Выбор супер, приятный магазин
Он верил: стану священником и буду богатый и гордый — это называлось иметь призвание. Какой длинный путь проходит человек по жизни — от первого волчка и вот до этой кровати, на которой он лежит, сжимая в руке бутылочку с бренди! А для Бога это лишь мгновение. Хихиканье девочки и первый смертный грех ближе друг к другу, чем два взмаха ресниц. Он протянул к ней руку, словно силой можно было отторгнуть ее от… от чего? Но такой силы у него нет. Мужчина или женщина, которые постараются окончательно развратить этого ребенка, может, еще не родились. Как уберечь ее от того, что еще не существует?
Она отскочила назад и показала ему язык. Женщина сказала:
— Ах ты, чертенок! — и занесла руку.
— Не надо, — сказал священник. — Не надо! — Он приподнялся и сел на кровати. — Не смей…
— Я ей мать.
— Нет у нас такого права. — Он сказал девочке: — Будь у меня карты, я бы научил тебя фокусам. А ты бы показывала их своим друзьям… — Никогда он не умел говорить с детьми, разве только с кафедры. Девочка смотрела на него нагло. Он сказал: — А ты умеешь сигнализировать стуком — длинный, короткий, длинный?
— Да что это вы, отец! — воскликнула женщина.
— Это такая детская игра. Я знаю.
Он спросил девочку:
— А друзья у тебя есть?
Она снова прыснула, глядя на него всепонимающим взглядом. Тельце у нее было как у карлицы; в нем пряталась отталкивающая зрелость.
— Уходи отсюда, — сказала женщина. — Уходи, пока я тебя не проучила.
Она состроила напоследок дерзкую и злобную гримасу и ушла — от него, может быть, навсегда. С теми, кого любишь, не всегда прощаешься мирно, в дымке ладана у их смертного одра. Он сказал:
— Можем ли мы чему-нибудь научиться?.. — и подумал о том, что вот он умрет, а она будет жить. Его ждут адские муки — видеть, что эта девочка унаследовала отцовские пороки, как туберкулез, и катится все ближе и ближе к отцу сквозь унизительные годы позора. Он лег на кровать, отвернувшись от проникающего в хижину света, и притворился спящим, хотя заснуть не мог. Женщина занималась своими мелкими делами, а когда солнце зашло, в комнату налетели москиты, безошибочно, как матросские ножи, вонзаясь в свою цель.
— Повесить сетку, отец?
— Нет, не нужно. — За последние десять лет его столько раз трепала лихорадка, что он потерял счет приступам и перестал остерегаться. Приступы начинались и проходили, ничего не меняя в его жизни, — они стали частью его обихода. Потом женщина вышла на улицу и стала судачить с соседками. Он удивился и даже почувствовал облегчение, видя такую способность все забывать. Семь лет назад каких-нибудь пять минут они были любовниками, если таким словом можно назвать их отношения — ведь она ни разу не обратилась к нему по имени. Для нее это был всего лишь короткий эпизод, царапина, быстро зажившая на здоровом теле; она даже гордилась тем, что была любовницей священника. Он один носил свою рану — для него тогда будто наступил конец мира.
На улице было темно — ни малейших признаков рассвета. Человек двадцать сидели на земляном полу самой большой хижины и слушали его. Он с трудом различал их; огоньки свечей, прилепленных к ящику, тянулись вверх — дверь была закрыта, и ветерок не проникал в хижину. В поношенных крестьянских штанах и рваной рубашке он стоял между людьми и свечами и говорил о райском блаженстве. Люди покашливали и беспокойно ерзали на месте; он знал, что они ждут не дождутся конца службы; его разбудили очень рано, так как, по слухам, полицейские были близко.
Он говорил:
— Один из отцов церкви сказал нам, что радость всегда связана со страданием. Страдание — это часть радости. Нас мучает голод, и вспомните, какое это наслаждение, когда мы наконец можем насытиться. Мы жаждем… — Он замолчал, приглядываясь к людским теням, ожидая, что сейчас послышатся едкие смешки, но никто не засмеялся. Он сказал: — Мы лишаем себя многого, чтобы потом насладиться. Вы слышали о богачах в северных странах, которые едят соленое, чтобы возжаждать того, что называется у них коктейль. До свадьбы, после помолвки, проходит долгий срок и… — Он снова замолчал. Он недостоин — это чувство гирей висело у него на языке. В хижине запахло горячим воском: одна свеча подтаяла в нестерпимой ночной жаре. Люди ерзали на жестком полу. Тяжелый дух от давно не мытых человеческих тел забивал запах воска. Голос его зазвучал упрямо, властно: — Вот почему я говорю вам: рай здесь, на земле. Ваша жизнь есть часть райского блаженства, точно так же, как страдание есть часть радости. Молитесь, чтобы Господь посылал вам все больше и больше страданий. Не гоните от себя страдания. Полиция, которая следит за вами; солдаты, которые собирают с вас налоги; хефе, который бьет вас, когда вы по бедности не можете платить ему; черная оспа, лихорадка, голод… все это приближает вас к райскому блаженству. Как знать, может, не испытав всего этого, вы не вкусите блаженства полностью. Оно будет незавершенным. А райские кущи? Что такое райские кущи? — Гладкие, литературные фразы, пришедшие к нему на память из другой жизни — строгой, размеренной жизни в семинарии, — путались у него на языке. Названия драгоценных камней. Иерусалим золотой. Но эти люди никогда не видали золота.
Он продолжал, запинаясь:
— Рай там, где нет ни хефе, ни несправедливых законов, ни налогов, ни солдат, ни голода. И дети ваши не умирают в раю. — Дверь приоткрылась, и кто-то проскользнул в хижину. В темноте, куда не достигал свет, послышался шепот. — На небесах нечего бояться, там ничто вам не будет грозить. Там нет «красных рубашек». Там нет старости. Там никогда не гибнет урожай. Да, легко перечислить все, чего не будет в раю. А что там есть? Господь. Что такое Господь, понять трудно. Слова обозначают лишь то, что мы познаем нашими чувствами. Мы говорим «свет», но видим солнце, мы говорим «любовь»… — Ему трудно было сосредоточиться: полицейские уже близко. Тот человек, наверно, пришел предупредить. — Любовь, может быть, — это только ребенок… — Дверь снова приоткрылась; он увидал день, занимавшийся снаружи, серый, как грифельная доска. Чей-то голос настойчиво шепнул ему:
— Отец.
— Да?
— Полицейские близко, за милю отсюда, идут лесом. Он уже привык к этому — слова, сказанные впустую, скомканный конец мессы, ожидание мук, которые станут между ним и верой. Он упрямо проговорил:
— И прежде всего запомните: рай здесь, на земле. — Верхом они или пешие? Если пешие, тогда у него осталось двадцать минут на то, чтобы кончить мессу и скрыться. — Здесь в эту самую минуту ваш страх и мой грех — часть райского блаженства, когда страх уйдет от нас на веки вечные. — Он повернулся к ним спиной и стал быстро читать «Верую». И вспомнил, как служил мессу, трепеща от ужаса, — это было в тот раз, когда впервые после содеянного смертного греха ему пришлось вкушать тело и кровь Господню. Но потом жизнь нашла для него оправдание — в конце концов, не так уж было важно, лежит ли на нем проклятие или нет, лишь бы люди…
Он поцеловал край ящика, повернулся к молящимся, благословляя их… и разглядел в неверном свете двух мужчин, которые опустились на колени, раскинув руки крестом. Так они и простоят, пока не совершится освящение даров, — еще одно страдание в их суровой, мучительной жизни. Он сокрушенно подумал, что эти простые люди несут свои муки добровольно; его же муки навязаны ему силой.
— Господи, возлюбил я великолепие дома твоего… Свечи сильно чадили, молящиеся переминались на коленях. И глупое счастье снова вспыхнуло в нем, обгоняя страх. Словно ему было дозволено взглянуть на тех, кто населяет небеса. У них, наверно, и должны быть такие вот испуганные, смирные изможденные лица. На миг он почувствовал огромное удовлетворение от того, что может говорить с этими людьми о страдании, не кривя душой, ибо гладкому, сытому священнику трудно восхвалять нищету. Он стал молиться; длинный перечень апостолов и великомучеников звучал как чьи-то мерные шаги — «Корнелия, Киприана, Лаврентия, Хризогона»; скоро полицейские дойдут до просеки, где мул сел под ним и где он умывался в луже. Латинские слова перебивали одно другое в его торопливой речи. Он чувствовал вокруг нетерпение и приступил к освящению даров (облатки у него давно кончились — вместо них Мария дала ему кусок хлеба). Нетерпение вокруг разом исчезло. С годами все потеряло для него смысл, кроме: «Кто в канун дня своих страданий взял хлеб в святые и досточтимые руки свои…» Пусть те движутся там, по лесной тропе, здесь, в хижине, никакого движения не было. «Hoc est enim Corpus Meum» [сие есть тело мое (лат.)]. До него донеслись облегченные вздохи. Господь снизошел к ним во плоти — впервые за последние шесть лет. Вознеся святые дары, он увидел перед собой запрокинутые назад головы, точно это были не люди, а изголодавшиеся собаки. Он святил вино в щербатой чашке. Вот еще одно попущение — два года он носил с собой настоящую чашу. Однажды чаша эта чуть не стоила ему жизни, но полицейский офицер, который открыл его портфель, был католик. Возможно, это стоило жизни самому офицеру, если кто-нибудь обнаружил, что он не выполнил своего долга. Как знать? Творишь мучеников на своем пути — и в Консепсьоне, и в других местах, — а сам недостоин даже смерти.
Освящение прошло в тишине, колокольчик не звенел. Измучившись, не имея сил прочитать молитву, он стал на колени перед ящиком. Кто-то приоткрыл дверь; послышался настойчивый шепот:
— Пришли.
Значит, не пешие, мелькнуло у него в голове. Где-то в полной тишине рассвета — не дальше, чем за четверть мили отсюда, — заржала лошадь.
Он поднялся с колен — рядом с ним стояла Мария. Она сказала:
— Скатерку, отец, дайте мне скатерку. — Второпях он сунул причастный хлеб себе в рот и выпил вино: нельзя допускать святотатства. Скатерть с ящика исчезла мгновенно. Мария затушила свечи пальцами, чтобы не осталось запаха; хижина опустела, только хозяин ее задержался у входа поцеловать ему руку. Мир за дверью был едва различим, где-то в деревне запел петух. Мария сказала:
— Идемте ко мне, скорее.
— Нет, я уйду. — Он не знал, что ему делать. — А то найдут здесь.
— Деревню окружили.
И это конец? — подумал он. Страх затаился, прежде чем броситься на него, но он еще не боялся. Он побежал следом за женщиной через всю деревню, машинально твердя на бегу слова покаяния. Когда же придет страх? — думал он. Ему было страшно, когда полицейский открыл его портфель, но с тех пор миновало много лет. Ему было страшно прятаться среди бананов в сарае и слушать, как девочка спорит с полицейским офицером, — с тех пор миновало лишь несколько недель. Страх, конечно, и на этот раз охватит его. Полицейских не было видно — только серое утро да куры с индейками хлопают крыльями, слетая с деревьев на землю. Вот опять запел петух. Если полицейские действуют с такой осторожностью, значит, у них нет ни малейших сомнений, что он здесь. Значит, конец. Мария дернула его за рукав.
— Входите. Скорее. Ложитесь. — Она, видимо, что-то задумала — женщины народ невероятно практичный: сразу же строят новые планы на развалинах старых. Но какой в этом смысл? Она сказала: — Дыхните. О господи, всякий учует… вино… для чего вам могло понадобиться вино? — И снова скрылась в хижине, подняв там суетню, разрушающую безмолвие и покой рассвета. Вдруг из лесу, ярдах в ста от деревни, появился офицер на лошади. Он обернулся назад, махнул рукой, и они услышали в мертвой тишине скрип его кобуры.
На маленькую просеку со всех сторон выходили полицейские. Они шли, видимо, очень быстро, потому что верхом на лошади ехал только офицер. Волоча винтовки по земле, полицейские двинулись к небольшой кучке хижин, без нужды и довольно нелепо демонстрируя свою силу. У одного размоталась обмотка — наверно, задел за что-нибудь в лесу. Он наступил на нее и упал, стукнул патронташем о ружейную ложу; лейтенант взглянул на него и тут же обратил свое сумрачное, гневное лицо на затихший поселок.
Женщина тащила священника в хижину. Она сказала:
— Откусите. Скорей. Времени мало… — Он повернулся спиной к надвигающимся полицейским и вошел в сумрак ее жилья. В руке у Марии была маленькая луковица. — Откусите, — повторила она. Он откусил, и слезы полились у него из глаз. — Что, лучше? — спросила она. Копыта лошади осторожно — тук, тук — ступали между хижинами.
— Ужасно, — сказал он и хихикнул.
— Дайте. — Луковица исчезла у нее за пазухой. Эта уловка, видимо, была известна всем женщинам. Он спросил:
— Где мой портфель?
— Забудьте про него. Ложитесь.
Но не успел он двинуться с места, как проем двери загородила лошадь; они увидели ногу в сапоге для верховой езды; блеснули медные бляшки: на высокой седельной луке лежала рука в перчатке. Мария коснулась его плеча — самое большее, что она могла позволить себе: нежность была у них под запретом. Кто-то крикнул:
— Выходите! Все выходите! — Лошадь ударила копытом и подняла маленький столбик пыли. — Вам говорят, выходите! — Где-то раздался выстрел. Священник вышел из хижины.
Теперь уже светало по-настоящему; в небе распустились легкие цветные перышки. Полицейский все еще держал винтовку дулом вверх; из дула поднимался серый дымок. Так вот как начинается предсмертная агония?
Из всех хижин неохотно выходили люди — дети выбежали первыми: им было любопытно и совсем не страшно. Взрослые шли с обреченным видом, подчиняясь власти: власть всегда права. На священника никто не смотрел. Они стояли, глядя себе под ноги, и ждали, что последует дальше. Дети глазели только на лошадь, будто это было самое интересное здесь.
Лейтенант сказал:
— Обыскать хижины. — Время тянулось медленно; даже дымок из винтовки неестественно долго держался в воздухе. Из свинарника с хрюканьем вышла свинья; в середину людского круга, распушив свои пыльные перья и мотая длинной розовой пленкой, со злобным чванством проследовал индюк. К лейтенанту подошел полицейский и небрежно отдал ему честь. Он сказал:
— Все здесь.
— Ничего подозрительного не обнаружили?
— Ничего.
— Обыщите еще раз.
Время опять остановилось, как испортившиеся часы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Она отскочила назад и показала ему язык. Женщина сказала:
— Ах ты, чертенок! — и занесла руку.
— Не надо, — сказал священник. — Не надо! — Он приподнялся и сел на кровати. — Не смей…
— Я ей мать.
— Нет у нас такого права. — Он сказал девочке: — Будь у меня карты, я бы научил тебя фокусам. А ты бы показывала их своим друзьям… — Никогда он не умел говорить с детьми, разве только с кафедры. Девочка смотрела на него нагло. Он сказал: — А ты умеешь сигнализировать стуком — длинный, короткий, длинный?
— Да что это вы, отец! — воскликнула женщина.
— Это такая детская игра. Я знаю.
Он спросил девочку:
— А друзья у тебя есть?
Она снова прыснула, глядя на него всепонимающим взглядом. Тельце у нее было как у карлицы; в нем пряталась отталкивающая зрелость.
— Уходи отсюда, — сказала женщина. — Уходи, пока я тебя не проучила.
Она состроила напоследок дерзкую и злобную гримасу и ушла — от него, может быть, навсегда. С теми, кого любишь, не всегда прощаешься мирно, в дымке ладана у их смертного одра. Он сказал:
— Можем ли мы чему-нибудь научиться?.. — и подумал о том, что вот он умрет, а она будет жить. Его ждут адские муки — видеть, что эта девочка унаследовала отцовские пороки, как туберкулез, и катится все ближе и ближе к отцу сквозь унизительные годы позора. Он лег на кровать, отвернувшись от проникающего в хижину света, и притворился спящим, хотя заснуть не мог. Женщина занималась своими мелкими делами, а когда солнце зашло, в комнату налетели москиты, безошибочно, как матросские ножи, вонзаясь в свою цель.
— Повесить сетку, отец?
— Нет, не нужно. — За последние десять лет его столько раз трепала лихорадка, что он потерял счет приступам и перестал остерегаться. Приступы начинались и проходили, ничего не меняя в его жизни, — они стали частью его обихода. Потом женщина вышла на улицу и стала судачить с соседками. Он удивился и даже почувствовал облегчение, видя такую способность все забывать. Семь лет назад каких-нибудь пять минут они были любовниками, если таким словом можно назвать их отношения — ведь она ни разу не обратилась к нему по имени. Для нее это был всего лишь короткий эпизод, царапина, быстро зажившая на здоровом теле; она даже гордилась тем, что была любовницей священника. Он один носил свою рану — для него тогда будто наступил конец мира.
На улице было темно — ни малейших признаков рассвета. Человек двадцать сидели на земляном полу самой большой хижины и слушали его. Он с трудом различал их; огоньки свечей, прилепленных к ящику, тянулись вверх — дверь была закрыта, и ветерок не проникал в хижину. В поношенных крестьянских штанах и рваной рубашке он стоял между людьми и свечами и говорил о райском блаженстве. Люди покашливали и беспокойно ерзали на месте; он знал, что они ждут не дождутся конца службы; его разбудили очень рано, так как, по слухам, полицейские были близко.
Он говорил:
— Один из отцов церкви сказал нам, что радость всегда связана со страданием. Страдание — это часть радости. Нас мучает голод, и вспомните, какое это наслаждение, когда мы наконец можем насытиться. Мы жаждем… — Он замолчал, приглядываясь к людским теням, ожидая, что сейчас послышатся едкие смешки, но никто не засмеялся. Он сказал: — Мы лишаем себя многого, чтобы потом насладиться. Вы слышали о богачах в северных странах, которые едят соленое, чтобы возжаждать того, что называется у них коктейль. До свадьбы, после помолвки, проходит долгий срок и… — Он снова замолчал. Он недостоин — это чувство гирей висело у него на языке. В хижине запахло горячим воском: одна свеча подтаяла в нестерпимой ночной жаре. Люди ерзали на жестком полу. Тяжелый дух от давно не мытых человеческих тел забивал запах воска. Голос его зазвучал упрямо, властно: — Вот почему я говорю вам: рай здесь, на земле. Ваша жизнь есть часть райского блаженства, точно так же, как страдание есть часть радости. Молитесь, чтобы Господь посылал вам все больше и больше страданий. Не гоните от себя страдания. Полиция, которая следит за вами; солдаты, которые собирают с вас налоги; хефе, который бьет вас, когда вы по бедности не можете платить ему; черная оспа, лихорадка, голод… все это приближает вас к райскому блаженству. Как знать, может, не испытав всего этого, вы не вкусите блаженства полностью. Оно будет незавершенным. А райские кущи? Что такое райские кущи? — Гладкие, литературные фразы, пришедшие к нему на память из другой жизни — строгой, размеренной жизни в семинарии, — путались у него на языке. Названия драгоценных камней. Иерусалим золотой. Но эти люди никогда не видали золота.
Он продолжал, запинаясь:
— Рай там, где нет ни хефе, ни несправедливых законов, ни налогов, ни солдат, ни голода. И дети ваши не умирают в раю. — Дверь приоткрылась, и кто-то проскользнул в хижину. В темноте, куда не достигал свет, послышался шепот. — На небесах нечего бояться, там ничто вам не будет грозить. Там нет «красных рубашек». Там нет старости. Там никогда не гибнет урожай. Да, легко перечислить все, чего не будет в раю. А что там есть? Господь. Что такое Господь, понять трудно. Слова обозначают лишь то, что мы познаем нашими чувствами. Мы говорим «свет», но видим солнце, мы говорим «любовь»… — Ему трудно было сосредоточиться: полицейские уже близко. Тот человек, наверно, пришел предупредить. — Любовь, может быть, — это только ребенок… — Дверь снова приоткрылась; он увидал день, занимавшийся снаружи, серый, как грифельная доска. Чей-то голос настойчиво шепнул ему:
— Отец.
— Да?
— Полицейские близко, за милю отсюда, идут лесом. Он уже привык к этому — слова, сказанные впустую, скомканный конец мессы, ожидание мук, которые станут между ним и верой. Он упрямо проговорил:
— И прежде всего запомните: рай здесь, на земле. — Верхом они или пешие? Если пешие, тогда у него осталось двадцать минут на то, чтобы кончить мессу и скрыться. — Здесь в эту самую минуту ваш страх и мой грех — часть райского блаженства, когда страх уйдет от нас на веки вечные. — Он повернулся к ним спиной и стал быстро читать «Верую». И вспомнил, как служил мессу, трепеща от ужаса, — это было в тот раз, когда впервые после содеянного смертного греха ему пришлось вкушать тело и кровь Господню. Но потом жизнь нашла для него оправдание — в конце концов, не так уж было важно, лежит ли на нем проклятие или нет, лишь бы люди…
Он поцеловал край ящика, повернулся к молящимся, благословляя их… и разглядел в неверном свете двух мужчин, которые опустились на колени, раскинув руки крестом. Так они и простоят, пока не совершится освящение даров, — еще одно страдание в их суровой, мучительной жизни. Он сокрушенно подумал, что эти простые люди несут свои муки добровольно; его же муки навязаны ему силой.
— Господи, возлюбил я великолепие дома твоего… Свечи сильно чадили, молящиеся переминались на коленях. И глупое счастье снова вспыхнуло в нем, обгоняя страх. Словно ему было дозволено взглянуть на тех, кто населяет небеса. У них, наверно, и должны быть такие вот испуганные, смирные изможденные лица. На миг он почувствовал огромное удовлетворение от того, что может говорить с этими людьми о страдании, не кривя душой, ибо гладкому, сытому священнику трудно восхвалять нищету. Он стал молиться; длинный перечень апостолов и великомучеников звучал как чьи-то мерные шаги — «Корнелия, Киприана, Лаврентия, Хризогона»; скоро полицейские дойдут до просеки, где мул сел под ним и где он умывался в луже. Латинские слова перебивали одно другое в его торопливой речи. Он чувствовал вокруг нетерпение и приступил к освящению даров (облатки у него давно кончились — вместо них Мария дала ему кусок хлеба). Нетерпение вокруг разом исчезло. С годами все потеряло для него смысл, кроме: «Кто в канун дня своих страданий взял хлеб в святые и досточтимые руки свои…» Пусть те движутся там, по лесной тропе, здесь, в хижине, никакого движения не было. «Hoc est enim Corpus Meum» [сие есть тело мое (лат.)]. До него донеслись облегченные вздохи. Господь снизошел к ним во плоти — впервые за последние шесть лет. Вознеся святые дары, он увидел перед собой запрокинутые назад головы, точно это были не люди, а изголодавшиеся собаки. Он святил вино в щербатой чашке. Вот еще одно попущение — два года он носил с собой настоящую чашу. Однажды чаша эта чуть не стоила ему жизни, но полицейский офицер, который открыл его портфель, был католик. Возможно, это стоило жизни самому офицеру, если кто-нибудь обнаружил, что он не выполнил своего долга. Как знать? Творишь мучеников на своем пути — и в Консепсьоне, и в других местах, — а сам недостоин даже смерти.
Освящение прошло в тишине, колокольчик не звенел. Измучившись, не имея сил прочитать молитву, он стал на колени перед ящиком. Кто-то приоткрыл дверь; послышался настойчивый шепот:
— Пришли.
Значит, не пешие, мелькнуло у него в голове. Где-то в полной тишине рассвета — не дальше, чем за четверть мили отсюда, — заржала лошадь.
Он поднялся с колен — рядом с ним стояла Мария. Она сказала:
— Скатерку, отец, дайте мне скатерку. — Второпях он сунул причастный хлеб себе в рот и выпил вино: нельзя допускать святотатства. Скатерть с ящика исчезла мгновенно. Мария затушила свечи пальцами, чтобы не осталось запаха; хижина опустела, только хозяин ее задержался у входа поцеловать ему руку. Мир за дверью был едва различим, где-то в деревне запел петух. Мария сказала:
— Идемте ко мне, скорее.
— Нет, я уйду. — Он не знал, что ему делать. — А то найдут здесь.
— Деревню окружили.
И это конец? — подумал он. Страх затаился, прежде чем броситься на него, но он еще не боялся. Он побежал следом за женщиной через всю деревню, машинально твердя на бегу слова покаяния. Когда же придет страх? — думал он. Ему было страшно, когда полицейский открыл его портфель, но с тех пор миновало много лет. Ему было страшно прятаться среди бананов в сарае и слушать, как девочка спорит с полицейским офицером, — с тех пор миновало лишь несколько недель. Страх, конечно, и на этот раз охватит его. Полицейских не было видно — только серое утро да куры с индейками хлопают крыльями, слетая с деревьев на землю. Вот опять запел петух. Если полицейские действуют с такой осторожностью, значит, у них нет ни малейших сомнений, что он здесь. Значит, конец. Мария дернула его за рукав.
— Входите. Скорее. Ложитесь. — Она, видимо, что-то задумала — женщины народ невероятно практичный: сразу же строят новые планы на развалинах старых. Но какой в этом смысл? Она сказала: — Дыхните. О господи, всякий учует… вино… для чего вам могло понадобиться вино? — И снова скрылась в хижине, подняв там суетню, разрушающую безмолвие и покой рассвета. Вдруг из лесу, ярдах в ста от деревни, появился офицер на лошади. Он обернулся назад, махнул рукой, и они услышали в мертвой тишине скрип его кобуры.
На маленькую просеку со всех сторон выходили полицейские. Они шли, видимо, очень быстро, потому что верхом на лошади ехал только офицер. Волоча винтовки по земле, полицейские двинулись к небольшой кучке хижин, без нужды и довольно нелепо демонстрируя свою силу. У одного размоталась обмотка — наверно, задел за что-нибудь в лесу. Он наступил на нее и упал, стукнул патронташем о ружейную ложу; лейтенант взглянул на него и тут же обратил свое сумрачное, гневное лицо на затихший поселок.
Женщина тащила священника в хижину. Она сказала:
— Откусите. Скорей. Времени мало… — Он повернулся спиной к надвигающимся полицейским и вошел в сумрак ее жилья. В руке у Марии была маленькая луковица. — Откусите, — повторила она. Он откусил, и слезы полились у него из глаз. — Что, лучше? — спросила она. Копыта лошади осторожно — тук, тук — ступали между хижинами.
— Ужасно, — сказал он и хихикнул.
— Дайте. — Луковица исчезла у нее за пазухой. Эта уловка, видимо, была известна всем женщинам. Он спросил:
— Где мой портфель?
— Забудьте про него. Ложитесь.
Но не успел он двинуться с места, как проем двери загородила лошадь; они увидели ногу в сапоге для верховой езды; блеснули медные бляшки: на высокой седельной луке лежала рука в перчатке. Мария коснулась его плеча — самое большее, что она могла позволить себе: нежность была у них под запретом. Кто-то крикнул:
— Выходите! Все выходите! — Лошадь ударила копытом и подняла маленький столбик пыли. — Вам говорят, выходите! — Где-то раздался выстрел. Священник вышел из хижины.
Теперь уже светало по-настоящему; в небе распустились легкие цветные перышки. Полицейский все еще держал винтовку дулом вверх; из дула поднимался серый дымок. Так вот как начинается предсмертная агония?
Из всех хижин неохотно выходили люди — дети выбежали первыми: им было любопытно и совсем не страшно. Взрослые шли с обреченным видом, подчиняясь власти: власть всегда права. На священника никто не смотрел. Они стояли, глядя себе под ноги, и ждали, что последует дальше. Дети глазели только на лошадь, будто это было самое интересное здесь.
Лейтенант сказал:
— Обыскать хижины. — Время тянулось медленно; даже дымок из винтовки неестественно долго держался в воздухе. Из свинарника с хрюканьем вышла свинья; в середину людского круга, распушив свои пыльные перья и мотая длинной розовой пленкой, со злобным чванством проследовал индюк. К лейтенанту подошел полицейский и небрежно отдал ему честь. Он сказал:
— Все здесь.
— Ничего подозрительного не обнаружили?
— Ничего.
— Обыщите еще раз.
Время опять остановилось, как испортившиеся часы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31