https://wodolei.ru/catalog/sanfajans/IDO/trevi/
Его статьи по-прежнему цитировались мировой печатью, он жил, окруженный почетом и блеском, ни одна душа не поставила ему в вину его явную продажность. Визенер стал для Гейльбруна воплощением всей гнусности мира.
Изучив анонимное письмо, он с радостью принялся заготовлять ядовитое снадобье для ненавистного Визенера. Он понимал, что его прежняя статья была слишком неуклюжа. Теперь в руках у него лучшее, более острое оружие. Теперь он не только даст волю своему сердцу, он напишет статью не только в расчете на эмигрантов, - он уничтожит врага. И он взялся за перо. На этот раз он писал для тех, от кого зависели Визенер и его проект юношеского слета, он писал для заинтересованных французских инстанций, для германского посольства, для недругов Визенера из среды его единомышленников. Он осторожно дозировал яд, ограничиваясь деликатными намеками, которые были понятны только посвященным, но тем вернее действовали.
В ответ на тяжелый удар Визенер как-то внутренне сковывал себя непроницаемой броней и становился холодным, спокойным. То мертвенное равнодушие при полной ясности сознания, с которым он читал статью Гейльбруна, почти испугало его самого. Он деловито отметил, как хорошо написана статья, он сам не мог бы написать ее более тонко. "Придется пересмотреть мое суждение об этих людях, - думал он. - Я всегда называл их шмоками, продажными писаками. Но это не продажные писаки, они не пишут по заказу. Однако с их прообразом, с журналистом Эллесом, у них все же есть нечто общее. Они сентиментальны, в них есть чудаковатая взбалмошность детей гетто. Кстати, как мало людей знают, что Эллес был прообразом для фрейтаговского Шмока. Я действительно необычайно начитан и могу положиться на свою память".
Визенер читал, а между тем логика и интуиция ни на минуту не изменили ему, он ясно видел, как подействует атака Гейльбруна на его, Визенера, друзей и врагов. Он видел лицо посла, читающего статью, лицо Шпицци, лицо Леа, лицо Гейдебрега.
- Ватерлоо, - подвел он итог своим мыслям и чувствам, - это станет моим Ватерлоо.
Желая незамедлительно себя проверить, Визенер позвонил Гейдебрегу. Он не знал, чем мотивировать свой звонок, если Гейдебрег подойдет к телефону, но был убежден, что ему не придется ломать над этим голову. Случилось именно так, как он предвидел: Гейдебрег не подошел к телефону. Даже тон, которым секретарь ответил ему, был именно тот, какого он ожидал. Да, да, все было так, как он ожидал. Он положил трубку, кивнул головой, мудро, покорно, со слабой улыбкой.
Итак, значит, кончено. Удар обрушился. Но это хорошо. Ожидание, как всегда, было хуже самой катастрофы, и теперь он спокоен, почти весел.
В ту минуту, когда ему бросилось в глаза его имя в "ПН", он собирался уходить. Его трость еще стояла, прислоненная к креслу. Он взял ее в руки. В костюме для прогулки, с тростью в руке, он ходил по библиотеке, по своему кабинету, машинально наблюдая, как широкие каблуки его ботинок отпечатываются на мягком ковре.
Сотни раз говорил он себе сам, говорила ему и умная Мария, что он не сможет удержать и то и другое, что в один прекрасный день ему придется выбирать между Леа и своей карьерой. Более двух лет он уклонялся от окончательного решения. Хорошо, что теперь судьба решила за него. Как она решила - за него или против него? Это еще далеко не ясно.
Быть горячим или холодным, только не теплым. Визенер почти с облегчением думает о том, что теперь вечные колебания кончились. Он выпрямляется, откидывает назад плечи, рассекает тростью воздух. Словно тяжелая ноша лежала на нем, теперь он даже физически чувствует себя лучше.
С его карьерой, значит, кончено. Хочет он или не хочет, надо ограничиться личной жизнью. Личная жизнь - это Леа. Может ли он так уж твердо рассчитывать на нее? Разве он уже забыл телефонный разговор после первой статьи в "ПН"? Вторая статья, надо думать, подействует иначе. Вполне возможно, что Леа теперь будет на его стороне решительнее, чем когда бы то ни было. Тот факт, что "ПН" вторично печатают статью с мерзкими нападками на него, покажет ей, что ее смутное подозрение, будто он что-то затеял против "ПН", ни на чем не основано. Эти соображения подбадривают его.
Пришла Мария.
- Ну, - спрашивает Визенер подчеркнуто весело, - теперь вы довольны, Мария? Теперь, значит, конец колебаниям и компромиссам. Конец политике, конец карьере. Возможно, что у меня заберут даже "Вестдейче". Я думаю, это будет великолепно, Мария, Теперь мы займемся только серьезными делами. Литература, и ничего больше. Вот только одного не знаю, не окажусь ли я в близком будущем на мели, придется сократить вам жалованье. Вы тогда останетесь у меня, Мария?
- Бросьте глупые шутки, - резко ответила Мария, но давно уже в ее тоне не было такой сердечности.
Затем Визенер принялся диктовать "Бомарше". Он не хотел больше думать о "продажных писаках" и их жалких подвохах, не хотел думать о мерзкой политической лавочке. Он работал над "Бомарше" - сосредоточенно, с подъемом и очень успешно.
Вечером он отправился на улицу Ферм. Он был в лучезарнейшем настроении. С радостью думал о том, как покажет Леа, что он неуязвим. Ему уже казалось заслугой с его стороны, делом свободного выбора, что он отказался от политики и решил всецело посвятить себя Леа и своей литературной работе.
На улице Ферм он застал суетящихся слуг. Дом приказано было к вечеру запереть, Леа уехала в Аркашон.
Первый раз Леа предприняла поездку, не известив его об этом.
После появления статьи в "Парижских новостях" ответственные за встречу молодежи инстанции стали собирать сведения о Рауле де Шасефьер и Эрихе Визенере. В посольстве на улице Лилль и в "Немецком доме", парижской резиденции гитлеровцев, оживленно дискутировали, комментировали, телефонировали. Гейдебрег мрачно сидел в отеле "Ватто" и никого к себе не допускал. Шпицци вел себя умно: он вежливо сожалел о случившемся, но не позволял себе никаких выпадов против Визенера. Он сохранял пассивность, он знал: что бы ни случилось, дело обернется в его пользу. В конце концов предполагаемая встреча "Жанны д'Арк" с "Юным Зигфридом" была отложена на неопределенное время, как и решение вопроса о дальнейших переговорах с Гингольдом.
Широкой огласки все это пока не получило, так как о предполагаемом слете молодежи еще ничего не появлялось в печати. Вообще статья Гейльбруна не имела видимых последствий. Никто не призывал Визенера к, ответу и не требовал у него объяснений.
Действие, произведенное атакой Гейльбруна, было неприметнее, глубже, страшнее. Вокруг Визенера образовалась пустота; никто из тех, кто представлял для него интерес, к нему и глаз не казал. Немилость, таким образом, становилась гораздо более ощутимой, чем если бы она была объявлена во всеуслышание. Все вокруг продолжало идти своим чередом, прибывали груды писем, весь день звонил телефон; но никто из тех, от кого зависело решающее слово, никто из тех, кто был ему дорог, не подавал голоса.
Прежний Визенер не примирился бы с этим молчанием, не сложил бы оружия. Он все пустил бы в ход, он дрался бы, он не жалел бы сил, только бы пробить эту проклятую стену молчания. Сделал бы попытку повидаться с Гейдебрегом, с послом, с Герке, объясниться с ними. Писал бы, телеграфировал, телефонировал Леа. Теперешний Визенер, Визенер этого июля, ничего подобного не предпринимал. Он с какой-то судорожной веселостью убеждал себя, что такая жизнь без оков и без ответственности очень приятна. Он завернулся в вату, чтобы ничего не чувствовать и ничего не слышать. Разве не замечательно, что его оставляют в покое и что ему не приходится бесконечно балансировать на канате? Это была подлинная свобода. Он работал неутомимо, с подъемом, и работа удавалась ему. Он шутил с Марией, льнул к ней, ему казалось, что дружба с ней не такой уж малоценный дар. Он так тщательно скрывал от самого себя досаду, гнев и разочарование, что не поведал о них даже своей Historia arcana.
Началась вторая половина июля, становилось очень жарко. Весь Париж был за городом; при желании Визенер мог бы приписать сезону пустоту, которая образовалась вокруг него. Сам он обычно в это время бывал на море или в горах... В этом году он остался в Париже. Марии он сказал и в Historia arcana записал, что счастлив работать без всяких помех в знойном пустом городе.
Надо было глубоко заглянуть в него - глубже, чем он сам был в состоянии, - чтобы понять, как сильно недоставало Визенеру его любимого занятия, политических интриг, и каким горьким лишением было для него отсутствие Леа. С виду он казался человеком, который нашел свое призвание и живет в согласии с самим собой. Свои обязанности журналиста он выполнял кое-как, полагаясь на привычную виртуозность и многолетний опыт, и главным образом работал над "Бомарше". В часы досуга он встречался с парижскими знакомыми, которые еще оставались в городе, флиртовал с кем придется, а с наступлением вечерней прохлады ездил с Марией в Булонский лес или в окрестности города, чтобы поужинать где-нибудь под деревьями или на берегу реки. Казалось, он ведет веселую, размеренную, трудолюбивую, наполненную до краев жизнь.
И вот, когда он уже заканчивал "Бомарше", произошло событие, круто нарушившее ход его счастливой, размеренной работы. Был сформирован германо-швейцарский суд для рассмотрения дела Фридриха Беньямина, и в таком составе, что берлинское правительство лучшего и желать не могло. Из трех нейтральных третейских судей, имеющих решающее значение, один был финн, другой венгерец, то есть как раз представители стран, правительства которых, безусловно, симпатизировали методам третьей империи. Это был успех третьей империи и большой личный успех Гейдебрега, руководившего тактическими мерами рейха в этом деле.
Прочитав газетное сообщение, Визенер просиял. Полное торжество Германии и Гейдебрега означало полное поражение эмигрантов. В особенности это касалось писак из "Парижских новостей"; в борьбе за Фридриха Беньямина они были застрельщиками. Такой благоприятный для Германии состав суда показывал, насколько бессильны эмигрантские писаки со всеми их международными связями. Писания Гейльбрунов и Траутвейнов - стилистические упражнения, не больше, никто из власть имущих не принимает их всерьез. Успех Гейдебрега и Германии в деле Беньямина для него, Визенера, означал реабилитацию. Если "Парижские новости" даже в деле Беньямина, несмотря на поддержку всей мировой печати, достигли столь немногого, то какое могли иметь значение их ядовитые выпады против него лично, выпады, так и оставшиеся незамеченными.
Мало того, новый успех третьей империи показывал, как правильна была тактика, которую он, Визенер, рекомендовал в отношении "ПН". Единственное возражение против его плана прибрать к рукам "ПН" и использовать в своих интересах этот с виду нейтральный и даже враждебный орган заключалось в том, что избранный им метод очень затяжной, он оставляет "ПН" время для новых атак. Но оказалось, что даже на шум, поднятый "ПН" вокруг дела Беньямина, мир не обращает никакого внимания. Значит, вполне можно было разрешить себе медленно и постепенно прибирать к рукам эту газету, не обращая внимания на атаки, которые она еще успеет предпринять. Вот почему сообщение о составе третейского суда было личным торжеством Эриха Визенера.
Ему понадобилось лишь несколько мгновений, чтобы сделать эти выводы. Едва только он прочел газетное сообщение, всю его отрешенность как рукой сняло, как рукой сняло все планы тихой и спокойной литературной деятельности. Тучи рассеялись, он ожил, он сиял. Сотни проектов рождались в его голове, - журналистских, политических. Глупо было с его стороны думать, что судьба свалила его, обрекла на прозябание, на жизнь в тихой заводи. Напротив, только теперь враги и убедятся, что не могут причинить ему никакого вреда. Жалкие нападки писак только показали, что он неуязвим.
Был поздний вечер, окна были открыты настежь, в комнату проникала ночная прохлада, у его ног мерцали огни Парижа. "Ты везешь Цезаря и его счастье", - тихо сказал Визенер, возбужденный, радостный, и, так как он был начитанным человеком и снобом, он произнес эти слова по-гречески, как они были написаны Плутархом. Затем он закрыл окна и начал вертеть ручки радиоприемника, ему захотелось музыки. И тут ему опять посчастливилось. Он услышал звуки, которые очень любил. Из Швейцарии передавали Пятую симфонию - это входило в программу организованного в этой стране музыкального фестиваля, и дирижировал капельмейстер Натан.
Эрих Визенер удобно уселся в свое глубокое кожаное кресло и стал слушать. В кипении звуков, то грозных, то трепетных, проносились перед ним все тайны мира: вина, и страх, и суд, и поражение, и страсти, и покой, и блаженство, и возмущение, и торжество. Противники дирижера Натана порой упрекали его в том, что у него слишком мягкая манера; сегодня она не была мягкой. Ему оказали небывалый прием в Нью-Йорке; но сегодняшний концерт, передававшийся многими радиостанциями, слушали и свои, немцы. Ему это было известно, и он не был слишком мягок в этот вечер. Он был влюблен в свою Пятую, он заставил греметь и кипеть в ней свой гнев, рожденный наглым разгулом насилия, он заставил трепетать и звенеть в ней свою надежду на победу правды в мире.
Эрих Визенер, сидя в глубоком кожаном кресле своего парижского кабинета, слушал. Он был музыкален, он наслаждался каждой деталью, он радовался тому, что дирижирует именно Натан, и тому, как он дирижирует. Натан был великим музыкантом, хорошо, что именно он, изгнанник, украсил своей музыкой его, Эриха Визенера, триумф. Пусть Леа иронически улыбается, глядя на него сверху вниз: мир устроен великолепно, Визенер превосходно чувствует себя в нем.
20. ШТАНЫ ЕВРЕЯ ГУЦЛЕРА
Назавтра, когда пришла Мария, Визенер, сияя, спросил:
- Чего бы вы пожелали, Мария? Мне хотелось бы что-нибудь подарить вам.
- Что случилось? - удивленно спросила Мария.
- Кое-что случилось, - весело сказал Визенер. - Но разве вы сами не заметили?
Мария не заметила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Изучив анонимное письмо, он с радостью принялся заготовлять ядовитое снадобье для ненавистного Визенера. Он понимал, что его прежняя статья была слишком неуклюжа. Теперь в руках у него лучшее, более острое оружие. Теперь он не только даст волю своему сердцу, он напишет статью не только в расчете на эмигрантов, - он уничтожит врага. И он взялся за перо. На этот раз он писал для тех, от кого зависели Визенер и его проект юношеского слета, он писал для заинтересованных французских инстанций, для германского посольства, для недругов Визенера из среды его единомышленников. Он осторожно дозировал яд, ограничиваясь деликатными намеками, которые были понятны только посвященным, но тем вернее действовали.
В ответ на тяжелый удар Визенер как-то внутренне сковывал себя непроницаемой броней и становился холодным, спокойным. То мертвенное равнодушие при полной ясности сознания, с которым он читал статью Гейльбруна, почти испугало его самого. Он деловито отметил, как хорошо написана статья, он сам не мог бы написать ее более тонко. "Придется пересмотреть мое суждение об этих людях, - думал он. - Я всегда называл их шмоками, продажными писаками. Но это не продажные писаки, они не пишут по заказу. Однако с их прообразом, с журналистом Эллесом, у них все же есть нечто общее. Они сентиментальны, в них есть чудаковатая взбалмошность детей гетто. Кстати, как мало людей знают, что Эллес был прообразом для фрейтаговского Шмока. Я действительно необычайно начитан и могу положиться на свою память".
Визенер читал, а между тем логика и интуиция ни на минуту не изменили ему, он ясно видел, как подействует атака Гейльбруна на его, Визенера, друзей и врагов. Он видел лицо посла, читающего статью, лицо Шпицци, лицо Леа, лицо Гейдебрега.
- Ватерлоо, - подвел он итог своим мыслям и чувствам, - это станет моим Ватерлоо.
Желая незамедлительно себя проверить, Визенер позвонил Гейдебрегу. Он не знал, чем мотивировать свой звонок, если Гейдебрег подойдет к телефону, но был убежден, что ему не придется ломать над этим голову. Случилось именно так, как он предвидел: Гейдебрег не подошел к телефону. Даже тон, которым секретарь ответил ему, был именно тот, какого он ожидал. Да, да, все было так, как он ожидал. Он положил трубку, кивнул головой, мудро, покорно, со слабой улыбкой.
Итак, значит, кончено. Удар обрушился. Но это хорошо. Ожидание, как всегда, было хуже самой катастрофы, и теперь он спокоен, почти весел.
В ту минуту, когда ему бросилось в глаза его имя в "ПН", он собирался уходить. Его трость еще стояла, прислоненная к креслу. Он взял ее в руки. В костюме для прогулки, с тростью в руке, он ходил по библиотеке, по своему кабинету, машинально наблюдая, как широкие каблуки его ботинок отпечатываются на мягком ковре.
Сотни раз говорил он себе сам, говорила ему и умная Мария, что он не сможет удержать и то и другое, что в один прекрасный день ему придется выбирать между Леа и своей карьерой. Более двух лет он уклонялся от окончательного решения. Хорошо, что теперь судьба решила за него. Как она решила - за него или против него? Это еще далеко не ясно.
Быть горячим или холодным, только не теплым. Визенер почти с облегчением думает о том, что теперь вечные колебания кончились. Он выпрямляется, откидывает назад плечи, рассекает тростью воздух. Словно тяжелая ноша лежала на нем, теперь он даже физически чувствует себя лучше.
С его карьерой, значит, кончено. Хочет он или не хочет, надо ограничиться личной жизнью. Личная жизнь - это Леа. Может ли он так уж твердо рассчитывать на нее? Разве он уже забыл телефонный разговор после первой статьи в "ПН"? Вторая статья, надо думать, подействует иначе. Вполне возможно, что Леа теперь будет на его стороне решительнее, чем когда бы то ни было. Тот факт, что "ПН" вторично печатают статью с мерзкими нападками на него, покажет ей, что ее смутное подозрение, будто он что-то затеял против "ПН", ни на чем не основано. Эти соображения подбадривают его.
Пришла Мария.
- Ну, - спрашивает Визенер подчеркнуто весело, - теперь вы довольны, Мария? Теперь, значит, конец колебаниям и компромиссам. Конец политике, конец карьере. Возможно, что у меня заберут даже "Вестдейче". Я думаю, это будет великолепно, Мария, Теперь мы займемся только серьезными делами. Литература, и ничего больше. Вот только одного не знаю, не окажусь ли я в близком будущем на мели, придется сократить вам жалованье. Вы тогда останетесь у меня, Мария?
- Бросьте глупые шутки, - резко ответила Мария, но давно уже в ее тоне не было такой сердечности.
Затем Визенер принялся диктовать "Бомарше". Он не хотел больше думать о "продажных писаках" и их жалких подвохах, не хотел думать о мерзкой политической лавочке. Он работал над "Бомарше" - сосредоточенно, с подъемом и очень успешно.
Вечером он отправился на улицу Ферм. Он был в лучезарнейшем настроении. С радостью думал о том, как покажет Леа, что он неуязвим. Ему уже казалось заслугой с его стороны, делом свободного выбора, что он отказался от политики и решил всецело посвятить себя Леа и своей литературной работе.
На улице Ферм он застал суетящихся слуг. Дом приказано было к вечеру запереть, Леа уехала в Аркашон.
Первый раз Леа предприняла поездку, не известив его об этом.
После появления статьи в "Парижских новостях" ответственные за встречу молодежи инстанции стали собирать сведения о Рауле де Шасефьер и Эрихе Визенере. В посольстве на улице Лилль и в "Немецком доме", парижской резиденции гитлеровцев, оживленно дискутировали, комментировали, телефонировали. Гейдебрег мрачно сидел в отеле "Ватто" и никого к себе не допускал. Шпицци вел себя умно: он вежливо сожалел о случившемся, но не позволял себе никаких выпадов против Визенера. Он сохранял пассивность, он знал: что бы ни случилось, дело обернется в его пользу. В конце концов предполагаемая встреча "Жанны д'Арк" с "Юным Зигфридом" была отложена на неопределенное время, как и решение вопроса о дальнейших переговорах с Гингольдом.
Широкой огласки все это пока не получило, так как о предполагаемом слете молодежи еще ничего не появлялось в печати. Вообще статья Гейльбруна не имела видимых последствий. Никто не призывал Визенера к, ответу и не требовал у него объяснений.
Действие, произведенное атакой Гейльбруна, было неприметнее, глубже, страшнее. Вокруг Визенера образовалась пустота; никто из тех, кто представлял для него интерес, к нему и глаз не казал. Немилость, таким образом, становилась гораздо более ощутимой, чем если бы она была объявлена во всеуслышание. Все вокруг продолжало идти своим чередом, прибывали груды писем, весь день звонил телефон; но никто из тех, от кого зависело решающее слово, никто из тех, кто был ему дорог, не подавал голоса.
Прежний Визенер не примирился бы с этим молчанием, не сложил бы оружия. Он все пустил бы в ход, он дрался бы, он не жалел бы сил, только бы пробить эту проклятую стену молчания. Сделал бы попытку повидаться с Гейдебрегом, с послом, с Герке, объясниться с ними. Писал бы, телеграфировал, телефонировал Леа. Теперешний Визенер, Визенер этого июля, ничего подобного не предпринимал. Он с какой-то судорожной веселостью убеждал себя, что такая жизнь без оков и без ответственности очень приятна. Он завернулся в вату, чтобы ничего не чувствовать и ничего не слышать. Разве не замечательно, что его оставляют в покое и что ему не приходится бесконечно балансировать на канате? Это была подлинная свобода. Он работал неутомимо, с подъемом, и работа удавалась ему. Он шутил с Марией, льнул к ней, ему казалось, что дружба с ней не такой уж малоценный дар. Он так тщательно скрывал от самого себя досаду, гнев и разочарование, что не поведал о них даже своей Historia arcana.
Началась вторая половина июля, становилось очень жарко. Весь Париж был за городом; при желании Визенер мог бы приписать сезону пустоту, которая образовалась вокруг него. Сам он обычно в это время бывал на море или в горах... В этом году он остался в Париже. Марии он сказал и в Historia arcana записал, что счастлив работать без всяких помех в знойном пустом городе.
Надо было глубоко заглянуть в него - глубже, чем он сам был в состоянии, - чтобы понять, как сильно недоставало Визенеру его любимого занятия, политических интриг, и каким горьким лишением было для него отсутствие Леа. С виду он казался человеком, который нашел свое призвание и живет в согласии с самим собой. Свои обязанности журналиста он выполнял кое-как, полагаясь на привычную виртуозность и многолетний опыт, и главным образом работал над "Бомарше". В часы досуга он встречался с парижскими знакомыми, которые еще оставались в городе, флиртовал с кем придется, а с наступлением вечерней прохлады ездил с Марией в Булонский лес или в окрестности города, чтобы поужинать где-нибудь под деревьями или на берегу реки. Казалось, он ведет веселую, размеренную, трудолюбивую, наполненную до краев жизнь.
И вот, когда он уже заканчивал "Бомарше", произошло событие, круто нарушившее ход его счастливой, размеренной работы. Был сформирован германо-швейцарский суд для рассмотрения дела Фридриха Беньямина, и в таком составе, что берлинское правительство лучшего и желать не могло. Из трех нейтральных третейских судей, имеющих решающее значение, один был финн, другой венгерец, то есть как раз представители стран, правительства которых, безусловно, симпатизировали методам третьей империи. Это был успех третьей империи и большой личный успех Гейдебрега, руководившего тактическими мерами рейха в этом деле.
Прочитав газетное сообщение, Визенер просиял. Полное торжество Германии и Гейдебрега означало полное поражение эмигрантов. В особенности это касалось писак из "Парижских новостей"; в борьбе за Фридриха Беньямина они были застрельщиками. Такой благоприятный для Германии состав суда показывал, насколько бессильны эмигрантские писаки со всеми их международными связями. Писания Гейльбрунов и Траутвейнов - стилистические упражнения, не больше, никто из власть имущих не принимает их всерьез. Успех Гейдебрега и Германии в деле Беньямина для него, Визенера, означал реабилитацию. Если "Парижские новости" даже в деле Беньямина, несмотря на поддержку всей мировой печати, достигли столь немногого, то какое могли иметь значение их ядовитые выпады против него лично, выпады, так и оставшиеся незамеченными.
Мало того, новый успех третьей империи показывал, как правильна была тактика, которую он, Визенер, рекомендовал в отношении "ПН". Единственное возражение против его плана прибрать к рукам "ПН" и использовать в своих интересах этот с виду нейтральный и даже враждебный орган заключалось в том, что избранный им метод очень затяжной, он оставляет "ПН" время для новых атак. Но оказалось, что даже на шум, поднятый "ПН" вокруг дела Беньямина, мир не обращает никакого внимания. Значит, вполне можно было разрешить себе медленно и постепенно прибирать к рукам эту газету, не обращая внимания на атаки, которые она еще успеет предпринять. Вот почему сообщение о составе третейского суда было личным торжеством Эриха Визенера.
Ему понадобилось лишь несколько мгновений, чтобы сделать эти выводы. Едва только он прочел газетное сообщение, всю его отрешенность как рукой сняло, как рукой сняло все планы тихой и спокойной литературной деятельности. Тучи рассеялись, он ожил, он сиял. Сотни проектов рождались в его голове, - журналистских, политических. Глупо было с его стороны думать, что судьба свалила его, обрекла на прозябание, на жизнь в тихой заводи. Напротив, только теперь враги и убедятся, что не могут причинить ему никакого вреда. Жалкие нападки писак только показали, что он неуязвим.
Был поздний вечер, окна были открыты настежь, в комнату проникала ночная прохлада, у его ног мерцали огни Парижа. "Ты везешь Цезаря и его счастье", - тихо сказал Визенер, возбужденный, радостный, и, так как он был начитанным человеком и снобом, он произнес эти слова по-гречески, как они были написаны Плутархом. Затем он закрыл окна и начал вертеть ручки радиоприемника, ему захотелось музыки. И тут ему опять посчастливилось. Он услышал звуки, которые очень любил. Из Швейцарии передавали Пятую симфонию - это входило в программу организованного в этой стране музыкального фестиваля, и дирижировал капельмейстер Натан.
Эрих Визенер удобно уселся в свое глубокое кожаное кресло и стал слушать. В кипении звуков, то грозных, то трепетных, проносились перед ним все тайны мира: вина, и страх, и суд, и поражение, и страсти, и покой, и блаженство, и возмущение, и торжество. Противники дирижера Натана порой упрекали его в том, что у него слишком мягкая манера; сегодня она не была мягкой. Ему оказали небывалый прием в Нью-Йорке; но сегодняшний концерт, передававшийся многими радиостанциями, слушали и свои, немцы. Ему это было известно, и он не был слишком мягок в этот вечер. Он был влюблен в свою Пятую, он заставил греметь и кипеть в ней свой гнев, рожденный наглым разгулом насилия, он заставил трепетать и звенеть в ней свою надежду на победу правды в мире.
Эрих Визенер, сидя в глубоком кожаном кресле своего парижского кабинета, слушал. Он был музыкален, он наслаждался каждой деталью, он радовался тому, что дирижирует именно Натан, и тому, как он дирижирует. Натан был великим музыкантом, хорошо, что именно он, изгнанник, украсил своей музыкой его, Эриха Визенера, триумф. Пусть Леа иронически улыбается, глядя на него сверху вниз: мир устроен великолепно, Визенер превосходно чувствует себя в нем.
20. ШТАНЫ ЕВРЕЯ ГУЦЛЕРА
Назавтра, когда пришла Мария, Визенер, сияя, спросил:
- Чего бы вы пожелали, Мария? Мне хотелось бы что-нибудь подарить вам.
- Что случилось? - удивленно спросила Мария.
- Кое-что случилось, - весело сказал Визенер. - Но разве вы сами не заметили?
Мария не заметила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112