инсталляция для унитаза geberit
Ротманны, сидя на лошадях, выглядывали из переулка на приближающийся кортеж, стараясь не пропустить ни одной мелочи.
В кинохронике, газетах и журналах им и раньше часто приходилось видеть Гитлера. И тогда он был величественен на фоне орущей толпы, ощетинившейся тысячами вытянутых в неистовом приветствии рук. На мостовых у его ног лежали груды цветов, а из множества распахнутых окон свисали люди вперемешку с красными флагами с черной свастикой в белых кругах. Иногда под его вскинутой рукой проходили тяжелые ряды штурмовиков, собранных со всей Германии. Иногда это были стройные шпалеры молодых воспитанников трудовых лагерей с лопатами на плечах. Бывало, медицинские сестры в чистеньких платьях в полоску, с накрахмаленными белыми воротничками и в таких же шапочках старательно печатали мелкий шаг. Незадолго до начала войны в Берлине прошел последний марш знаменитого легиона «Кондор», который братья видели в одном из кинотеатров перед началом фильма. И конечно, «асфальтовые солдаты» Зеппа Дитриха в белых ремнях на черных мундирах. Эти умели ходить. Своим гусиным шагом, не тем подпрыгивающим, которым шлепает иная вымуштрованная вермахтовская часть с балетмейстером во главе, а степенным, с каменным выражением на лицах, с едва поднимающимися до белых ремней правыми ладонями в белых перчатках. Они доставляли фюреру истинное наслаждение.
Видели они и въезд Гитлера в ликующую Вену весной прошлого года. Опять цветы, лес поднятых рук, разлетающиеся, как осенние листья, листовки. Тогда на улицах Вены ликовал возрожденный рейх германской нации, готовящийся принять в свое лоно и другие, отрезанные хирургами Версаля немецкие территории.
Но в Варшаве было другое. Позднее Отто видел уже в кинохронике этот въезд, который более всего для нее и был задуман. Фюрер снова ехал во главе колонны, точнее, в одном из первых тяжелых «Мерседесов» с откинутым верхом. Не считая оцепления, улицы на этот раз были пусты. На маршруте его следования не было даже ни деревца и ни кустика. Окна в плотно стоящих домах закрыты. Из чердачных окошек торчат стволы тяжелых пулеметов. Только урчание моторов и приглушенные обрывки команд из гулких пустынных переулков. И он. Стоя, подняв голову, скользит победным взглядом по верхним этажам вражеского города, иногда резко вскидывая руку в приветствии своих преторианцев. Всё это придавало церемонии то суровое величие, которому не нужны ни музыка, ни цветы, ни ликование толпы. К ногам фюрера безмолвно и обреченно пала вражеская столица. Первая из множества других, чья очередь была впереди.
Потом «Мертвая голова», подразделения которой, собственно, именно в Польше и приобрели официальный дивизионный статус, была выведена в Германию, и братья некоторое время пожили дома. Это был уже не тот их дом на северо-западной мюнхенской окраине. Два года назад их мать переехала хоть и по-прежнему в скромную, но всё же более просторную двухкомнатную квартиру в Кельне на другом конце страны. Сыновья перевезли ее поближе к родственникам.
Из ее окон в доме на Цеппелинштрассе, обращенных в сторону Рейна, была видна громада собора Святого Петра и Марии, возвышающегося над морем городских крыш. Отто и Зигфриду нечасто приходилось гостить здесь, и они подолгу в такие дни курили у раскрытого окна на пятом этаже, глядя на туманное в вечерней дымке или сияющее в солнечном свете утра пепельно-серое каменное чудо, созданное человеком во славу бога. Особенно величественны были западные башни, когда их освещало закатное солнце. Черные, взметнувшиеся к облакам камни, казалось, не подчинялись законам тяготения. Еще больше это преодоление земных сил ощущалось внутри, где пространство нефов было наполнено воздухом и светом. Здесь тонкие пучки колонн уходили ввысь и, разветвляясь, превращались в нервюры невесомого крестового свода, а над арками боковых нефов горели яркими красками огромные стрельчатые витражи. Невозможно было понять, как эти сотни тысяч тонн тяжелого камня парили над землей вот уже на протяжении четырех веков.
При всем этом никаких религиозных чувств, совершенно не поощряемых и даже открыто презираемых в дивизии Теодора Эйке, в братьях давно не осталось. Да их не было и раньше. Послевоенные голод и нищета их детства, чувство униженности их родины, привитое учителями в школьные годы, мало способствовали смирению юных душ и воспитанию в них всепрощающей веры. Они просто были горды за свой народ, подаривший миру великую культуру. Они верили в великое предназначение национал-социализма, который прольет свет этой культуры на другие, достойные этого света народы и, сметя всех врагов, вернет их родине былое величие. И черные контуры двух каменных шатров западного портала как бы утверждали эту веру.
Потом они уехали в дивизию. Зигфрид был откомандирован в Берлин, а Отто, приняв временно его роту, оставался в тренировочном лагере под Мюнхеном. На Рождество они опять ненадолго собрались у окна с видом на собор, и эти их последние дни, проведенные вместе, Отто часто вспоминал впоследствии, стоя с сигаретой в руке у другого окна, – ночного окна во Фленсбурге.
Теперь он был один. За дребезжащими стеклами вспыхивали зарницы пожаров и залпы зенитных батарей. Ни матери, ни его молодой жены, ожидавшей летом этого года ребенка, ни брата уже не было в живых. Он даже не знал теперь, существовал ли сам собор, – величественный символ их прежней веры и короткого счастья перед началом настоящей большой войны, которую они сами желали и которая теперь пожирала их одного за другим.
«Однако что же делать с этим русским? – подумал Ротманн. – Конечно, самое правильное было бы сообщить о нем начальству, и пусть увозят хоть в Берлин со всем его барахлом, хоть к черту на рога». Но что-то удерживало его от такого шага.
Заявление Дворжака (так, кажется, он себя называет) о предстоящей смерти фельдмаршала Роммеля, конечно, само по себе необычно. Однако Ротманн был почти уверен, что завтра, когда ничего не произойдет, начнутся отговорки и оправдания. Но на сумасшедшего этот парень не похож. За войну Ротманн повидал немало людей с помутненным рассудком. Одни не выдерживали многочасовых бомбежек и обстрелов, другие – потери близких и вида их изуродованных тел. Некоторые сходили с ума тихо, спиваясь в одиночестве, раздваиваясь как личность. Этих выдавал бегающий взгляд и страх, навсегда поселившийся в глубине зрачков.
Нет, этот не псих. Полноватая и несколько рыхлая фигура, домашнее необветренное и незагорелое лицо, явно не богатырское здоровье – всё это позволяло допустить, что он не только не диверсант-парашютист или сбитый вражеский летчик, но даже не военный. И, уж конечно, не из беглых узников, которых и за месяц не откормишь и не отмоешь до такого изнеженного вида.
Кстати, о Роммеле. К вечеру Юлинг рассказал Ротманну всё, что удалось узнать о фельдмаршале. В данный момент, точнее, с утра сегодняшнего… нет, уже вчерашнего дня – Ротманн сигаретой осветил циферблат наручных часов, – он находился в своем имении в Херрлингене под Ульмом. Тамошнее гестапо по просьбе одного из берлинских друзей Вилли убедилось в этом, отправив к его дому своего агента. Агент переговорил с кем-то из домочадцев или прислуги и доложил, что фельдмаршал полностью оправился. Это же утверждает и личный врач Роммеля, которого разыскал и под видом сотрудника ветеранской организации опросил всё тот же агент. Вдобавок не было выявлено никаких сторонних слухов, опровергающих этот вывод.
С Роммелем Отто Ротманн однажды встречался лично. Во Франции в начале лета сорокового их дивизия наступала в тесном взаимодействии с танковой дивизией генерал-лейтенанта Эрвина Роммеля. Однажды, сопровождая старшего офицера, Ротманн был послан к нему в штаб для согласования совместных действий. Он запомнил утонченное лицо этого невысокого генерала с масляными пятнами на кителе и «синим Максом» на шее. Позже из биографии уже широко известного «лиса пустыни» он узнал, что высшую прусскую награду «За доблесть» Роммель получил, командуя в прошлую войну батальоном горных стрелков в Итальянских Альпах.
Крест был красив: между раздвоенных остроконечных лучей, залитых синей эмалью, помещались четыре золотых прусских орла. Поверх эмали шла золотая надпись «Pour la Meritte», сделанная на французском языке, что в приложении к германскому офицеру, для которого Франция была извечным военным противником, выглядело достаточно необычно. Всё, конечно, имело свое объяснение. В 1740 году, когда король Фридрих Второй Великий учредил этот орден, французский язык был в Пруссии языком придворного этикета, судов и официального делопроизводства.
Глядя на старые кайзеровские награды времен Великой войны, Ротманн неизменно вспоминал о своем отце, которого он знал лишь по нескольким пожелтевшим фотографиям. Тот не был награжден ничем за свою смерть во славу кайзера и империи. Правда, в тридцать пятом году их мать как-то вызвали в городской магистрат, и она вернулась домой взволнованной, с серым конвертом в руках, в котором оказался темный бронзовый крест с отрезком орденской ленты. Лента была белой с двумя черными и одной красной полосками. На лицевой стороне креста в венке из дубовых листьев стояли числа «1914 – 1918». Это была третья степень «Креста Гинденбурга», учрежденного в прошлом году еще при его жизни. Она вручалась ближайшим родственникам погибших в той войне.
Вечером они пригласили соседей, пили вино и вспоминали Генриха Ротманна, подолгу рассматривали его немногочисленные старые снимки. Среди них, правда, не было ни одного в военной форме. Когда соседи ушли, мать еще долго рассказывала сыновьям об их отце. Рассказывала без слез, вспоминала смешные случаи из их совместной довоенной жизни, а слегка захмелевшие братья с интересом в который уже раз слушали эти истории. Ночью из-за занавески, отгораживающей кровать кавалера Креста памяти Эльзы Ротманн, они слышали приглушенные рыдания.
Вот так мысль скользит от русского к Роммелю, от «синего Макса» к отцу и, наконец, сжимает сердце воспоминанием об их бедной матери, у которой одна война отняла мужа, а другая – саму жизнь.
Штурмбаннфюрер СС Отто Ротманн загасил уже третью выкуренную сигарету, запил остатками холодного чая небольшую таблетку и лег на кровать. «Завтра, если верить этому чертову русскому, кавалер „синего Макса“ должен умереть. Может быть, уже сейчас он хрипит, пораженный заливающей его мозг кровью», – подумал напоследок Ротманн, нисколько не отдавая себе отчета в том, что уже верит в эту предсказанную смерть.
В марте сорокового года их дивизия входит в резерв 2-й армии и перемещается в Корбах. Здесь она становится частью официально провозглашенных войск СС, получив третий номер. Первые два заняли, разумеется, «Лейбштандарт» и «Дасрейх».
А 10 мая, согласно плану «Гельб», танковые клинья двух армейских групп вермахта вспарывают оборону англо-французских войск и устремляются на запад. Они пронзают границы Нидерландов, Бельгии и Северной Франции и, не давая противнику опомниться, движутся к побережьям Северного моря, Па-де-Кале и Ла-Манша. Наивные французские генералы, по старинке полагавшие, что, подойдя, скажем, к реке, противник должен сначала подтянуть резервы, подвезти боеприпасы, навести основательные переправы и уж затем, недели эдак через две начинать форсирование, уже на следующее утро вдруг обнаруживали у себя в тылу десятки вражеских пехотных групп, невесть как и неизвестно на чем перебравшихся через реку. Солдаты противника ночью без всяких танков и поддержки артиллерии на четвереньках переползали по узким кромкам гидротехнических сооружений или переплывали на дырявых лодках на другой берег, просачиваясь одновременно в сотнях мест. Так запланированные на подготовку обороны две недели неожиданно сокращались до нуля.
Дивизия «Тотенкопф» до 17 мая была в резерве, после чего, взаимодействуя с 15-м танковым корпусом, вошла в Голландию. Здесь и чуть позже во Франции Отто Ротманн не раз вспоминал слова своего командующего: «Я сделаю из вас настоящих солдат». Теодор Эйке бросал их в такие мясорубки, что роты и батальоны их пехотного полка таяли подчас на глазах.
И те, кто уцелели, действительно стали солдатами. Но воспитание Дахау давало о себе знать, проявляясь то в уничтожении окруженных марокканцев – негр не может быть военнопленным, – то в расстреле у Мервиля сотни британских солдат, сдавшихся по всем правилам с белым флагом в руках. «А как же пафосный катехизис Гиммлера? – видя всё это, думал Отто Ротманн. – Как насчет благородства по отношению к побежденным, кодекса чести эсэсовца? Ведь мы проходили это в Брауншвейге». Сам он не участвовал в подобных эксцессах. Благо, никто и не принуждал. Все эти проявления «твердости духа» были личной инициативой отдельных рьяных сослуживцев Ротманна, к которой высшее руководство не относилось, пожалуй, никак. Но выступать против этого было смертельно опасно. Можно запросто отправиться обратно в Дахау, но уже на всю жизнь и в качестве узника.
Когда их дивизия дошла до Орлеана, в Компьенском лесу растерянную французскую делегацию подвели к старому вагону генерала Фоша, найденному и поставленному на историческое место, и в грубой форме заставили подписать все требования германской стороны. Гитлер при этом демонстративно не присутствовал, давая понять, что переговоров не будет, а будет безоговорочная и унизительная капитуляция. Говорят, что, прогуливаясь этим солнечным днем по историческому парку в тени вязов, дубов, сосен и кипарисов, он наткнулся на гранитный камень с выбитыми на нем по-французски словами: «Здесь 11 ноября 1918 года была сломлена преступная гордыня германской империи, побежденной свободными народами, которые она пыталась поработить». Ничего не сказав, он, понимая, что на него обращены взоры многих людей, с видом крайнего презрения отвернулся и пошел дальше. Через три дня камень был взорван, а исторический вагон отправлен в Берлин в качестве трофея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
В кинохронике, газетах и журналах им и раньше часто приходилось видеть Гитлера. И тогда он был величественен на фоне орущей толпы, ощетинившейся тысячами вытянутых в неистовом приветствии рук. На мостовых у его ног лежали груды цветов, а из множества распахнутых окон свисали люди вперемешку с красными флагами с черной свастикой в белых кругах. Иногда под его вскинутой рукой проходили тяжелые ряды штурмовиков, собранных со всей Германии. Иногда это были стройные шпалеры молодых воспитанников трудовых лагерей с лопатами на плечах. Бывало, медицинские сестры в чистеньких платьях в полоску, с накрахмаленными белыми воротничками и в таких же шапочках старательно печатали мелкий шаг. Незадолго до начала войны в Берлине прошел последний марш знаменитого легиона «Кондор», который братья видели в одном из кинотеатров перед началом фильма. И конечно, «асфальтовые солдаты» Зеппа Дитриха в белых ремнях на черных мундирах. Эти умели ходить. Своим гусиным шагом, не тем подпрыгивающим, которым шлепает иная вымуштрованная вермахтовская часть с балетмейстером во главе, а степенным, с каменным выражением на лицах, с едва поднимающимися до белых ремней правыми ладонями в белых перчатках. Они доставляли фюреру истинное наслаждение.
Видели они и въезд Гитлера в ликующую Вену весной прошлого года. Опять цветы, лес поднятых рук, разлетающиеся, как осенние листья, листовки. Тогда на улицах Вены ликовал возрожденный рейх германской нации, готовящийся принять в свое лоно и другие, отрезанные хирургами Версаля немецкие территории.
Но в Варшаве было другое. Позднее Отто видел уже в кинохронике этот въезд, который более всего для нее и был задуман. Фюрер снова ехал во главе колонны, точнее, в одном из первых тяжелых «Мерседесов» с откинутым верхом. Не считая оцепления, улицы на этот раз были пусты. На маршруте его следования не было даже ни деревца и ни кустика. Окна в плотно стоящих домах закрыты. Из чердачных окошек торчат стволы тяжелых пулеметов. Только урчание моторов и приглушенные обрывки команд из гулких пустынных переулков. И он. Стоя, подняв голову, скользит победным взглядом по верхним этажам вражеского города, иногда резко вскидывая руку в приветствии своих преторианцев. Всё это придавало церемонии то суровое величие, которому не нужны ни музыка, ни цветы, ни ликование толпы. К ногам фюрера безмолвно и обреченно пала вражеская столица. Первая из множества других, чья очередь была впереди.
Потом «Мертвая голова», подразделения которой, собственно, именно в Польше и приобрели официальный дивизионный статус, была выведена в Германию, и братья некоторое время пожили дома. Это был уже не тот их дом на северо-западной мюнхенской окраине. Два года назад их мать переехала хоть и по-прежнему в скромную, но всё же более просторную двухкомнатную квартиру в Кельне на другом конце страны. Сыновья перевезли ее поближе к родственникам.
Из ее окон в доме на Цеппелинштрассе, обращенных в сторону Рейна, была видна громада собора Святого Петра и Марии, возвышающегося над морем городских крыш. Отто и Зигфриду нечасто приходилось гостить здесь, и они подолгу в такие дни курили у раскрытого окна на пятом этаже, глядя на туманное в вечерней дымке или сияющее в солнечном свете утра пепельно-серое каменное чудо, созданное человеком во славу бога. Особенно величественны были западные башни, когда их освещало закатное солнце. Черные, взметнувшиеся к облакам камни, казалось, не подчинялись законам тяготения. Еще больше это преодоление земных сил ощущалось внутри, где пространство нефов было наполнено воздухом и светом. Здесь тонкие пучки колонн уходили ввысь и, разветвляясь, превращались в нервюры невесомого крестового свода, а над арками боковых нефов горели яркими красками огромные стрельчатые витражи. Невозможно было понять, как эти сотни тысяч тонн тяжелого камня парили над землей вот уже на протяжении четырех веков.
При всем этом никаких религиозных чувств, совершенно не поощряемых и даже открыто презираемых в дивизии Теодора Эйке, в братьях давно не осталось. Да их не было и раньше. Послевоенные голод и нищета их детства, чувство униженности их родины, привитое учителями в школьные годы, мало способствовали смирению юных душ и воспитанию в них всепрощающей веры. Они просто были горды за свой народ, подаривший миру великую культуру. Они верили в великое предназначение национал-социализма, который прольет свет этой культуры на другие, достойные этого света народы и, сметя всех врагов, вернет их родине былое величие. И черные контуры двух каменных шатров западного портала как бы утверждали эту веру.
Потом они уехали в дивизию. Зигфрид был откомандирован в Берлин, а Отто, приняв временно его роту, оставался в тренировочном лагере под Мюнхеном. На Рождество они опять ненадолго собрались у окна с видом на собор, и эти их последние дни, проведенные вместе, Отто часто вспоминал впоследствии, стоя с сигаретой в руке у другого окна, – ночного окна во Фленсбурге.
Теперь он был один. За дребезжащими стеклами вспыхивали зарницы пожаров и залпы зенитных батарей. Ни матери, ни его молодой жены, ожидавшей летом этого года ребенка, ни брата уже не было в живых. Он даже не знал теперь, существовал ли сам собор, – величественный символ их прежней веры и короткого счастья перед началом настоящей большой войны, которую они сами желали и которая теперь пожирала их одного за другим.
«Однако что же делать с этим русским? – подумал Ротманн. – Конечно, самое правильное было бы сообщить о нем начальству, и пусть увозят хоть в Берлин со всем его барахлом, хоть к черту на рога». Но что-то удерживало его от такого шага.
Заявление Дворжака (так, кажется, он себя называет) о предстоящей смерти фельдмаршала Роммеля, конечно, само по себе необычно. Однако Ротманн был почти уверен, что завтра, когда ничего не произойдет, начнутся отговорки и оправдания. Но на сумасшедшего этот парень не похож. За войну Ротманн повидал немало людей с помутненным рассудком. Одни не выдерживали многочасовых бомбежек и обстрелов, другие – потери близких и вида их изуродованных тел. Некоторые сходили с ума тихо, спиваясь в одиночестве, раздваиваясь как личность. Этих выдавал бегающий взгляд и страх, навсегда поселившийся в глубине зрачков.
Нет, этот не псих. Полноватая и несколько рыхлая фигура, домашнее необветренное и незагорелое лицо, явно не богатырское здоровье – всё это позволяло допустить, что он не только не диверсант-парашютист или сбитый вражеский летчик, но даже не военный. И, уж конечно, не из беглых узников, которых и за месяц не откормишь и не отмоешь до такого изнеженного вида.
Кстати, о Роммеле. К вечеру Юлинг рассказал Ротманну всё, что удалось узнать о фельдмаршале. В данный момент, точнее, с утра сегодняшнего… нет, уже вчерашнего дня – Ротманн сигаретой осветил циферблат наручных часов, – он находился в своем имении в Херрлингене под Ульмом. Тамошнее гестапо по просьбе одного из берлинских друзей Вилли убедилось в этом, отправив к его дому своего агента. Агент переговорил с кем-то из домочадцев или прислуги и доложил, что фельдмаршал полностью оправился. Это же утверждает и личный врач Роммеля, которого разыскал и под видом сотрудника ветеранской организации опросил всё тот же агент. Вдобавок не было выявлено никаких сторонних слухов, опровергающих этот вывод.
С Роммелем Отто Ротманн однажды встречался лично. Во Франции в начале лета сорокового их дивизия наступала в тесном взаимодействии с танковой дивизией генерал-лейтенанта Эрвина Роммеля. Однажды, сопровождая старшего офицера, Ротманн был послан к нему в штаб для согласования совместных действий. Он запомнил утонченное лицо этого невысокого генерала с масляными пятнами на кителе и «синим Максом» на шее. Позже из биографии уже широко известного «лиса пустыни» он узнал, что высшую прусскую награду «За доблесть» Роммель получил, командуя в прошлую войну батальоном горных стрелков в Итальянских Альпах.
Крест был красив: между раздвоенных остроконечных лучей, залитых синей эмалью, помещались четыре золотых прусских орла. Поверх эмали шла золотая надпись «Pour la Meritte», сделанная на французском языке, что в приложении к германскому офицеру, для которого Франция была извечным военным противником, выглядело достаточно необычно. Всё, конечно, имело свое объяснение. В 1740 году, когда король Фридрих Второй Великий учредил этот орден, французский язык был в Пруссии языком придворного этикета, судов и официального делопроизводства.
Глядя на старые кайзеровские награды времен Великой войны, Ротманн неизменно вспоминал о своем отце, которого он знал лишь по нескольким пожелтевшим фотографиям. Тот не был награжден ничем за свою смерть во славу кайзера и империи. Правда, в тридцать пятом году их мать как-то вызвали в городской магистрат, и она вернулась домой взволнованной, с серым конвертом в руках, в котором оказался темный бронзовый крест с отрезком орденской ленты. Лента была белой с двумя черными и одной красной полосками. На лицевой стороне креста в венке из дубовых листьев стояли числа «1914 – 1918». Это была третья степень «Креста Гинденбурга», учрежденного в прошлом году еще при его жизни. Она вручалась ближайшим родственникам погибших в той войне.
Вечером они пригласили соседей, пили вино и вспоминали Генриха Ротманна, подолгу рассматривали его немногочисленные старые снимки. Среди них, правда, не было ни одного в военной форме. Когда соседи ушли, мать еще долго рассказывала сыновьям об их отце. Рассказывала без слез, вспоминала смешные случаи из их совместной довоенной жизни, а слегка захмелевшие братья с интересом в который уже раз слушали эти истории. Ночью из-за занавески, отгораживающей кровать кавалера Креста памяти Эльзы Ротманн, они слышали приглушенные рыдания.
Вот так мысль скользит от русского к Роммелю, от «синего Макса» к отцу и, наконец, сжимает сердце воспоминанием об их бедной матери, у которой одна война отняла мужа, а другая – саму жизнь.
Штурмбаннфюрер СС Отто Ротманн загасил уже третью выкуренную сигарету, запил остатками холодного чая небольшую таблетку и лег на кровать. «Завтра, если верить этому чертову русскому, кавалер „синего Макса“ должен умереть. Может быть, уже сейчас он хрипит, пораженный заливающей его мозг кровью», – подумал напоследок Ротманн, нисколько не отдавая себе отчета в том, что уже верит в эту предсказанную смерть.
В марте сорокового года их дивизия входит в резерв 2-й армии и перемещается в Корбах. Здесь она становится частью официально провозглашенных войск СС, получив третий номер. Первые два заняли, разумеется, «Лейбштандарт» и «Дасрейх».
А 10 мая, согласно плану «Гельб», танковые клинья двух армейских групп вермахта вспарывают оборону англо-французских войск и устремляются на запад. Они пронзают границы Нидерландов, Бельгии и Северной Франции и, не давая противнику опомниться, движутся к побережьям Северного моря, Па-де-Кале и Ла-Манша. Наивные французские генералы, по старинке полагавшие, что, подойдя, скажем, к реке, противник должен сначала подтянуть резервы, подвезти боеприпасы, навести основательные переправы и уж затем, недели эдак через две начинать форсирование, уже на следующее утро вдруг обнаруживали у себя в тылу десятки вражеских пехотных групп, невесть как и неизвестно на чем перебравшихся через реку. Солдаты противника ночью без всяких танков и поддержки артиллерии на четвереньках переползали по узким кромкам гидротехнических сооружений или переплывали на дырявых лодках на другой берег, просачиваясь одновременно в сотнях мест. Так запланированные на подготовку обороны две недели неожиданно сокращались до нуля.
Дивизия «Тотенкопф» до 17 мая была в резерве, после чего, взаимодействуя с 15-м танковым корпусом, вошла в Голландию. Здесь и чуть позже во Франции Отто Ротманн не раз вспоминал слова своего командующего: «Я сделаю из вас настоящих солдат». Теодор Эйке бросал их в такие мясорубки, что роты и батальоны их пехотного полка таяли подчас на глазах.
И те, кто уцелели, действительно стали солдатами. Но воспитание Дахау давало о себе знать, проявляясь то в уничтожении окруженных марокканцев – негр не может быть военнопленным, – то в расстреле у Мервиля сотни британских солдат, сдавшихся по всем правилам с белым флагом в руках. «А как же пафосный катехизис Гиммлера? – видя всё это, думал Отто Ротманн. – Как насчет благородства по отношению к побежденным, кодекса чести эсэсовца? Ведь мы проходили это в Брауншвейге». Сам он не участвовал в подобных эксцессах. Благо, никто и не принуждал. Все эти проявления «твердости духа» были личной инициативой отдельных рьяных сослуживцев Ротманна, к которой высшее руководство не относилось, пожалуй, никак. Но выступать против этого было смертельно опасно. Можно запросто отправиться обратно в Дахау, но уже на всю жизнь и в качестве узника.
Когда их дивизия дошла до Орлеана, в Компьенском лесу растерянную французскую делегацию подвели к старому вагону генерала Фоша, найденному и поставленному на историческое место, и в грубой форме заставили подписать все требования германской стороны. Гитлер при этом демонстративно не присутствовал, давая понять, что переговоров не будет, а будет безоговорочная и унизительная капитуляция. Говорят, что, прогуливаясь этим солнечным днем по историческому парку в тени вязов, дубов, сосен и кипарисов, он наткнулся на гранитный камень с выбитыми на нем по-французски словами: «Здесь 11 ноября 1918 года была сломлена преступная гордыня германской империи, побежденной свободными народами, которые она пыталась поработить». Ничего не сказав, он, понимая, что на него обращены взоры многих людей, с видом крайнего презрения отвернулся и пошел дальше. Через три дня камень был взорван, а исторический вагон отправлен в Берлин в качестве трофея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67