https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/dlya-pissuara/
На основании сего, особое судебное присутствие, назначенное для расследования преступлений Иозефа Зюсса Оппенгеймера, иудея и бывшего финанцдиректора, приговорило его к смерти через повешение. Этот род казни был определен подсудимому прежде всего потому, что он был обычной карой для совокупности преступлений, в которых тот был обвинен, в частности же потому, что повешение представляло собой нечто среднее между четвертованием, которому подвергают виновных в оскорблении величества, сожжением заживо, к которому присуждают фальшивомонетчиков, и более почетной казнью через отсечение головы.
Члены комиссии ходили с гордым видом. Они облекли приговор в относительно пристойную форму. Пускай педантичные законники придираются сколько угодно, им же довольно сознания, что народ здоровым чутьем своим поддерживает их.
Ежась и ерзая, сидел дармштадтский советник по финансам и министерский фактор барон Тауфенбергер в своем кабинете, заполненном кипами документов. Напротив него, беспомощная, красивая и глупая, сидела его мать, Микаэла Зюсс. Целых семь лет, с тех пор как он перестал прозываться Натаном Зюссом Оппенгеймером, а принял в крещении имя барона Людвига-Филиппа Тауфенбергера, она не посещала его. Красивая, пожилая дама, заполнявшая свою пустую жизнь заботами о туалетах, обширной перепиской, театром, покровительством юным талантам, путешествиями, светскими приемами, всегда пугливо избегала Дармштадта, местожительства своего старшего сына. Она бы поняла, если бы младший, Иозеф, принял веру своего отца, и пожалуй, даже обрадовалась бы этому, она с виноватой нежностью искала в его чертах сходства с отцом. А что Натан, сын кантора Иссахара Зюсскинда, перешел в христианство, это она считала величайшим кощунством, за которое рано или поздно придет расплата. Недоверчиво смотрела она на его счастье и успех. Но чтобы Иозефа, правоверного, благородного Иозефа, который спас Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя и, несмотря на соблазн и неслыханное искушение, остался евреем, чтобы его так жестоко низвергли, меж тем как выкрест и вероотступник продолжает пышно процветать, это совершенно выводило ее из равновесия.
Микаэла Зюсс по-своему любила мужа, кантора Иссахара. Он был славный работящий человек, большой певец и актер, а главное, кроткий и покладистый муж, который подолгу отсутствовал и, не слушая злых наветов на свою жену, был всегда одинаково нежен и полон благодарного восхищения перед ее красотой. За свою долгую, богатую радостями, привольную жизнь она увлекалась многими мужчинами. Но месяцы, проведенные с блистательным Георгом-Эбергардом Гейдерсдорфом, были венцом ее бытия. Его падение, поругание и позор принесли ей самое большое горе, какое она испытала на своем веку. Позднее в сыне Иозефе для нее воскрес его отец; затаив дух, замирая от восторга, следила она за его счастливой судьбой, всю молодость и сладость, весь блеск и хмель жизни любила она в сыне, блаженно растворяясь в молитвенном преклонении перед его гениальностью, его звездой, его славой. И вот теперь для него еще страшнее повторяется превратность жестокой отцовской судьбы.
Сперва она думала, что арест сына лишь хитрость, маскировка, из которой он восстанет в удесятеренном блеске. Но теперь ей пришлось убедиться, что это чудовищная действительность. Приговор, правда, еще не был оглашен, но по всей империи носились все более угрожающие слухи, утверждавшие, что вюртембержцы порешили в ближайшее время вздернуть своего бывшего финанцдиректора. Припев: «На виселицу еврея!» – звучал не только по берегам Неккара, но и на всем Рейне вверх и вниз по течению.
Микаэла не могла отделаться от этого гнусного пошлого мотива, совсем терялась и трепетала. Делала неловкие попытки помочь сыну, писала глупые прошения куда-то в пространство. Хоть бы рабби Габриель подал о себе весточку! Она послала ему настойчивое, растерянное письмо; но не знала, получит ли он его; она только предполагала, но не была уверена, что он в Голландии. Она написала в Вену замужней дочери, своим неровным, безличным почерком писала венским Оппенгеймерам и наконец решилась на крайний шаг – приехала к старшему сыну, выкресту. И вот она сидела здесь, трепетно и выжидательно приоткрыв рот, и запуганными, глупыми глазами смотрела на него.
– Что делать? Что делать? – причитала она.
Барон Тауфенбергер беспокойно ерзал в кресле, машинально и лихорадочно листал бумаги, изворачивался так и сяк. Это был толстоватый, невысокий, даже низенький господин, одетый изысканно и богато, но не элегантный на вид; его живые глаза казались чересчур выпуклыми на белом холеном лице, толстые белые пальцы непрерывно сгибались и разгибались. При всем наигранном вольнодумстве, он стыдился своего перехода в христианство. Он любил подтрунить над еврейскими нравами и обычаями, вел знакомство с гельмштадтским профессором Карлом-Антоном и с бывшим денкендорфским пробстом Иоганном-Фридрихом Паулусом, ныне назначенным пастором в Штутгарт. Оба они, в прошлом евреи, крестившись, стали ярыми пропагандистами христианского вероучения. Но в глубине души барон завидовал младшему брату, который пошел много дальше его, оставаясь евреем. Кроме того, Иозеф относился к нему, к выкресту, с явной иронией и презрением, и однажды, когда они встретились при курцфальцском дворе, попросту повернулся к нему спиной. Стоило им столкнуться на деловой почве, как они, без малейшей попытки к соглашению, затевали тяжбу, и выкреста мучительно уязвляло пренебрежительно гадливое нежелание брата договориться лично, так что даже самые важные вопросы он, рискуя убытками, препоручал разрешать своим агентам. Падение и позор брата глубоко поразили барона, да и на его долю пришлось немало насмешек и нападок; и тем не менее теперь, когда мать сидела перед ним в растерянности и молила его за того сына, который был ее любимцем и гордостью, он не мог подавить чувство затаенного торжества.
– Дождались, дождались! – повторил он несколько раз кряду тонким, визгливым голосом. – Разве мыслимо подняться так высоко, оставаясь евреем? Это ни на что не похоже, – горячился он, размахивая руками, – этого не должно быть, это противно божьей воле и человеческим законам.
Но Микаэла не слушала его.
– Что делать? Что делать? – причитала она однотонно.
Толстяк вскочил, беспокойно забегал по комнате, переложил пачку бумаг с одной стороны стола на другую.
– Есть только одно средство, – сказал он наконец. И так как Микаэла с трепетом и надеждой глядела на него, он расхрабрился и безапелляционно заявил: – Он должен креститься.
Микаэла задумалась. Потом сказала робко:
– Он не согласится. – И, помолчав немного: – Рабби Габриель не позволит.
Сын подхватил насмешливо:
– Не позволит! Мне он тоже не позволял. Если бы я его послушался, со мной теперь, наверно, было бы то же, что с Иозефом. Не позволит! Не позволит! – выкрикивал он визгливым голосом, размахивая руками. – Ничего другого я придумать не могу, – сказал он, резко переменив тон и остановившись. Увидев, что мать вся поникла и помертвела, он добавил: – Я все сделаю, что в моих силах, спасу из его состояния, что только можно спасти. Хоть, правду сказать, он этого не заслужил. Я наложу руку на все, что можно сохранить для него в Гейдельберге, Франкфурте и Маннгейме. И денег не пожалею, постараюсь добиться чего-нибудь в Штутгарте у правительства, у судей, в тюрьме. Но если Иозеф не захочет креститься, – заключил он, пожимая плечами, – вряд ли удастся отвратить от него беду.
Уходя, Микаэла ступала тяжелее, чем по дороге сюда.
Между тем в Штутгарте Никлас Пфефле упорно и хладнокровно действовал в пользу своего господина. Крупные суммы текли к разным сановникам и судейским чинам. Так как герцог-регент отдал приказ точно установить, какое имущество является бесспорной, законно приобретенной собственностью Зюсса, и это имущество сохранить в неприкосновенности, то секретарь мог распоряжаться большими средствами.
Драгоценные камни, вазы, ковры перешли в виде подарков из дома Зюсса к влиятельным членам парламента, к придворным и государственным чинам, которые официально не имели ничего общего с процессом, но тем большее давление могли оказать косвенным путем.
А среди еврейства, нарастая, распространяясь, шла молва: «Он спас реб Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя, он протянул руку свою и охранил евреев на берегах Неккара и на берегах Рейна. А ныне объединились сыны Эдома и все богоотступники и напали на него. Слишком велик был он по их разумению, слишком ярким блеском озарял еврейство. И вот они напали на него, как Аман-богоотступник, Аман – библейский персонаж, любимец и министр персидского царя Артаксеркса и заклятый враг евреев.
и хотят убить его. Выручайте и спасайте реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, что был добрым евреем и во времена блеска своего простирал руку над всем еврейством, дабы защитить его».
И молились и постились в молельнях, и хлопотали в канцеляриях и кабинетах министров, и собирали деньги, много денег, все больше денег, огромное количество денег отдавали в руки реб Исаака Симона Ландауера, гоффактора и доброго еврея, который был назначен от раввинов и общин всеми силами, средствами и хитростями защитить впавшего в несчастие реб Иозефа Зюсса Оппенгеймера, спасителя Израиля от великих бед. А у Исаака Ландауера, на тот случай, если вюртембержцы осмелятся осудить Зюсса, был в запасе план, не то чтобы очень хитрый, но смелый. Для этого плана ему требовалось много денег, несметное количество денег. И несметное количество денег текло в его кассы, звонкой монетой, векселями, обязательствами, от малоимущих по малу, от многоимущих по многу, изо всех стран, из всех общин, от евреев со всего света.
Иоганн-Даниэль Гарпрехт сидел у себя в библиотеке и работал. Герцог-регент не утвердил приговора комиссии, приказал пока что держать его в тайне и послал ему, Гарпрехту, на рассмотрение приговор вместе со всем относящимся к делу огромным следственным материалом.
Угрюмо сидел старик. Наступила четвертая зима с тех пор, как он дал заключение по делу Иезекииля Зелигмана и против воли спас вонючего жида. Гложущие черви отвалились и попрятались, самые жирные, откормленные, что клубком свивались наверху, обезврежены: один – герцог – мертв, а другой – еврей – лежит поверженный, и от него, Гарпрехта, зависит раздавить червя. Ох, как много успели они обглодать с тех пор. Он, Гарпрехт, был тогда крепким мужчиной, а теперь он по их милости стал стариком, много земель, лесов и пашен, и человеческих жизней и человеческих душ источено и загублено по их милости, и мальчик его, Михаэль, тронут червоточиной и чистая, нежная Элизабет-Саломея Гетц, по их милости, пошла по рукам. И хоть теперь гадов вспугнули и они попрятались, все равно они воротятся, как возвращались всегда, и старое здание рухнет окончательно. А он тут сидит и судит, правое ли дело раздавить этого гложущего вредоносного червя.
Пришел Бильфингер. Он теперь, по существу, был правителем государства, честным, неподкупным правителем, он трудился как вол и небезуспешно. Работа шла ему на пользу, грузный, полнокровный мужчина с виду был на десять лет моложе Гарпрехта, своего сверстника.
– Как дела, друг и брат мой? – спросил он, бросив взгляд на груду документов. – Похоже это на историю с евреем Иезекиилем? – медленно и неохотно добавил он.
За окном густыми хлопьями падал снег. В комнате было очень тихо, рядом слышались шаги молодого Михаэля Коппенгефера.
– Да, друг и брат мой, – сказал Гарпрехт, – очень похоже. Формально, с точки зрения уголовного права, обвинение недостаточно обоснованно.
Бильфингер перелистал бумаги, разделил на стопки, сложил вновь.
– А нельзя ли, друг и брат мой, – сказал он немного погодя, – нельзя ли принять во внимание, что в конституционном государстве Вюртемберг он разрешал себе немало отступлений от законов конституции? Так пусть не посетует, если ради него отступят от законов правосудия.
– Это можно принять во внимание, – отвечал Гарпрехт. – Только не мне. А герцогу.
Тем временем подошло к концу и следствие по делу генерала Ремхингена. С ним, дворянином, иезуитом и полковником австрийской службы, обошлись отнюдь не так гуманно, как с местными уроженцами Гальваксом, Мецом, Бюлером, Лампрехтсом и Шефером, у него не было родни в правительственной канцелярии, штатских он именовал щелкоперами, всех, у кого не было дворянского титула, в особенности же парламентариев, обзывал не иначе как плебеями, канальями, чернью, и заслужил дружную ненависть. Поэтому и расследование велось весьма строго, и материал был подобран достаточный для того, чтобы приговорить его если не к смертной казни, то во всяком случае к пожизненному заключению в крепости. Но как раз об эту пору был до мельчайших деталей разработан договор об опеке между Карлом-Рудольфом и вдовствующей герцогиней; договор этот, составленный на весьма выгодных для регента условиях, вместе со статутом управления на время регентства, подлежал рассмотрению и утверждению императорской канцелярии. Восстанавливать против себя венский двор строгим наказанием австрийского католика представлялось герцогу весьма неуместным. Поэтому решено было не спешить с приговором, а пока что отпустить генерала под честное слово на поруки. Ремхинген, как и следовало ожидать, не замедлил нарушить слово, бежал за границу и поступил на венецианскую службу под начальство генерала Шуленбурга. В дальнейшем был осужден заочно, заявлял возмущенный протест в бесчисленных жалобах императору и имперскому правительству. Особенно в «Innocentia Remichingiana vindicata» "Восстановленная невиновность Ремхингена» (лат.)
или «Вынужденной реабилитации». На протяжении многих лет не переставал изрыгать хулу, яд и желчь против Вюртемберга.
Народ был вне себя от бегства Ремхингена. Итак, значит, все кровопийцы увильнули от наказания. Сидели в Эслингене, на расстоянии полутора миль, надрывали животы от смеха или, еще того хуже, чинили, как Ремхинген, досаду и устраивали всякие пакости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74