https://wodolei.ru/
Перед бегством Краус отдал эти письменные улики штутгартскому бургомистру, а малый парламентский совет позаботился о том, чтобы их размножили и распространили среди населения. Это доказательство непосредственной угрозы вывело из равновесия самых миролюбивых граждан. Повсюду создавались религиозные общества и тайные союзы для ограждения веры, горожане и крестьяне потихоньку запасались оружием, славные цехи столичных башмачников и бондарей заимствовали пищали и дробовики у цеховых собратьев из свободного города Эслингена; даже из Штутгартского арсенала неоднократно загадочным образом исчезали большие партии оружия, а наименее воинственные обыватели, ухмыляясь, с боязливой гордостью неожиданно показывали друзьям припрятанные ружья.
Так сильно было возмущение в народе, что герцогу пришлось усилить свою личную охрану и отослать наследного принца за пределы страны, к деду его, князю Турн и Таксису, в имперские Нидерланды. Естественно, что при подобных обстоятельствах Карл-Александр счел необходимым произвести последовательное и принудительное изъятие оружия у всего населения страны; он заготовил соответствующий указ под предлогом борьбы с браконьерством. Однако ношение оружия входило в исконные права вюртембержцев и было оговорено в конституции; во избежание гражданской войны пришлось воздержаться от оглашения указа впредь до того, как будет осуществлен государственный переворот.
Пока что герцог потребовал, чтобы было прекращено военное обучение штутгартской конной национальной гвардии. Этим сильнейшим в герцогстве отрядом земского ополчения командовал майор фон Редер, один из ближайших друзей Карла-Александра. Он был добрым протестантом и одновременно вернейшим сподвижником Ремхингена по военной подготовке католического проекта. Для него, человека тупого и ограниченного, замышлявшийся государственный переворот был вполне в порядке вещей, он не понимал, чем вызвано такое возмущение, и повсюду видел подстрекательство и злонамеренность. Герцогу хочется дать больше простора католикам, почему бы и нет? Страна велика, места для церквей хватит. Конституция? Парламент? Свобода? Чушь! Зазнайство и леность крамольной черни, которая хочет побольше жрать и поменьше работать. Чего они там горланят? Ведь он-то, черт подери, добрый протестант, а ему никто не чинит помех. Всякий может ходить в церковь, когда и как угодно, а господа святоши – так именовал он прелатов и пасторов – достаточно, слава богу, дают волю языку, без каких-либо придирок и препон со стороны герцога и кабинета министров. Мир так просто устроен. Надо только быть мало-мальски добросовестным, честным, храбрым, а превыше всего покорным своему богом данному государю. Как ни странно, но господин фон Редер, несмотря на такие убеждения, на близкую дружбу с герцогом и руководящую роль в католическом проекте, приобрел большую популярность в народе. Его неуклюжие плоские шутки передавались из уст в уста, случаи, свидетельствующие о его грубоватом добродушии, вызывали одобрительный смех. Как бывает нередко, народ, без всяких видимых оснований, явно симпатизировал грузному человеку с низким лбом, жестким ртом, нескладными, неизменно затянутыми в перчатки руками и резким, хриплым голосом; из всех военных штутгартцы бесспорно предпочитали его. Лишь ввиду его популярности приказ прекратить военное обучение городских конников прошел безболезненно.
А между тем в каждом закоулке города царила глухая напряженная тревога. Высший орган церковной власти объявил неделю поста и покаяния. Многие писали завещание. В пятое воскресенье великого поста нахлынули такие толпы жаждущих принять причастие, что церкви были освещены до глубокой ночи.
Парламент озаботился бесперебойным получением известий, рассылал верховых по всей стране разведать, не вступают ли в ее пределы иноземные войска. И в самом деле, из Вимифена вскоре пришло известие, что епископский передовой отряд, расквартированный в Мергентхейме, выступил из владений Тевтонского ордена в направлении Эльвангена; такие же вести пришли из Гогенлойской округи.
В то воскресенье великого поста городской декан Иоганн-Конрад Ригер страстностью своей проповеди превзошел самого себя. Уподобясь пророкам, он громил нечестие тех, что покушаются разбить скрижали евангелической веры и христианской свободы, внушительными, проникающими в душу словами показал он верующим, какую страшную ответственность перед богом, людьми и Римской империей берут на себя те, кто злоумышляет подобное. Раскатисто и мощно прозвучала из его уст угроза, что и ничтожное оружие в руках слабейшего становится смертоносной силой, коль скоро его направляет господь. Под конец же, обволакивая благоговейно внимающую паству мягким бархатным звучанием своего глубокого голоса, он в таких патетических, прочувствованных выражениях призвал ее углубиться в себя и покаяться, что изо всех концов огромного собора послышались рыдания потрясенных богомольцев. В городе эта проповедь получила широкую огласку. Успех конкурента больно уязвил государственного советника Иоганна-Якоба Мозера, и в бессонную ночь он твердо решил в свой черед обратиться с речью к народу; но он не подумает избрать такой легкий и удобный путь, как пастор Ригер, не станет пользоваться благолепием храма, как выгодным фоном; нет, он будет говорить к согражданам прямо на площади, не страшась герцогских соглядатаев. Сочиняя речь, он шагал по своему кабинету из угла в угол, выразительно жестикулировал, округлял патетические периоды, сам себе представлялся по меньшей мере Гракхом, Гармодием или Аристогитоном, а то и Марком Юнием Брутом, Гракх, Гармодий и Аристогитон, Марк Юлий Брут – имена древнегреческих и римских борцов против тиранов. Гракхи Тиберий и Гай возглавляли в древнем Риме во II в. до н. э. борьбу за демократическую реформу. Гармодий и Аристогитон – граждане Афин, составили в 514 г. до н. э. заговор с целью убийства тиранов Гиппия и Гаппарха. Марк Юний Брут (85–42 гг. до н. э.) – римский политический деятель, борец за республику. Участник заговора против Юлия Цезаря и один из его убийц.
и жестом древнего римлянина откидывал складки воображаемой тоги.
Он до того разгорячился, что кровь бросилась ему в голову и пот прошиб его. Он приписал этот прилив крови несварению желудка; может статься, он за обедом злоупотребил черничной настойкой, желудок же у него и без того вялый, а теперь и вовсе откажется работать. Он пожаловался на недомогание жене, ибо привык печься о своем здоровье, и озабоченная супруга дала ему выпить раствор глауберовой соли. Затем он вновь занялся подготовкой речи, и связанные с этим бурные телодвижения помогли лекарству оказать желаемое действие.
Назавтра он с многозначительно загадочной миной собрал вокруг себя толпу людей. За последние дни страже неоднократно приходилось разгонять скопища недовольных и крамольников; и тут на собравшихся тоже грозно надвинулись офицеры герцогской охраны, пешие и конные стражники. Оратор уже представлял себе, как его хватают за шиворот и ввергают в вечный мрак темницы. Тем не менее он собрал все свое мужество и, судорожно борясь со страхом смерти, начал заготовленную речь, как вдруг почувствовал томление, резь и колики в животе. То ли вчерашнее лекарство оказало запоздалое действие, то ли истинная его натура прорвалась сквозь натужную отвагу, – так или иначе, ему пришлось покинуть площадь под насмешливыми взглядами герцогских приверженцев и без лавров, пожатых соперником. Назавтра, в фиолетовом будуаре Марии-Августы, он все же произнес свою речь перед ней и Магдален-Сибиллой, чтобы не пропало даром столько тщательно скопленного огня. Магдален-Сибилла сидела в кресле, спокойная, умиротворенная, немного расплывшаяся, а Мария-Августа, в белом воздушном пеньюаре, перелистывала «Mercure galant» и время от времени, шаловливо улыбаясь, исподтишка науськивала свою китайскую собачонку на оратора; но тот мужественно договорил до конца, только весь взмок от усердия.
Не видя исхода гнетущей тоске и тревоге, граждане решили вновь послать депутацию к герцогу, дабы твердо, но с верноподданническим смирением заявить свои претензии. Чтоб не раздражать Карла-Александра, к нему послали не членов совета одиннадцати, один вид которых приводил его в бешенство, а трех достойных, степенных бюргеров спокойного нрава и обхождения. Они поехали в Людвигсбург, где герцог заканчивал свои приготовления. Прежде чем отправиться во дворец, они подкрепились закуской и стаканом вина в трактире.
– Слабое подкрепление перед столь трудным шагом, – сказал один.
– Если герцог столь же мрачен, как нынешний день, – сказал второй, – то нам не дождаться солнца.
– Да поможет нам господь! – сказал третий.
У дверей зала, где Карл-Александр принимал их, примостился Отман, чернокожий. До него глухо донесся хриплый от бешенства голос герцога: «Еретики, убийцы, изменники!» – затем неистовый топот, мало-помалу затихший. Несколько минут спустя он увидал возвращающихся делегатов, сперва двоих, а затем третьего. Он ясно видел, как они растерянны и запуганны, он поглядел им вслед большими звериными карими глазами с чуть заметной, загадочной усмешкой. Торопливо сбежали они с лестницы, вскочили в ожидавшую их карету, не задержались даже, чтобы поднять слетевший у кого-то из них берет. Весь путь они сидели молча, лишь старший один раз в своей великой тоске обратился к богу:
– Господь Саваоф, из бездны взываем к тебе, ниспошли нам спасение с высот твоих.
В Штутгарте толпы народа дожидались возвращения делегатов. Увидав их лица, горожане разошлись по домам угнетенные, повесив головы.
Совсем по-иному, чем области, подвластные герцогу, отнеслись к проискам католиков вольные города. Особенно в Эслингене Карла-Александра теперь изо дня в день открыто порочили и поносили. Здесь была значительная колония эмигрантов из герцогских владений, людей преследуемых, незаконно ограбленных, изгнанных. Сюда бежал Иоганнес Краус, здесь обосновался молодой Михаэль Коппенгефер, а также старик Кристоф-Адам Шертлин, в ком жизнь поддерживалась только ненавистью. Сколько жгучего, разъедающего душу презрения в их язвительных, пламенных, страстных речах! Пугливо забились по своим углам малочисленные приверженцы герцога; католики, попавшие в город проездом, были избиты. Над советником экспедиции Фишером, прежним начальником фискального ведомства и отцом Софи Фишер, отставной метрессы Зюсса, приехавшим в город по делам, эслингенская молодежь собралась учинить расправу, предварительно устроив перед окнами его гостиницы кошачий концерт; с великим трудом удалось городской страже отстоять вскочившего со сна, полуодетого, смертельно напуганного толстяка и выпроводить его за черту города.
Открытый вызов был брошен герцогу в последний, воскресный день недели поста и покаяния. В предшествующую ночь несколько подростков, при попустительстве городской стражи, привязали к позорному столбу два соломенных чучела с лицами герцога и его еврея и налепили на них оскорбительные, непристойные надписи. Весь воскресный день город Эслинген от мала до велика созерцал позорное изображение, зубоскалил, горланил, насмехался, улюлюкал, свистел и хлопал себя от восторга по ляжкам. Под вечер был сложен костер, пугала торжественно водружены на него, вокруг разложены вымазанные в грязи картины, где герцог с семью сотнями алебардщиков штурмует Белград, и все вместе подожжено по строго выдержанному шутовскому церемониалу. Ярко пылали чучела, а ликующие зрители пронзительно орали, кружились, толкали друг друга в бок, извивались, захлебывались, визжали от восторга.
Среди народа стоял и молодой Михаэль Коппенгефер, ярко-синие глаза на смуглом лице горели воодушевлением, он глубоко вздыхал:
– Ах, если бы всем тиранам такой конец!
Стоял среди народа и престарелый Кристоф-Адам Шертлин, глухо клокотало у него в тощей груди, бамбуковой тростью постукивал он оземь в такт незримой пляске, его высохшее, потемневшее, выщербленное лицо пылало дикой ненавистью. Стояла среди народа и красавица чужестранка, жена Иоганна-Ульриха Шертлина. Одета она была убого, муж ее совсем опустился, спился, стал бродягой, но голову она держала так же высоко, и так же надменно была вздернута ее короткая пунцовая верхняя губа. Продолговатые глаза бросали высокомерные взгляды на шумливую, орущую толпу, которая жжет чучела, а перед теми, кого они изображают, исправно гнет спину; соседка заговорила с ней; она посмотрела сверху вниз отчужденным презрительным взглядом, не вымолвила ни слова и медленно, чопорной, величавой походкой удалилась с площади.
В большой строгой неуютной комнате Беаты Штурмин подле слепой девы сидели Магдален-Сибилла, пастор Иоганн-Конрад Ригер, его брат, советник экспедиции Эмануэль Ригер, и магистр Шобер. На Магдален-Сибилле было голубовато-серое платье из дорогой ткани, но очень скромное по покрою и отделке. Она расплылась, ярко-синие глаза потускнели, смуглые щеки опали, движения стали ленивыми. Она сидела, раздобревшая, с виду удовлетворенная, истая добропорядочная мещанка, и внимательно слушала соборного декана, который рассказывал о своей вчерашней проповеди, об оказанном ею сильном, благодетельном воздействии на паству и приводил из нее выдержки особо звучным голосом, пустив в ход все свое ораторское мастерство.
В укромном углу сидел Якоб-Поликарп Шобер. Несчастный, затравленный, исстрадавшийся от своей двусмысленной роли при Зюссе и от необходимости сделать выбор, он искал здесь покоя растревоженной душе. Он сочинил стихи, в которых сравнивал себя с умершим супругом Иоганны Безумной. Королева возила его в гробу по стране, в грудь ему были вложены часы, чтобы их тиканье заменяло биение живого сердца. Так и у него, Шобера, непрестанно тикала совесть; лишь в кругу смиренных, благочестивых братьев и сестер обретал он хоть на время покой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74