я поцеловал ее и разбередил при этом медленно заживавшую ранку на нижней губе, я дал пощечину своей коллеге Ирмгард Зайферт. При четырех градусах ниже нуля, среди заснеженных сосен и берез, выше обледеневшей лестнички перед дорожкой, ведущей к аллее Клея, я погасил ее фразу пощечиной, которую влепил левой рукой. Шлепок получился громкий, но птицы не вспорхнули. Во времена моей службы на военном аэродроме, когда меня называли Штёртебекером, я однажды дал пощечину одной девчонке, с тех пор такого никогда больше не случалось. Как только это произошло, мне захотелось, чтобы кто-нибудь, нет, чтобы Линда увидела, как я… Как ни смешна пощечина, это все же поступок. Коснувшись поверхности воды, камень разгоняет круги: в быстрой смене кадров я еще раз ударил по щеке Ирмгард Зайферт, а потом снова и снова, слева и справа ударял Линду, слева и справа Линду, то на Рейнском променаде, то на складе пемзы, то на майенском поле среди глыб базальта, а также в гостиничных номерах — и один раз в присутствии ее отца: сколько угодно раз можно было повторять этот поступок. „Великолепно! — сказал он. — Великолепно. Только так она образумится"».)
Ирмгард Зайферт сразу полезла за сигаретой: «Ты прав. Прости».
Той же рукой я дал ей прикурить: «Мне жаль. Но я не мог иначе».
Она трижды затянулась и бросила сигарету: «Ты хотел поговорить о Шербауме». До Розенэка мы оставались на «ты». Только в «фольксвагене», едва заведя мотор, она опять перешла на «вы»: «Как и вы, я считаю, что мальчик этот очень талантлив, во всяком случае художественная жилка у него есть».
— Ведь даже доктор Шнитхен, у которого есть причины жаловаться на то, как работает Шербаум, — даже он говорит: «По моему предмету тоже он мог при большей сосредоточенности добиться значительно лучших результатов. Его одаренность заставляет ожидать большего».
Нам удалось засмеяться. Она ехала уверенно и немного слишком быстро: «Полгода назад Шербаум показал мне песни, которые он сам сочинил, чтобы петь под гитару, и даже исполнил их, когда я попросила. Межеумочность. Мировая скорбь плюс ангажированность. Некоторая толика Брехта, пропущенная через большое количество Бирмана, а значит Вийона. Но вполне самобытно — и, повторяю, очень талантливо».
(Шербаумовский сонг «Срываем звездочки» собирались даже напечатать в антологии школьной лирики.)
— Но он больше не пишет.
— В таком случае надо позаботиться о том, чтобы он снова начал писать.
— Стихи, стало быть, против напалма, чтобы не сжигал собаку.
— Хотя я думала об этом не так прямолинейно, интенсивная творческая работа могла бы придать его сумбурной и еще нецеленаправленной критике какую-то форму и — поскольку процесс творчества захватит его целиком — принести ту побочную пользу, которая нам нужна.
— Вы имеете в виду искусство как трудотерапию…
— Дорогой Эберхард, позвольте напомнить вам, что вы просили меня вместе с вами поискать какой-нибудь ход, какой-нибудь выход для юного Шербаума.
— Я, конечно, благодарен вам…
Остаток дороги мы проехали молча. И после того как она поставила машину, тоже ни слова. Во время короткого пути к подъезду школы она сказала тихо и почти робко: «Скажите, Эберхард, вы можете представить себе, как я, семнадцатилетняя, сижу за выскобленным деревянным столом и зюттерлиновским почерком пишу донос, который может стоить кому-то жизни?»
Что заставляет меня упорно отвлекать ее от копания в себе? (Пускай бы купалась в своем стоячем пруду.) У нее тонкие, умные пальцы, которыми она вылавливает из аквариума своих гуппи, когда они плавают брюшком кверху. (Можно сказать: мне нравятся ее руки, которые я знаю по нашим сиденьям рука в руке на диване, когда наши рты говорят, говорят…)
Класс писал. (Шепот, шорохи при письме, покашливания, островки тишины.) Я стоял лицом к окну и репетировал перед стеклом: «Скажите, Шербаум, я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах. Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что особое внимание вам следовало бы обратить на песни, тем более что вы играете на гитаре. Так что пишите, Шербаум, пишите! Вы не хуже меня знаете, какая сила, какая политическая сила может быть заключена в поэтическом слове. Вспомните Тухольского, Брехта, „Фугу смерти" Делана. Как-никак политическая песня вошла у нас после Ведекинда в традицию. Поэтому песня протеста должна получить, особенно здесь, в Германии, новые импульсы. Хотелось бы мне, чтобы вы при вашей одаренности…»
И примерно так говорил я на перемене во дворе Шербауму. Он стоял вблизи навеса для велосипедов рядом с Веро Леванд. Я как бы не замечал, что она курит. Она не ушла, как бы не замечая меня. «Скажите, Шербаум. Я давно уже ничего не слышал о ваших стихотворных опытах…»
Он прервал меня только тогда, когда я вошел в детали песен протеста, заговорил о «message», о Джоан Баэз [34], об «If I had a hammer» и о «flower-power». «Это же для убаюкивания. Вы же сами в это не верите. Это же никого не трогает. Этим, если повезет, можно зарабатывать деньги. Давит только на слезные железы. Я проделал опыт с Веро, так ведь? Когда я исполнил тебе самый жестокий свой сонг, — он называется „Песня нищих" и разоблачает призыв накормить мир, — ты ревела и твердила: „изумительно, просто изумительно!"»
— Он и правда изумителен. Но ты ведь не терпишь, когда что-нибудь хвалят.
— Потому что тебе важно тут только настроение. У тебя одни эмоции, одни эмоции.
— Ну и что? Если мне это нравится.
— Послушай! Этим сонгом я хочу сказать, что милостыня только увеличивает нищету и на пользу лишь тем, кто ее подает, то есть имущим и угнетателям…
— Именно это я и поняла. И это, по-моему, просто изумительно.
— Сцикушка.
(При всей пренебрежительности это прозвучало добродушно. Даже ласкательно. Когда она молола вздор о базисе и надстройке — «Сегодня у нас кружок, Флип. Сегодня вечером будем разбирать прибавочную стоимость. Приходи», — в его терпеливом отказе звучала одновременно и симпатия: «Ты сцикушка и таковою останешься». И легкость, с какой он придумывал прозвища, — «Old Hardy» ввел Филипп, — тоже была для меня свидетельством его одаренности; никому, кроме Шербаума, не пришло бы в голову назвать Ирмгард Зайферт Архангелом, а Ирмгард Зайферт — или Архангел — о шербаумовской «Песне нищих» отзывалась не раз с похвалой.)
— Фрау штудиенрат Зайферт тоже считает, что нам следует продолжать в этом ангажированном направлении…
— Почему? Если даже Веро не может понять… Я согласился, с одной стороны, с Шербаумом, с
другой, с Веро Леванд и похвалил их спор, назвав его закономерной дискуссией, которая сама по себе уже показывает, какая мощь, какая сила сомнения заложена в злободневном сонге: «Ну, хорошо, Шербаум, вы не верите на слово. Вы сожжете своего Макса перед „Кемпинским“. Если вас и не убьют, то изобьют до полусмерти. Этого вы и хотите — реакции общественности. Крупные заголовки. Общество защиты животных подает на вас в суд. Школа, несмотря на несколько голосов против, примет решение -исключить. Вероятно, придется уйти и мне, но это не самое худшее. А через две недели никто об этом и не вспомнит, потому что на повестке дня и в заголовках газет будет что-то другое, например теленок о двух головах. — А лучше вот как: вы садитесь и пишете балладу о таксе по имени Макс. Наивно, в народном духе и все же с точными подробностями. Вы идете от перипетии к перипетии. Макс — игривый щенок. Макс подрастает. Филипп читает Максу газету. Макс дает понять: сожги меня. Филипп говорит: „нет". (Может быть, приводя мои неубедительные доводы.) Но Макс этого хочет. Он перестает слушаться Филиппа, потому что презирает его, И так далее, и так далее. Если сонг вам удастся, он останется и переживет все крупные заголовки».
И он, и она слушали безучастно. (Возможно, я увлекся наброском баллады.) Теперь Шербаум поднял плечи, опустил их и объяснил своей приятельнице: «Old Hardy верит в бессмертие. Ты слышала: я должен писать для вечности».
— На то он и учитель немецкого, чтобы так говорить. Он бумажный тигр.
— Тоже неплохо. И ваш бумажный тигр даже признает, что стихи обычно не оказывают мгновенного действия, они действуют медленно и часто с опозданием…
— А мы хотим, чтобы подействовало сейчас, сию же минуту!
Значит, крупные заголовки, которые будут вытеснены другими крупными заголовками.
— Я не знаю, что будет завтра…
— Это дешево, Филипп, и недостойно вас…
— Я не знаю, что достойно.
— По крайней мере вам следовало бы попытаться понять мир в его многообразии и противоречивости…
— Не хочу понимать. Поймите меня) (Вдруг эта суровость. Вертикальная складка, и никаких уже ямочек.) Я же знаю, что все можно объяснить. Как это там? Поскольку затронуты жизненные интересы американцев… (И мое жалкое, заранее обреченное на неуспех урезонивание.) Именно так. Увы. Когда десять с лишним лет назад во время восстания в Будапеште были затронуты жизненные интересы Советского Союза, то со всей жестокостью… (Его злость тихо вскипала.) Знаю. Знаю. Все можно объяснить. Все можно понять. Раз так, то должно последовать вот что. С одной стороны, плохо, но чтобы предотвратить худшее. За мир надо платить. Нашу свободу никто нам даром не даст. Если мы уступим сегодня, то завтра придет наша очередь. Я читал: напалм препятствует применению ядерного оружия. Локализация войны — это победа разума. Мой отец говорит: если бы не было атомной бомбы и так далее, давно бы уже шла третья мировая война. Он прав. Можно доказать. Мы должны быть благодарны и писать стихи, которые подействуют лишь послезавтра, если подействуют, если подействуют. Нет. Ничего не меняется. Каждый день медленно сгорают люди. Я это сделаю. Собака, это проймет их.
В тишине, так тщательно подготовленной, Веро Леванд сказала: — Изумительно ты это сказал, Флип. Изумительно.
— Сцикушка!
Левую руку Шербаума задержал и загнул назад я (только я и мог это сделать). Я обратил их внимание на то, что школьный двор пуст и перемена кончилась. Они ушли, и через несколько шагов Филипп Шербаум обнял левой рукой плечи Вероники Леванд. Я медленно последовал за ними, ощущая свои десны, два эти инородных тела.
Поскольку у меня было «окно», я доложил о себе своему врачу. Он слушал без нетерпения и захотел узнать детали: «Приятельница вашего ученика дышит ртом?»
Я удивленно подтвердил его догадку и заговорил о полипах. Когда я попытался перейти в своем отчете к принципиальным вопросам — «Только если удастся применить педагогический принцип глобально…», — он сухо отрезал: «Мальчик мне нравится».
— Но он это сделает. Он действительно это сделает.
— Возможно.
— Как мне поступить? Как классный руководитель, я отвечаю…
— Вы слишком много думаете о себе. Не вы, а ваш мальчик хочет это сделать.
— А мы должны помешать ему.
— Почему, собственно? — спросил по телефону врач. — Что мы выиграем, если он этого не сделает?
— Они его убьют. Бабы из «Кемпинского» с их вилочками для пирожных. Они растопчут его. А телевидение наведет камеры и попросит облегчить работу: «Будьте благоразумны. Отступите чуть-чуть назад. Как же мы дадим объективный отчет, если вы будете мешать нам…» Уверяю вас, доктэр: вы можете сегодня на Курфюрстендаме в час пик, скажем, на углу Иоахимсталер, распять Христа и воздвигнуть крест с ним, и люди будут глазеть, делать снимки, если аппарат окажется под рукой, толкаться, если не будет видно, и радоваться хорошему месту, потому что зрелище-то волнующее. Но увидев, как кто-то здесь, в Берлине, сжигает собаку, собаку, они этого человека ударят и будут бить до тех пор, пока он не перестанет шевелиться, а потом стукнут еще разок и еще.
(Этот свой номер с Голгофой я позаимствовал у Ирмгард Зайферт. «Поверьте мне, Эберхард, каждый день на каком-нибудь городском перекрестке убивают Христа, и люди знай себе смотрят, кивают в знак одобрения».)
Врач остался холоден. (Религиозные параллели были ему неприятны.)
— Полагаю, ваш ученик знает, что ждет его при такой неимоверной любви к животным в широких слоях населения.
— Придется мне, стало быть, заявить властям.
— Понимаю, что вы беспокоитесь за свое место штудиенрата.
— Но что же мне…
— Позвоните еще раз в середине дня. Понимаете, идет прием. Работа у меня не прекращается. Даже если мир застынет на месте, люди все равно будут приходить ко мне с полным ртом жалоб и воплей…
Шагать по берберийскому ковру: моя обнова. Цитировать Иеремию: «Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее…» Под надзором письменного стола, на котором начатое радо было бы обрасти в своей папке новыми историями. Ну, давай же, давай. Придумай себе маленькое, изящно выполненное убийство. Нельзя же, чтобы твоя невеста с этим Шлотау. Ты мог бы подключить взрывчатку к электрической сигнализации песочницы, и как только Линда начнет контрнаступление у Курска, можно бы ее, его и Крингса вместе с сараем… Или не мудрствуя продолжать о Шёрнере… Или лучше к Рейману на пару пива… Или новая комбинация:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33