купить смеситель в ванную
Он уже заранее готовился проявить в этом разговоре великодушие и такт.
Он завел патефон, поставил пластинку с увертюрой к "Кориолану", опустился в глубокое кожаное кресло. К нему вернулось победное ликование, вспыхнувшее в нем, когда Гейдебрег произнес: "Я решил осуществить проект коллеги Визенера". Он представлял себе, что он скажет Леа и что она, по всей вероятности, ответит ему. Пластинка кончилась, Визенер поставил ее вторично. Под вновь зазвучавшие тихие, глухие удары литавр бетховенской увертюры его живое воображение рисовало перед ним будущее. Он уже добился своего - совратил пуританина Гейдебрега, держит его в руках. Он торжествует. И Визенер почувствовал благодарность к Фридриху Беньямину за то, что тот жив, и к Гейдебрегу за то, что тот оставил его в живых.
Глубокой ночью, последовавшей за этим бурным днем, Визенер сидел над большой толстой рукописью, переплетенной в плотный холст, над Historia arcana. Он сидел в своей спальне, одетый в пижаму, и его авторучка чертила на бумаге торопливые стенографические знаки:
"Кстати, Фридрих Беньямин жив, его жена получила от него письмо. Я долго готовился к тому, чтобы преподнести эту весть Леа надлежащим тоном, безучастно, вскользь. И мне это вполне удалось. Я не поддался искушению сказать что-нибудь вроде "наш Фридрих Беньямин" или "ваш Фридрих Беньямин", я не съязвил: "Об этом ваш честнейший Траутвейн, конечно, не сообщит своим читателям". Я не сплоховал, я хорошо владел собой и сумел ограничиться сухим, как бы невзначай брошенным замечанием; и все получилось совершенно так, как мне хотелось.
Я рассчитал правильно: новость потрясла Леа до глубины души. Вот оно, значит, до чего она несправедливо подозревала меня, а я перед ней чист как снег. Она справедлива по природе; по ее лицу можно было ясно прочесть, как она взволнована своим несправедливым отношением ко мне.
Одну глупость я все же сделал, несмотря на все мое самообладание. "Траутвейн, - сказал я, - возможно, искренне думал, что Фридриха Беньямина уже нет в живых. Эти люди так ослеплены ненавистью, что готовы проглотить любую бессмыслицу. В "Парижских новостях", вероятно, полагают также, что, бывая у вас, я совершаю преступление в глазах моих национал-социалистских коллег". И вот тут, увлекшись, я и сморозил глупость. "А ведь сам Гейдебрег, - неизвестно зачем прихвастнул я, - если бы вы разрешили, с удовольствием посетил бы вас вторично".
Леа ничего не ответила. Она не реагирует, когда я заговариваю об этой истории. Но теперь, конечно, она ждет нового визита Гейдебрега. Если я не склоню его на это, я буду в ее глазах чем-то вроде Геббельса. Но я не вижу, как мне склонить Гейдебрега. Моя болтовня была пустым бахвальством.
Леа весь вечер оставалась задумчивой, я не того хотел, я не так рисовал себе нашу встречу. И в постели не пришло то, чего я ждал. Я полагал, что она почувствует себя виноватой, будет раскаиваться, а в таких случаях она мягка, как воск, и это глубоко пленяет меня. Но ничего этого не было. В ней чувствовались сдержанность, подозрительность, отчужденность. Возмутительно, до чего я каждый раз вновь и вновь неуверенно себя чувствую с ней. Кто прожил такую безотрадную юность, как я, никогда не освободится от этой неуверенности".
Он неприлично громко зевнул, захлопнул тетрадь, запер ее в сейф, потянулся, лег в постель.
Раньше, бывало, после близости с Визенером Леа лежала в приятной истоме и засыпала глубоким сном без сновидений, как малое дитя. С момента идиотской истории с "ПН" все пошло по-иному. Встречи с Визенером не доставляли ей прежней радости; пока он был с ней, ее грызло какое-то нелепое чувство вины, а после его ухода оставался противный осадок.
В дни, когда была основана третья империя и Эрих переметнулся на сторону нацистов, она кое-как примирилась с тем, что он послушно им подвывает. Приспособила для этой цели теории Ницше, разбавив их водой. "Нельзя ставить в вину мужчине, - говорила она своей приятельнице Мари-Клод, - что он исполнен воли к власти и становится на сторону власти". А когда Мари-Клод указывала ей на глупость и зверство нацистов, она и тут находила оправдание: это, мол, необходимость, вызванная переходным периодом. Примирилась она и с тем, что ее прозвали Notre-Dame-de-Nazis - нацистская богоматерь.
В глубине души она, конечно, все время чувствовала, что не права: то, чему служит ее друг, ее Эрих, - это сама глупость, само варварство, это гнусность во всех ее видах, отталкивающая и низменная. Но она не желала себе в этом признаться и дешевой философией пыталась заглушить доводы чувства и рассудка.
Однако в ту минуту, когда Эрих рассказал ей о статье в "ПН", все эти искусственные подмостки рухнули. В ту минуту она вдруг и навсегда поняла, что ее дружба с Эрихом - позор.
И не случайно появилась пресловутая статья в "Парижских новостях". Эрих сам спровоцировал это нападение, цинично введя к ней в дом Гейдебрега; есть и ее доля вины тут, ибо она, вопреки инстинктивному протесту, согласилась принять Гейдебрега.
Она лежала в постели и тщетно пыталась уснуть. Окно было раскрыто настежь, и ночное благоухание трав и деревьев наполняло комнату, но ей казалось, что она все еще чувствует запах Эриха. Ей было стыдно и досадно, что она так долго обманывала себя; понадобилась статья в "ПН", чтобы открыть ей глаза. С самого начала, узнав о его переходе к нацистам, она обязана была поставить его перед решением - расстаться с ней или с ними.
Два или три раза он пытался завести разговор об этой статье. Но она тотчас же пресекала его попытки - и правильно. Она совершенно точно знает все, что он может ей сказать, она знает все его слова, его интонации, они всегда у нее в ушах, незачем ему произносить их. Нет, она не в состоянии слышать его наглую, изворотливую, лживую болтовню. Мысль о возможном объяснении с ним отвратительна ей до тошноты. В темноте, при одной мысли о том, что он может ей сказать, ее покрытое кремом лицо искажается горькой гримасой. Позор, что она не рвет с этим человеком.
Если бы она захотела внять голосу рассудка, она давно поняла бы, что ее отношения с Эрихом не могут кончиться добром. Надо удивляться, что до сих пор все шло хорошо. Но так ли это? По-видимому, и с мальчиком что-то случилось. Он изменился, иногда у него бывает очень расстроенный вид. Не будь она труслива, она не предоставила бы Рауля самому себе, она заговорила бы с ним об этой статье. Но ей попросту стыдно перед ним. Порой она пытается убедить себя, что он вообще ни о чем не слышал. Это, конечно, вздор. Он, конечно, знает, иначе он не становился бы с каждым днем молчаливее, не выглядел бы таким не по годам взрослым, не осунулся бы так. Возмутительно, что она не решается поговорить с ним начистоту, но ей страшно, как бы ее смятенные чувства не пришли в еще большее смятение.
До ужаса трудно называть вещи их настоящими именами, но нет никакого смысла втирать очки самой себе. Надо прямо сказать: она не рвет с Эрихом по тем же мотивам, по каким любая маленькая продавщица цепляется за своего дружка, даже зная, что он нестоящий человек, или уличная девка - за своего сутенера. Она потому не порвала с Эрихом, что любит его. Все остальное попросту неинтересно, тут нет никакой проблемы и нет никакой трагедии, все невероятно примитивно и банально. Он не хочет пожертвовать своей карьерой, вот и все, а она знает, что он негодяй, и если она все же не рвет с ним, то только потому, что полюбила его сразу и навсегда. Она прилипла к нему, тут никакой рассудок не поможет.
Негодяй - почему? В деле с Фридрихом Беньямином и в деле с "Парижскими новостями" она была к нему несправедлива. И карьеристом, по крайней мере когда дело касалось их отношений, он себя тоже не выказал. Эта история со статьей в "Парижских новостях" была гораздо неприятнее для него, чем для нее, такой умный человек не мог не понимать, что рано или поздно нечто подобное неминуемо случится. Она-то здесь ничем не рискует, она человек независимый, ей совершенно безразлично, что будут болтать насчет ее отношений с Эрихом. Он же все поставил на карту во имя этих отношений. Многие, вероятно, осуждают его за то, что он так долго не порывает с ней.
Но какое ей до этого дело? Это ничего не меняет в оценке их отношений: она знает, что они недопустимы, позорны. Она не желает больше обманываться на этот счет.
Как непринужденно, вскользь бросил он ей, что Фридрих Беньямин жив. Вспоминая его лицо в ту минуту, она улыбается в потемках. Она хорошо его знает. Предварительно он, верно, долго тренировался. Желание быть тактичным, воздержаться от подчеркивания своей правоты так и выпирало наружу. В сущности, даже трогательно наблюдать, как он старается поднять себя в ее глазах.
Конечно, она не порвет с ним. Она любит его. Это позор, но это сладостно. Сладостно любить. Что ей остается в жизни, если она порвет с ним? Мари-Клод скажет: ты поступила мужественно, еще два-три человека похвалят ее, она сама будет иметь право похвалить себя. Но что это даст ей? Нет, она любит его, и это хорошо, и она рада, что оказалась не права, что Фридрих Беньямин жив и что Эрих оправдан.
Фаталист по натуре, Визенер был даже доволен, что своим бахвальством перед Леа поставил себя в безвыходное положение. Теперь уж ему волей-неволей придется опять привести Бегемота на улицу Ферм. Необходимо как можно скорее восстановить дружеский контакт с Гейдебрегом.
Из благоразумного расчета он пока строго держался официальных рамок, но своему полному подчинению воле начальника придал такой оттенок, что тот, стоило ему лишь захотеть, мог, ничем не поступись, перейти от деловых вопросов к личным. Дело с "Парижскими новостями", говорил, например, Визенер, требует много времени, в этом коллега фон Герке прав, и вполне возможно, что оно может принять непозволительно затяжные формы. Не очень ли дерзко поэтому просить коллегу Гейдебрега назначить ему, Визенеру, срок? Он был бы счастлив, если бы Гейдебрег определил дату с таким расчетом, чтобы Визенер мог выполнить порученное ему дело на глазах и под личным руководством Гейдебрега.
Приглядевшись к Шпицци и найдя его крайне легкомысленным, Гейдебрег не видел в Париже никого, с кем мог бы хоть немного отвести душу, и ему очень хотелось как-нибудь опять поговорить с Визенером по-приятельски. Визенер превысил свои полномочия, но Гейдебрег заставил его за это в должной мере расплатиться, а теперь можно и протянуть руку кающемуся грешнику.
- Я не хотел бы связывать вас каким-либо сроком, - ответил он. - В таких деликатных делах я и сам терпеть не могу этих так называемых сроков. Но уж раз вы спрашиваете, так примите к сведению, что я намерен покинуть Париж осенью. Если справитесь к этому времени, буду очень рад.
То, что Гейдебрег, вообще никогда не говоривший о своих личных намерениях, был с ним так откровенен, означало новое сближение.
- Я справлюсь, - с жаром сказал Визенер.
С этих пор он стал быстро продвигаться вперед. Не прошло и недели, как уже все было готово для атаки. Мимоходом, с невинным выражением лица он как-то спросил, нет ли у коллеги Гейдебрега желания побывать на улице Ферм. Гейдебрег на мгновение остановил на нем свои тусклые белесые глаза, огромная рука его сжалась в кулак и вновь разжалась, как у заводной куклы. У Визенера даже дух занялся; у него было такое ощущение, как будто он прыгнул с высокой башни в море, и волны сомкнулись над ним, и никогда уж ему не подняться на поверхность.
А в тяжелом черепе Гейдебрега смутно заворочались мысли и чувства. "Хитрая бестия, - думал он, - наглый пес. Хочет сделать меня своим сообщником, хочет держать меня в руках. И прав. Мне нравится, что он так упорно стоит на своем. Не будь он молодцом, он после инцидента с "ПН" попросту дал бы отставку этой мадам де Шасефьер. Но ее большой портрет по-прежнему висит в его библиотеке. Она немного изменилась, но узнать ее может всякий. Она все та же. Все мы стареем. Она и на портрете изображена с обнаженными руками. Сказав ему однажды "да", буду на том и стоять. Твое "да" - пусть будет "да", твое "нет" - пусть будет "нет". Стой на своем, будь верен себе. Неужто я испугаюсь сплетен этого так называемого эмигрантского сброда? Я решился душой и телом. Я вызволю его, заступлюсь за него".
И он громко и медленно сказал своим низким, скрипучим голосом:
- Поживем - увидим, молодой человек. О вашем предложении подумаем. - И почти так же, как самый факт победы над Гейдебрегом, Визенера обрадовала шутливая форма, в которую тот облек свое согласие.
На матовом лице Леа не дрогнул ни один мускул, когда Визенер сообщил ей, что Гейдебрег был бы рад еще раз засвидетельствовать ей свое почтение, и ее, пожалуй, слишком высокий, своевольный лоб был ясен, как всегда. Не столь ясны мысли, таившиеся за этим лбом.
Значит, действительно, верно то, в чем убеждал ее Эрих, практика нацистов не так страшна, как их расовая теория, что доказывает желание Бегемота вторично нанести ей визит, и, значит, "Парижские новости" попросту ударились в истерику, хватили через край. Но не удовлетвориться ли этим доказательством? Так ли уж необходимо поддерживать сомнительное, пожалуй даже скандальное знакомство с этим человеком?
Сам по себе он, может быть, и не так плох. Прозвище Бегемот, которым Мари-Клод наградила его, очень к нему подходит. В нем и в самом деле есть нечто от чудовища. Вспоминая его педантичные, размеренные движения, она невольно улыбается, в сущности, она бы не прочь повидать его еще раз. Не будь этот человек нацистом, он именно своей коварной, грубой силой привлекал бы ее больше, чем люди ее круга. Во всяком случае, он не похож на других.
Эрих стоит против нее, опершись о письменный стол. Он ничем не подчеркнул свое предложение, он сделал его очень просто, без лишнего слова и жеста, и сейчас тоже играет в полное безразличие. Но она отлично знает, что он ждет ее ответа затаив дыхание. В деле с Фридрихом Беньямином она была к нему несправедлива, по всей вероятности, и в истории с "ПН", а тогда у телефона она проявила непростительную несдержанность. И если сейчас она заявит, что не желает больше видеть Бегемота, он с полным основанием рассердится на нее за капризы, жеманство, претензии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Он завел патефон, поставил пластинку с увертюрой к "Кориолану", опустился в глубокое кожаное кресло. К нему вернулось победное ликование, вспыхнувшее в нем, когда Гейдебрег произнес: "Я решил осуществить проект коллеги Визенера". Он представлял себе, что он скажет Леа и что она, по всей вероятности, ответит ему. Пластинка кончилась, Визенер поставил ее вторично. Под вновь зазвучавшие тихие, глухие удары литавр бетховенской увертюры его живое воображение рисовало перед ним будущее. Он уже добился своего - совратил пуританина Гейдебрега, держит его в руках. Он торжествует. И Визенер почувствовал благодарность к Фридриху Беньямину за то, что тот жив, и к Гейдебрегу за то, что тот оставил его в живых.
Глубокой ночью, последовавшей за этим бурным днем, Визенер сидел над большой толстой рукописью, переплетенной в плотный холст, над Historia arcana. Он сидел в своей спальне, одетый в пижаму, и его авторучка чертила на бумаге торопливые стенографические знаки:
"Кстати, Фридрих Беньямин жив, его жена получила от него письмо. Я долго готовился к тому, чтобы преподнести эту весть Леа надлежащим тоном, безучастно, вскользь. И мне это вполне удалось. Я не поддался искушению сказать что-нибудь вроде "наш Фридрих Беньямин" или "ваш Фридрих Беньямин", я не съязвил: "Об этом ваш честнейший Траутвейн, конечно, не сообщит своим читателям". Я не сплоховал, я хорошо владел собой и сумел ограничиться сухим, как бы невзначай брошенным замечанием; и все получилось совершенно так, как мне хотелось.
Я рассчитал правильно: новость потрясла Леа до глубины души. Вот оно, значит, до чего она несправедливо подозревала меня, а я перед ней чист как снег. Она справедлива по природе; по ее лицу можно было ясно прочесть, как она взволнована своим несправедливым отношением ко мне.
Одну глупость я все же сделал, несмотря на все мое самообладание. "Траутвейн, - сказал я, - возможно, искренне думал, что Фридриха Беньямина уже нет в живых. Эти люди так ослеплены ненавистью, что готовы проглотить любую бессмыслицу. В "Парижских новостях", вероятно, полагают также, что, бывая у вас, я совершаю преступление в глазах моих национал-социалистских коллег". И вот тут, увлекшись, я и сморозил глупость. "А ведь сам Гейдебрег, - неизвестно зачем прихвастнул я, - если бы вы разрешили, с удовольствием посетил бы вас вторично".
Леа ничего не ответила. Она не реагирует, когда я заговариваю об этой истории. Но теперь, конечно, она ждет нового визита Гейдебрега. Если я не склоню его на это, я буду в ее глазах чем-то вроде Геббельса. Но я не вижу, как мне склонить Гейдебрега. Моя болтовня была пустым бахвальством.
Леа весь вечер оставалась задумчивой, я не того хотел, я не так рисовал себе нашу встречу. И в постели не пришло то, чего я ждал. Я полагал, что она почувствует себя виноватой, будет раскаиваться, а в таких случаях она мягка, как воск, и это глубоко пленяет меня. Но ничего этого не было. В ней чувствовались сдержанность, подозрительность, отчужденность. Возмутительно, до чего я каждый раз вновь и вновь неуверенно себя чувствую с ней. Кто прожил такую безотрадную юность, как я, никогда не освободится от этой неуверенности".
Он неприлично громко зевнул, захлопнул тетрадь, запер ее в сейф, потянулся, лег в постель.
Раньше, бывало, после близости с Визенером Леа лежала в приятной истоме и засыпала глубоким сном без сновидений, как малое дитя. С момента идиотской истории с "ПН" все пошло по-иному. Встречи с Визенером не доставляли ей прежней радости; пока он был с ней, ее грызло какое-то нелепое чувство вины, а после его ухода оставался противный осадок.
В дни, когда была основана третья империя и Эрих переметнулся на сторону нацистов, она кое-как примирилась с тем, что он послушно им подвывает. Приспособила для этой цели теории Ницше, разбавив их водой. "Нельзя ставить в вину мужчине, - говорила она своей приятельнице Мари-Клод, - что он исполнен воли к власти и становится на сторону власти". А когда Мари-Клод указывала ей на глупость и зверство нацистов, она и тут находила оправдание: это, мол, необходимость, вызванная переходным периодом. Примирилась она и с тем, что ее прозвали Notre-Dame-de-Nazis - нацистская богоматерь.
В глубине души она, конечно, все время чувствовала, что не права: то, чему служит ее друг, ее Эрих, - это сама глупость, само варварство, это гнусность во всех ее видах, отталкивающая и низменная. Но она не желала себе в этом признаться и дешевой философией пыталась заглушить доводы чувства и рассудка.
Однако в ту минуту, когда Эрих рассказал ей о статье в "ПН", все эти искусственные подмостки рухнули. В ту минуту она вдруг и навсегда поняла, что ее дружба с Эрихом - позор.
И не случайно появилась пресловутая статья в "Парижских новостях". Эрих сам спровоцировал это нападение, цинично введя к ней в дом Гейдебрега; есть и ее доля вины тут, ибо она, вопреки инстинктивному протесту, согласилась принять Гейдебрега.
Она лежала в постели и тщетно пыталась уснуть. Окно было раскрыто настежь, и ночное благоухание трав и деревьев наполняло комнату, но ей казалось, что она все еще чувствует запах Эриха. Ей было стыдно и досадно, что она так долго обманывала себя; понадобилась статья в "ПН", чтобы открыть ей глаза. С самого начала, узнав о его переходе к нацистам, она обязана была поставить его перед решением - расстаться с ней или с ними.
Два или три раза он пытался завести разговор об этой статье. Но она тотчас же пресекала его попытки - и правильно. Она совершенно точно знает все, что он может ей сказать, она знает все его слова, его интонации, они всегда у нее в ушах, незачем ему произносить их. Нет, она не в состоянии слышать его наглую, изворотливую, лживую болтовню. Мысль о возможном объяснении с ним отвратительна ей до тошноты. В темноте, при одной мысли о том, что он может ей сказать, ее покрытое кремом лицо искажается горькой гримасой. Позор, что она не рвет с этим человеком.
Если бы она захотела внять голосу рассудка, она давно поняла бы, что ее отношения с Эрихом не могут кончиться добром. Надо удивляться, что до сих пор все шло хорошо. Но так ли это? По-видимому, и с мальчиком что-то случилось. Он изменился, иногда у него бывает очень расстроенный вид. Не будь она труслива, она не предоставила бы Рауля самому себе, она заговорила бы с ним об этой статье. Но ей попросту стыдно перед ним. Порой она пытается убедить себя, что он вообще ни о чем не слышал. Это, конечно, вздор. Он, конечно, знает, иначе он не становился бы с каждым днем молчаливее, не выглядел бы таким не по годам взрослым, не осунулся бы так. Возмутительно, что она не решается поговорить с ним начистоту, но ей страшно, как бы ее смятенные чувства не пришли в еще большее смятение.
До ужаса трудно называть вещи их настоящими именами, но нет никакого смысла втирать очки самой себе. Надо прямо сказать: она не рвет с Эрихом по тем же мотивам, по каким любая маленькая продавщица цепляется за своего дружка, даже зная, что он нестоящий человек, или уличная девка - за своего сутенера. Она потому не порвала с Эрихом, что любит его. Все остальное попросту неинтересно, тут нет никакой проблемы и нет никакой трагедии, все невероятно примитивно и банально. Он не хочет пожертвовать своей карьерой, вот и все, а она знает, что он негодяй, и если она все же не рвет с ним, то только потому, что полюбила его сразу и навсегда. Она прилипла к нему, тут никакой рассудок не поможет.
Негодяй - почему? В деле с Фридрихом Беньямином и в деле с "Парижскими новостями" она была к нему несправедлива. И карьеристом, по крайней мере когда дело касалось их отношений, он себя тоже не выказал. Эта история со статьей в "Парижских новостях" была гораздо неприятнее для него, чем для нее, такой умный человек не мог не понимать, что рано или поздно нечто подобное неминуемо случится. Она-то здесь ничем не рискует, она человек независимый, ей совершенно безразлично, что будут болтать насчет ее отношений с Эрихом. Он же все поставил на карту во имя этих отношений. Многие, вероятно, осуждают его за то, что он так долго не порывает с ней.
Но какое ей до этого дело? Это ничего не меняет в оценке их отношений: она знает, что они недопустимы, позорны. Она не желает больше обманываться на этот счет.
Как непринужденно, вскользь бросил он ей, что Фридрих Беньямин жив. Вспоминая его лицо в ту минуту, она улыбается в потемках. Она хорошо его знает. Предварительно он, верно, долго тренировался. Желание быть тактичным, воздержаться от подчеркивания своей правоты так и выпирало наружу. В сущности, даже трогательно наблюдать, как он старается поднять себя в ее глазах.
Конечно, она не порвет с ним. Она любит его. Это позор, но это сладостно. Сладостно любить. Что ей остается в жизни, если она порвет с ним? Мари-Клод скажет: ты поступила мужественно, еще два-три человека похвалят ее, она сама будет иметь право похвалить себя. Но что это даст ей? Нет, она любит его, и это хорошо, и она рада, что оказалась не права, что Фридрих Беньямин жив и что Эрих оправдан.
Фаталист по натуре, Визенер был даже доволен, что своим бахвальством перед Леа поставил себя в безвыходное положение. Теперь уж ему волей-неволей придется опять привести Бегемота на улицу Ферм. Необходимо как можно скорее восстановить дружеский контакт с Гейдебрегом.
Из благоразумного расчета он пока строго держался официальных рамок, но своему полному подчинению воле начальника придал такой оттенок, что тот, стоило ему лишь захотеть, мог, ничем не поступись, перейти от деловых вопросов к личным. Дело с "Парижскими новостями", говорил, например, Визенер, требует много времени, в этом коллега фон Герке прав, и вполне возможно, что оно может принять непозволительно затяжные формы. Не очень ли дерзко поэтому просить коллегу Гейдебрега назначить ему, Визенеру, срок? Он был бы счастлив, если бы Гейдебрег определил дату с таким расчетом, чтобы Визенер мог выполнить порученное ему дело на глазах и под личным руководством Гейдебрега.
Приглядевшись к Шпицци и найдя его крайне легкомысленным, Гейдебрег не видел в Париже никого, с кем мог бы хоть немного отвести душу, и ему очень хотелось как-нибудь опять поговорить с Визенером по-приятельски. Визенер превысил свои полномочия, но Гейдебрег заставил его за это в должной мере расплатиться, а теперь можно и протянуть руку кающемуся грешнику.
- Я не хотел бы связывать вас каким-либо сроком, - ответил он. - В таких деликатных делах я и сам терпеть не могу этих так называемых сроков. Но уж раз вы спрашиваете, так примите к сведению, что я намерен покинуть Париж осенью. Если справитесь к этому времени, буду очень рад.
То, что Гейдебрег, вообще никогда не говоривший о своих личных намерениях, был с ним так откровенен, означало новое сближение.
- Я справлюсь, - с жаром сказал Визенер.
С этих пор он стал быстро продвигаться вперед. Не прошло и недели, как уже все было готово для атаки. Мимоходом, с невинным выражением лица он как-то спросил, нет ли у коллеги Гейдебрега желания побывать на улице Ферм. Гейдебрег на мгновение остановил на нем свои тусклые белесые глаза, огромная рука его сжалась в кулак и вновь разжалась, как у заводной куклы. У Визенера даже дух занялся; у него было такое ощущение, как будто он прыгнул с высокой башни в море, и волны сомкнулись над ним, и никогда уж ему не подняться на поверхность.
А в тяжелом черепе Гейдебрега смутно заворочались мысли и чувства. "Хитрая бестия, - думал он, - наглый пес. Хочет сделать меня своим сообщником, хочет держать меня в руках. И прав. Мне нравится, что он так упорно стоит на своем. Не будь он молодцом, он после инцидента с "ПН" попросту дал бы отставку этой мадам де Шасефьер. Но ее большой портрет по-прежнему висит в его библиотеке. Она немного изменилась, но узнать ее может всякий. Она все та же. Все мы стареем. Она и на портрете изображена с обнаженными руками. Сказав ему однажды "да", буду на том и стоять. Твое "да" - пусть будет "да", твое "нет" - пусть будет "нет". Стой на своем, будь верен себе. Неужто я испугаюсь сплетен этого так называемого эмигрантского сброда? Я решился душой и телом. Я вызволю его, заступлюсь за него".
И он громко и медленно сказал своим низким, скрипучим голосом:
- Поживем - увидим, молодой человек. О вашем предложении подумаем. - И почти так же, как самый факт победы над Гейдебрегом, Визенера обрадовала шутливая форма, в которую тот облек свое согласие.
На матовом лице Леа не дрогнул ни один мускул, когда Визенер сообщил ей, что Гейдебрег был бы рад еще раз засвидетельствовать ей свое почтение, и ее, пожалуй, слишком высокий, своевольный лоб был ясен, как всегда. Не столь ясны мысли, таившиеся за этим лбом.
Значит, действительно, верно то, в чем убеждал ее Эрих, практика нацистов не так страшна, как их расовая теория, что доказывает желание Бегемота вторично нанести ей визит, и, значит, "Парижские новости" попросту ударились в истерику, хватили через край. Но не удовлетвориться ли этим доказательством? Так ли уж необходимо поддерживать сомнительное, пожалуй даже скандальное знакомство с этим человеком?
Сам по себе он, может быть, и не так плох. Прозвище Бегемот, которым Мари-Клод наградила его, очень к нему подходит. В нем и в самом деле есть нечто от чудовища. Вспоминая его педантичные, размеренные движения, она невольно улыбается, в сущности, она бы не прочь повидать его еще раз. Не будь этот человек нацистом, он именно своей коварной, грубой силой привлекал бы ее больше, чем люди ее круга. Во всяком случае, он не похож на других.
Эрих стоит против нее, опершись о письменный стол. Он ничем не подчеркнул свое предложение, он сделал его очень просто, без лишнего слова и жеста, и сейчас тоже играет в полное безразличие. Но она отлично знает, что он ждет ее ответа затаив дыхание. В деле с Фридрихом Беньямином она была к нему несправедлива, по всей вероятности, и в истории с "ПН", а тогда у телефона она проявила непростительную несдержанность. И если сейчас она заявит, что не желает больше видеть Бегемота, он с полным основанием рассердится на нее за капризы, жеманство, претензии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112