https://wodolei.ru/catalog/accessories/dozator-myla/
Зюсс, слыхавший о магистре от Магдален-Сибиллы, а также осведомленный о его встречах с Ноэми, некоторое время молча слушал его, без обычной насмешки, а скорее задумчиво, и тот, обнадеженный, удвоил свое усердие, но вследствие бурной жестикуляции упустил кошку. Пока он, не прерывая своей пылкой речи, силился поймать животное, финанцдиректор успел принять какое-то решение, он круто, но благодушно остановил магистра и перевел разговор на другую тему. Без труда удалось ему приручить юношу и вызвать его на откровенность. Немного погодя ему уже были известны многие обстоятельства личной жизни магистра, а также его желания, включая и должность библиотекаря, несправедливо предоставленную кому-то другому.
К изумлению Шобера, он показал себя отнюдь не свирепым Олоферном, каким его ославили повсеместно. Терпеливо выслушал он до конца многоречивого магистра, проявил интерес к его стихам, твердо обещал осчастливленному юноше напечатать его опусы, если только Вейсензе одобрительно выскажется о них. Хотя должность библиотекаря занята, однако можно найти другой выход, чем-то заменив ее. На следующий же день он вызвал Шобера к себе и предложил ему место своего личного секретаря; для исполнения этой обязанности требуется добросовестность и дар слова; как тем, так и другим качеством магистр наделен в превосходной степени. Якоб-Поликарп Шобер увидел в этом предложении чудесный промысел божий, который приведет его в столицу, где он будет дышать одним воздухом с сестрой Магдален-Сибиллой, посещать штутгартское библейское общество, святую Беату Штурмин, славного, благожелательного Эмануила Ригера. Он увидел возможность убедительными и благочестивыми речами наставить на путь истины еврея и даже самого заблудшего герцога; он услышал славословия ангелов в небесах и, сияя, дал согласие. Затем отыскал кошку, о которой в блаженном замешательстве позабыл вчера, и, бережно прижав к себе серую, некрасивую тварь, понес ее домой.
Но в Штутгарте, в пышном дворце на Зеегассе, вместо ожидаемого блаженства он узнал только смятение и гнет. Правда, в Магдален-Сибилле он не обнаружил ни малейшего высокомерия, все попытки оболгать и очернить ее оказались злыми наветами; но вместе с тем не осталось и следа от прежней непорочной и блаженной близости, от того ореола исключительности, который и его, Шобера, возвышал в собственных глазах. В ее присутствии он уже не расцветал душой, но оставался холоден и сир. А между тем она была безупречно чиста, исполнена достоинства и благочестия. Он не хотел сознаться себе в том, что именно отсюда и проистекает его разочарование. Но служба у Зюсса принесла ему несказанную муку и смятение. Досуга у магистра было достаточно; помимо него и Никласа Пфефле, финанцдиректор держал для своей обширной личной переписки еще двух секретарей. Поэтому он очень редко вызывал к себе Шобера. Но, вызвав, диктовал ему письма крайне вредоносного содержания, в которых даже самому неискушенному простаку наглядно открывались черные замыслы на погибель евангелической и парламентской свободы. Каждая строка этих писаний служила тяжким обвинением против герцога и финанцдиректора, давала в руки магистру ключи к самым секретным и важным подробностям католического проекта.
Голова шла кругом, все нутро переворачивалось у злосчастного Якоба-Поликарпа Шобера. Зюсс диктовал свои черные нечестивые тайны, а голос и глаза его были ясны и невозмутимы; очевидно, он питал неограниченное доверие к своему секретарю. Шобер обязался служить еврею. Как же ему теперь быть – нарушить слово и пойти разглашать свои сведения, хладнокровно обманывать доверие еврея? Правда, он всего лишь еврей, и все же любой негодяй и подлец будет тогда вправе обозвать его, Шобера, предателем и двоедушным прохвостом. Однако, если он будет молча смотреть, как вероломно и позорно удушают религию и свободу родины, как ввергают многие сотни тысяч евангелических душ в геенну огненную, в бездну адскую, разве не окажется он тогда еще большим подлецом и нечестивцем?
Сомнения, точно лютые псы, раздирали и терзали магистра. Тогда, в Гирсау, он вообразил себя истинным избранником божиим оттого, что у него зародилась чахлая надежда быть поставленным от бога к рычагу великих судеб и свершений. А теперь его дерзостная, суетная мечта сбылась, но каким жестоким и коварным образом! Лишь ценой собственной души может он спасти сотни тысяч швабских евангелических братьев. Жалостный, дрожащий, он напоминал только что остриженного пса. Он стал худеть; днем его то бросало в жар, то обдавало холодным потом, ночью он не находил покоя, вставал, спотыкаясь о старую уродливую кошку, и, стеная, бегал по комнате. Он отправился к Беате Штурмин и попросил ее загадать для него на библии. Слепая дева наугад раскрыла Книгу: «И сыны Израиля вышли из Рифмы и расположились на ночлег в Римон-Переце». Магистр долго ломал себе голову, что подразумевается под этим, и наконец понял: Рифма означает то, чего ему делать не следует, а Римон-Перец то, что он должен сделать. Но он никак не мог додуматься, надо ли под Рифмой понимать предательство против еврея, а под Римон-Перецом избавление евангелических братьев, – или наоборот. И он по-прежнему терпел лютую муку, обливаясь потом и терзаясь сомнениями, днем и ночью взвешивая спасение души многих тысяч соотечественников в своих бестолковых, нескладных и нерешительных руках.
Сухо, едва скрывая свое недовольство, отпустил Карл-Александр руководителей католического проекта, которых созвал на секретное совещание. Еврея он задержал нетерпеливым жестом.
– Отчего ты ни слова не сказал, еврей? – напустился он на почтительно выжидавшего Зюсса.
– Не стоило труда отвечать, – возразил тот, легким пожатием плеч отмахиваясь от всего, что говорилось на совещании.
Карл-Александр тихо сопел и постукивал костяшками пальцев по столу. Черт возьми! Вот свинство, что еврей опять прав. А тот, как всегда, ловил на лету его мысли и облекал их в слова.
– Господа политики крохоборничают, – говорил он обычным своим вкрадчивым, насмешливым голосом. – Вымеряют мельчайшие паутинные нити, а целого охватить не могут. Что они смыслят вообще! – В его тоне явно чувствовалось, как низко он ставит их ум и способности. – Будто суть в том, чтобы избитыми адвокатскими приемами изымать из конституции где запятую, где точку над «i». Что за жалкие, убогие, мелочные методы! Достаточно одного рескрипта, одного-единственного: «Мы, Карл-Александр, герцог Вюртембергский и Текский, возвращаем себе права, данные нам от бога и похищенные у нас подлым, коварным и изменническим способом. Отныне мы воистину будем хозяином страны. Вюртемберг – это мы!» Но перед таким шагом господа политики трусливо и беспомощно пятятся назад. Им это не по плечу, их заедают сомнения и колебания, они только и могут, что качать головой, прищелкивать языком да охать и ахать. Эта идея для них чересчур проста, по-княжески величественна, царственна.
При всей своей глухой ненависти к еврею Карл-Александр еще раз убедился, что тот один понимает его, один знает, в чем суть дела. Нехотя, с досадой дивясь его уму, он принужден был признаться себе, что только благодаря еврею и вместе с ним сможет он осуществить католический проект. Что бы ни попадало в сильные, чудодейственно ловкие руки Зюсса, все он лепил по своему произволу, точно податливую глину. Перед его фанатически пылким одушевлением смешным казалась кропотливо добросовестная старательность, с какой другие из кожи вон лезли, а добивались половинчатых результатов. Да что они смыслили, эти другие? Для них католический проект был просто делом, задачей – может статься, очень важной задачей. Но что в действительности это нечто большее, что в таком государственном перевороте для него, Карла-Александра, смысл и цель жизни, это знали и понимали только он сам да еврей.
Ибо так мало-помалу видоизменялся для него проект, таким он, при умелом подстрекательстве, под властным воздействием Зюсса, въелся ему в плоть и кровь. Сперва это был для него вопрос политики, ступень к власти, декорум, и ничего больше; потом проект превратился в мистический символ, в надежду на освобождение от пут, в религию, а теперь стал самой его жизнью и дыханием. Он должен быть одно со своей страной, и в этом смысл и венец его стремлений. Не слуга страны или ее властитель, не законодатель или полководец – это все жалкая безделица и вздор. Он так впитает в себя страну и так внедрится в страну, что он и страна будут одно. Страна сможет дышать, только когда дышит он, шагать вперед, когда шагает он, когда он остановится, остановится и она. Живой, осязаемой реальностью стало для него это представление. Штутгарт – его сердце, Неккар – сонная артерия, швабское плоскогорье – его грудь, швабский лес – его волосы. Он – Вюртемберг во плоти, Вюртемберг – это он, только он.
Но нельзя нечто столь грандиозное, сладостно и полнокровно живое сколотить мелочными адвокатскими приемами. Он ли это подумал? Еврей ли это высказал? Как бы то ни было, вот что говорил сейчас еврей:
– Один гениальный жест – и все готово. Надо, чтобы страна, проснувшись однажды утром, оказалась воплощенной в герцоге, в своем богом данном государе, оказалась бы государевой оболочкой, плотью его и кровью. Не надо мелких стычек, тайных козней и нелепых, унизительных шатаний. Нет, все должно свершиться самым естественным путем, как распускается почка, когда приходит ее пора.
Да, да, да! Прав еврей. Немыслимо и дико оспаривать и опровергать это. Если ж нет, значит, он попросту шут гороховый и пустомеля, и вся его жизнь
– мышиная возня, которая выеденного яйца не стоит. Но всяким Ремхингенам, Фихтелям, Панкорбо не понять этого. Они верные слуги, хорошие офицеры и ловкие дипломаты; но они не одарены гениально живым воображением, чтобы воспринять этот замечательный акт, как великое и неотвратимое таинство природы, им одарен – как там ни бесись, а против рока не пойдешь – одарен им только еврей. Все это не претворялось в слова ни у герцога, ни у Зюсса. Но оно током проходило между ними, невысказанным пульсировало и в том и в другом. Так было все последние недели. Одна жизнь билась в них, безмолвно, делом отвечал еврей на безмолвный, настойчивый вопрос Карла-Александра; казалось, герцог дышит тлетворным воздухом, который выдыхает Зюсс, они были частями одного тела, нерасторжимо связанными между собой.
Все яростнее разжигал еврей в своем господине страстное, томительное ожидание того дня, когда страна претворится в него и будет нерасторжима с ним, коварно поощрял его веру в свое богоподобие и его необузданно властолюбивые мечты, распаляя ему кровь своим ярым фанатическим пылом. Вкусивший отравы государь жадно искал поддержки и все нового поощрения в лукаво одобрительном взгляде еврея.
Порой он на мгновение опоминался от угара и задумывался над тем, куда же приведет его это дьявольское сообщество. Невыразимо страшно до конца дней иметь при себе такого зловещего соглядатая своих заветных помыслов и своих сокровеннейших тайн. Сам ведь не знаешь, сколько мути, сколько недоброго хранишь на дне души, стараешься подавить, когда оно просится наружу, таишь от самого себя.
Как же перенести, чтобы другой, в ком взошло столько семян твоего зла, смотрел на белый свет, жил, дышал. Пока что он нужен, без него проект не может быть осуществлен; вот и сегодняшнее заседание доказало это. Но едва проект осуществится, он зажмет ему рот, он заточит его куда-нибудь в крепость, навсегда погребет в неприступном каземате, как прячешь от мира непокорное, пагубное, первобытное злое начало собственной души.
Он бросил на еврея подозрительный, ненавидящий взгляд. Уж не угадал ли тот и сейчас его мысли?
– Можешь составить рескрипт по твоему усмотрению, – резко сказал он.
Зюсс учтиво, почтительно склонился перед тяжело дышавшим от возбуждения герцогом. Но в глазах его мерцало темное, злорадное, волчье, уверенное в победе торжество.
Страна металась, стеная, в томительном, напряженном ожидании. Всем было ясно, что католическая партия почти закончила приготовления и собирается в ближайшее время нанести удар.
Повсюду назревала угроза, не оставляя места для беспочвенных гаданий и убеждая даже самых беспечных людей в неотвратимости роковых событий. К границам стягивались чужеземные полки – баварские, вюрцбургские. Совет одиннадцати получил верные сведения, что герцогу из одного только Вюрцбурга обещано девятнадцать тысяч человек вспомогательного войска; их передовой отряд стоял уже в Мергентхейме, резиденции гроссмейстера Тевтонского ордена, ожидая приказа о выступлении. И в самом герцогстве появилось множество солдат, говоривших на чужеземных диалектах – баварском, франконском. По ночам они маршировали мелкими отрядами. Герцогские замки и форты были переполнены войсками. Все крепости: Асперг, Нейфен, Урах, Гогентвиль, укрепленный замок Тюбинген – приведены в боевую готовность всеми средствами современной стратегии; плохую дорогу на Асперг исправляли дневные и ночные смены рабочих, согнанных на барщину. Превосходно налаженная служба связи поддерживала с помощью особых курьеров и скороходов сношения между отдельными крепостями. Пороховые мельницы по всей стране, а в особенности крупный завод Ганса Земмингера, работали день и ночь, изготовляя затравочный и огнестрельный порох. Бесконечным обозом тянулись пушки и снаряжение; народ, при виде таинственных повозок, утверждал, что они сплошь нагружены четками ввиду предстоящего обращения; но наполняли их менее невинные ядрышки.
Один из таких скороходов, некий Бильгубер, затеял близ Нютрингена драку с Иоганнесом Краусом, сыном штутгартского мясника. Во время потасовки Краус отнял у курьера депеши с донесением о прибытии иноземных вспомогательных войск, явно уличавшие католиков в заговоре против государственной власти. Герцог отдал приказ арестовать Крауса. Но тот успел бежать в вольный имперский город Рейтлинген, а через несколько дней перебрался оттуда в имперский город Эслинген, где обосновалась довольно большая колония беглецов из Вюртемберга, подвергшихся преследованиям за верность конституции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
К изумлению Шобера, он показал себя отнюдь не свирепым Олоферном, каким его ославили повсеместно. Терпеливо выслушал он до конца многоречивого магистра, проявил интерес к его стихам, твердо обещал осчастливленному юноше напечатать его опусы, если только Вейсензе одобрительно выскажется о них. Хотя должность библиотекаря занята, однако можно найти другой выход, чем-то заменив ее. На следующий же день он вызвал Шобера к себе и предложил ему место своего личного секретаря; для исполнения этой обязанности требуется добросовестность и дар слова; как тем, так и другим качеством магистр наделен в превосходной степени. Якоб-Поликарп Шобер увидел в этом предложении чудесный промысел божий, который приведет его в столицу, где он будет дышать одним воздухом с сестрой Магдален-Сибиллой, посещать штутгартское библейское общество, святую Беату Штурмин, славного, благожелательного Эмануила Ригера. Он увидел возможность убедительными и благочестивыми речами наставить на путь истины еврея и даже самого заблудшего герцога; он услышал славословия ангелов в небесах и, сияя, дал согласие. Затем отыскал кошку, о которой в блаженном замешательстве позабыл вчера, и, бережно прижав к себе серую, некрасивую тварь, понес ее домой.
Но в Штутгарте, в пышном дворце на Зеегассе, вместо ожидаемого блаженства он узнал только смятение и гнет. Правда, в Магдален-Сибилле он не обнаружил ни малейшего высокомерия, все попытки оболгать и очернить ее оказались злыми наветами; но вместе с тем не осталось и следа от прежней непорочной и блаженной близости, от того ореола исключительности, который и его, Шобера, возвышал в собственных глазах. В ее присутствии он уже не расцветал душой, но оставался холоден и сир. А между тем она была безупречно чиста, исполнена достоинства и благочестия. Он не хотел сознаться себе в том, что именно отсюда и проистекает его разочарование. Но служба у Зюсса принесла ему несказанную муку и смятение. Досуга у магистра было достаточно; помимо него и Никласа Пфефле, финанцдиректор держал для своей обширной личной переписки еще двух секретарей. Поэтому он очень редко вызывал к себе Шобера. Но, вызвав, диктовал ему письма крайне вредоносного содержания, в которых даже самому неискушенному простаку наглядно открывались черные замыслы на погибель евангелической и парламентской свободы. Каждая строка этих писаний служила тяжким обвинением против герцога и финанцдиректора, давала в руки магистру ключи к самым секретным и важным подробностям католического проекта.
Голова шла кругом, все нутро переворачивалось у злосчастного Якоба-Поликарпа Шобера. Зюсс диктовал свои черные нечестивые тайны, а голос и глаза его были ясны и невозмутимы; очевидно, он питал неограниченное доверие к своему секретарю. Шобер обязался служить еврею. Как же ему теперь быть – нарушить слово и пойти разглашать свои сведения, хладнокровно обманывать доверие еврея? Правда, он всего лишь еврей, и все же любой негодяй и подлец будет тогда вправе обозвать его, Шобера, предателем и двоедушным прохвостом. Однако, если он будет молча смотреть, как вероломно и позорно удушают религию и свободу родины, как ввергают многие сотни тысяч евангелических душ в геенну огненную, в бездну адскую, разве не окажется он тогда еще большим подлецом и нечестивцем?
Сомнения, точно лютые псы, раздирали и терзали магистра. Тогда, в Гирсау, он вообразил себя истинным избранником божиим оттого, что у него зародилась чахлая надежда быть поставленным от бога к рычагу великих судеб и свершений. А теперь его дерзостная, суетная мечта сбылась, но каким жестоким и коварным образом! Лишь ценой собственной души может он спасти сотни тысяч швабских евангелических братьев. Жалостный, дрожащий, он напоминал только что остриженного пса. Он стал худеть; днем его то бросало в жар, то обдавало холодным потом, ночью он не находил покоя, вставал, спотыкаясь о старую уродливую кошку, и, стеная, бегал по комнате. Он отправился к Беате Штурмин и попросил ее загадать для него на библии. Слепая дева наугад раскрыла Книгу: «И сыны Израиля вышли из Рифмы и расположились на ночлег в Римон-Переце». Магистр долго ломал себе голову, что подразумевается под этим, и наконец понял: Рифма означает то, чего ему делать не следует, а Римон-Перец то, что он должен сделать. Но он никак не мог додуматься, надо ли под Рифмой понимать предательство против еврея, а под Римон-Перецом избавление евангелических братьев, – или наоборот. И он по-прежнему терпел лютую муку, обливаясь потом и терзаясь сомнениями, днем и ночью взвешивая спасение души многих тысяч соотечественников в своих бестолковых, нескладных и нерешительных руках.
Сухо, едва скрывая свое недовольство, отпустил Карл-Александр руководителей католического проекта, которых созвал на секретное совещание. Еврея он задержал нетерпеливым жестом.
– Отчего ты ни слова не сказал, еврей? – напустился он на почтительно выжидавшего Зюсса.
– Не стоило труда отвечать, – возразил тот, легким пожатием плеч отмахиваясь от всего, что говорилось на совещании.
Карл-Александр тихо сопел и постукивал костяшками пальцев по столу. Черт возьми! Вот свинство, что еврей опять прав. А тот, как всегда, ловил на лету его мысли и облекал их в слова.
– Господа политики крохоборничают, – говорил он обычным своим вкрадчивым, насмешливым голосом. – Вымеряют мельчайшие паутинные нити, а целого охватить не могут. Что они смыслят вообще! – В его тоне явно чувствовалось, как низко он ставит их ум и способности. – Будто суть в том, чтобы избитыми адвокатскими приемами изымать из конституции где запятую, где точку над «i». Что за жалкие, убогие, мелочные методы! Достаточно одного рескрипта, одного-единственного: «Мы, Карл-Александр, герцог Вюртембергский и Текский, возвращаем себе права, данные нам от бога и похищенные у нас подлым, коварным и изменническим способом. Отныне мы воистину будем хозяином страны. Вюртемберг – это мы!» Но перед таким шагом господа политики трусливо и беспомощно пятятся назад. Им это не по плечу, их заедают сомнения и колебания, они только и могут, что качать головой, прищелкивать языком да охать и ахать. Эта идея для них чересчур проста, по-княжески величественна, царственна.
При всей своей глухой ненависти к еврею Карл-Александр еще раз убедился, что тот один понимает его, один знает, в чем суть дела. Нехотя, с досадой дивясь его уму, он принужден был признаться себе, что только благодаря еврею и вместе с ним сможет он осуществить католический проект. Что бы ни попадало в сильные, чудодейственно ловкие руки Зюсса, все он лепил по своему произволу, точно податливую глину. Перед его фанатически пылким одушевлением смешным казалась кропотливо добросовестная старательность, с какой другие из кожи вон лезли, а добивались половинчатых результатов. Да что они смыслили, эти другие? Для них католический проект был просто делом, задачей – может статься, очень важной задачей. Но что в действительности это нечто большее, что в таком государственном перевороте для него, Карла-Александра, смысл и цель жизни, это знали и понимали только он сам да еврей.
Ибо так мало-помалу видоизменялся для него проект, таким он, при умелом подстрекательстве, под властным воздействием Зюсса, въелся ему в плоть и кровь. Сперва это был для него вопрос политики, ступень к власти, декорум, и ничего больше; потом проект превратился в мистический символ, в надежду на освобождение от пут, в религию, а теперь стал самой его жизнью и дыханием. Он должен быть одно со своей страной, и в этом смысл и венец его стремлений. Не слуга страны или ее властитель, не законодатель или полководец – это все жалкая безделица и вздор. Он так впитает в себя страну и так внедрится в страну, что он и страна будут одно. Страна сможет дышать, только когда дышит он, шагать вперед, когда шагает он, когда он остановится, остановится и она. Живой, осязаемой реальностью стало для него это представление. Штутгарт – его сердце, Неккар – сонная артерия, швабское плоскогорье – его грудь, швабский лес – его волосы. Он – Вюртемберг во плоти, Вюртемберг – это он, только он.
Но нельзя нечто столь грандиозное, сладостно и полнокровно живое сколотить мелочными адвокатскими приемами. Он ли это подумал? Еврей ли это высказал? Как бы то ни было, вот что говорил сейчас еврей:
– Один гениальный жест – и все готово. Надо, чтобы страна, проснувшись однажды утром, оказалась воплощенной в герцоге, в своем богом данном государе, оказалась бы государевой оболочкой, плотью его и кровью. Не надо мелких стычек, тайных козней и нелепых, унизительных шатаний. Нет, все должно свершиться самым естественным путем, как распускается почка, когда приходит ее пора.
Да, да, да! Прав еврей. Немыслимо и дико оспаривать и опровергать это. Если ж нет, значит, он попросту шут гороховый и пустомеля, и вся его жизнь
– мышиная возня, которая выеденного яйца не стоит. Но всяким Ремхингенам, Фихтелям, Панкорбо не понять этого. Они верные слуги, хорошие офицеры и ловкие дипломаты; но они не одарены гениально живым воображением, чтобы воспринять этот замечательный акт, как великое и неотвратимое таинство природы, им одарен – как там ни бесись, а против рока не пойдешь – одарен им только еврей. Все это не претворялось в слова ни у герцога, ни у Зюсса. Но оно током проходило между ними, невысказанным пульсировало и в том и в другом. Так было все последние недели. Одна жизнь билась в них, безмолвно, делом отвечал еврей на безмолвный, настойчивый вопрос Карла-Александра; казалось, герцог дышит тлетворным воздухом, который выдыхает Зюсс, они были частями одного тела, нерасторжимо связанными между собой.
Все яростнее разжигал еврей в своем господине страстное, томительное ожидание того дня, когда страна претворится в него и будет нерасторжима с ним, коварно поощрял его веру в свое богоподобие и его необузданно властолюбивые мечты, распаляя ему кровь своим ярым фанатическим пылом. Вкусивший отравы государь жадно искал поддержки и все нового поощрения в лукаво одобрительном взгляде еврея.
Порой он на мгновение опоминался от угара и задумывался над тем, куда же приведет его это дьявольское сообщество. Невыразимо страшно до конца дней иметь при себе такого зловещего соглядатая своих заветных помыслов и своих сокровеннейших тайн. Сам ведь не знаешь, сколько мути, сколько недоброго хранишь на дне души, стараешься подавить, когда оно просится наружу, таишь от самого себя.
Как же перенести, чтобы другой, в ком взошло столько семян твоего зла, смотрел на белый свет, жил, дышал. Пока что он нужен, без него проект не может быть осуществлен; вот и сегодняшнее заседание доказало это. Но едва проект осуществится, он зажмет ему рот, он заточит его куда-нибудь в крепость, навсегда погребет в неприступном каземате, как прячешь от мира непокорное, пагубное, первобытное злое начало собственной души.
Он бросил на еврея подозрительный, ненавидящий взгляд. Уж не угадал ли тот и сейчас его мысли?
– Можешь составить рескрипт по твоему усмотрению, – резко сказал он.
Зюсс учтиво, почтительно склонился перед тяжело дышавшим от возбуждения герцогом. Но в глазах его мерцало темное, злорадное, волчье, уверенное в победе торжество.
Страна металась, стеная, в томительном, напряженном ожидании. Всем было ясно, что католическая партия почти закончила приготовления и собирается в ближайшее время нанести удар.
Повсюду назревала угроза, не оставляя места для беспочвенных гаданий и убеждая даже самых беспечных людей в неотвратимости роковых событий. К границам стягивались чужеземные полки – баварские, вюрцбургские. Совет одиннадцати получил верные сведения, что герцогу из одного только Вюрцбурга обещано девятнадцать тысяч человек вспомогательного войска; их передовой отряд стоял уже в Мергентхейме, резиденции гроссмейстера Тевтонского ордена, ожидая приказа о выступлении. И в самом герцогстве появилось множество солдат, говоривших на чужеземных диалектах – баварском, франконском. По ночам они маршировали мелкими отрядами. Герцогские замки и форты были переполнены войсками. Все крепости: Асперг, Нейфен, Урах, Гогентвиль, укрепленный замок Тюбинген – приведены в боевую готовность всеми средствами современной стратегии; плохую дорогу на Асперг исправляли дневные и ночные смены рабочих, согнанных на барщину. Превосходно налаженная служба связи поддерживала с помощью особых курьеров и скороходов сношения между отдельными крепостями. Пороховые мельницы по всей стране, а в особенности крупный завод Ганса Земмингера, работали день и ночь, изготовляя затравочный и огнестрельный порох. Бесконечным обозом тянулись пушки и снаряжение; народ, при виде таинственных повозок, утверждал, что они сплошь нагружены четками ввиду предстоящего обращения; но наполняли их менее невинные ядрышки.
Один из таких скороходов, некий Бильгубер, затеял близ Нютрингена драку с Иоганнесом Краусом, сыном штутгартского мясника. Во время потасовки Краус отнял у курьера депеши с донесением о прибытии иноземных вспомогательных войск, явно уличавшие католиков в заговоре против государственной власти. Герцог отдал приказ арестовать Крауса. Но тот успел бежать в вольный имперский город Рейтлинген, а через несколько дней перебрался оттуда в имперский город Эслинген, где обосновалась довольно большая колония беглецов из Вюртемберга, подвергшихся преследованиям за верность конституции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74