https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/v-nishu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Слушай, Израиль!
Побледнели, поседели тут мужи, позабыли о делах, испуганно, с растерянными, обезумевшими глазами забились в углы их прекрасные, нарядные жены и с верой глядели на мужей, готовые слепо выполнить все, что прикажут они. Затаило дух все еврейство Римской империи и далеко за ее пределами. У себя в молельнях собирались евреи, били себя в грудь, каялись в грехах, постились в понедельник, в четверг и потом опять в понедельник, с вечера до вечера. Не пили, не ели, не прикасались к женщинам. Тесной толпой стояли они в своих душных молельнях, завернувшись в молитвенные одеяния и саваны, с истовым рвением раскачивались всем телом. Взывали к богу, сзывали к Адонаи Элохим, взывали пронзительными, исполненными отчаяния голосами, напоминавшими пронзительные, режущие слух звуки бараньего рога, в который они трубят под новогодний праздник. Они перебирали свои грехи, они взывали: «О господи, смилуйся над нами не ради нас, не ради нас! Смилуйся над нами во имя прародителей наших». Они перебирали нескончаемый перечень предков, умерщвленных за прославление имени господня, замученных сирийцами, затравленных римлянами, убитых, удушенных, изгнанных христианами, безвинно погибших в польских общинах и в общинах Трира, Шпейера и Вормса. Они стояли, завернувшись в белые саваны, посыпав головы пеплом, в молитвенном экстазе раскачиваясь до изнеможения всем телом, они спорили и торговались с богом, когда занимался день, и когда день угасал и склонялся к ночи, они все стояли и кричали неблагозвучными, осипшими голосами: «Припомни союз твой с Авраамом и принесение в жертву Исаака!» Но через тысячи окольных путей все молитвы вновь и вновь сливались в один неистовый пронзительный хор: «Един же велик Адонаи Элохим, един же велик бог Израиля, всевидящий, предвечный Иегова».
А женщины были отделены решеткой, не видимы мужчинами. Трепеща от страха, широко раскрыв глаза, точно птицы в клетке на этой жердочке, сидели они рядом, тихо, набожно и бессмысленно лепетали слова из своих молитвенников, в которых древнееврейскими буквами, на какой-то помеси немецкого и еврейского языков, были изложены библейские истории и другие священные легенды.
Во всех храмах и молельнях от Мантуи до Амстердама, от Польши до Эльзаса стояли так мужи, молились, постились. В одно и то же время, когда занимался день и когда он склонялся к ночи, все евреи, завернувшись в саваны, обратясь лицом к востоку, в сторону Сиона, с молитвенными ремнями на голове и на груди, стояли и молились: «Ничего не осталось нам, кроме Книги», стояли и взывали: «Един же велик бог Израиля, всевидящий, предвечный Иегова».
Однако когда миновали первые дни великого смятения, обнаружилось, что имперский город Эслинген медлит с процессом еврея Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя. То ли по политическим причинам, ожидая подходящего случая с помощью процесса оказать нажим на герцогское правительство, то ли просто из желания растянуть мучительство, то ли в надежде добыть еще какие-нибудь более веские улики, но так или иначе проходили месяцы, а еврей все еще томился в тюрьме, и дело его не подвинулось дальше предварительного следствия и первой ступени пыток.
Евреи же, за тысячелетия привыкшие ко всяческим преследованиям, когда миновал первый ошеломивший их испуг, забегали, засуетились, в каждом уголке отыскивали себе тайники, куда бы укрыться, когда грянет беда. Добывали подтверждения своих охранных грамот, нанимали вооруженных людей и городских стражников для охраны, по всем дорогам мчались гонцы с предложениями объединиться для совместной защиты, при всех дворах, во всех магистратах их агенты старались склонить благорасположенных сановников к принятию нужных мер; большая часть капиталов в векселях и кредитных письмах для верности препровождалась за границу.
Однако над всем, что они думали и делали, тяготела свинцовая туча. Надвигавшийся ужас нарушал их сон, превращал их пищу в пресное безвкусное крошево, вино – в воду, отнимал аромат у их пряностей, лишал жизни их острые, пылкие, страстные, увлекательные диспуты о Талмуде, так что они умолкали на полуслове, почуяв запах крови и бессмысленно вперяя взгляд в пространство. Да, свинцовая туча нависала и над великолепием субботнего дня, который обычно по-княжески справлял беднейший из их нищих, грезя о блеске разрушенного царства и о грядущем мессии.
Все меры безопасности были приняты, но они были ненадежны, как еловые и пальмовые ветви на крышах их кущ. Туча не рассеивалась, от тучи не спасало ничто. Когда они занимались будничными делами и когда справляли праздники, из каждого угла глядел на них гнетущий страх.
Франкфуртский раввин рабби Иаков Иошуа Фальк сидел над священным писанием. И худые, морщинистые руки его, помимо воли, развернули ту главу из пятой книги Моисея, что содержит самое ужасное проклятие, какое только мог измыслить человеческий разум. То проклятие, которое еврей боязливо старается пропустить в Книге, то проклятие, которое кантор во время ежегодного чтения священного писания поспешно и пугливо бормочет вполголоса, дабы не накликать его. Но взор старого рабби не мог оторваться от грозных неуклюжих букв, и он читал:
«Пошлет господь на тебя проклятие, смятение и несчастие во всяком деле рук твоих. С женой обручишься, и другой будет спать с нею; дом построишь, и не будешь жить в нем. Предаст тебя господь на поражение врагам твоим; одним путем выступишь против них, а семью путями побежишь от них. Враг твой будет главою, а ты будешь хвостом. И он будет теснить тебя во всех жилищах твоих, и ты будешь есть плод чрева твоего, плоть сынов твоих и дочерей твоих, которых господь бог твой дал тебе, в осаде и в стеснении, в котором стеснит тебя враг твой. Женщина, жившая у тебя в неге и роскоши, которая никогда ноги своей не ставила на землю по причине роскоши и изнеженности, будет безжалостным оком смотреть на мужа недра своего и на сына и на дочь свою. И не даст им последа, выходящего из среды ног ея, чтобы не съели его прежде нее при недостатке во всем, тайно в осаде и стеснении, в котором стеснит тебя враг твой в жилищах твоих. И рассеет тебя господь по всем народам: но и между этими народами не успокоишься, и не будет места покоя для ноги твоей. И господь даст тебе там трепещущее сердце, истаивание очей и изнывание души. И будешь трепетать ночью и днем и не будешь уверен в жизни твоей. Утром ты скажешь: о, если бы пришел вечер! А вечером скажешь: о, если бы наступило утро. От трепета сердца твоего, которым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими».
Так читал старик, и сердце его было исполнено темного страха, и покрыл он голову молитвенным одеянием, чтобы не видеть больших грозных букв, и плакал он и стенал. Жена его, которая не осмеливалась тревожить мужа во время чтения, стояла в испуге у дверей, и старое сердце ее билось от страха так сильно, что удары его отдавались в иссохшей шее. Но она не осмеливалась тревожить мужа.
А рабби Иаков Иошуа Фальк плакал, и все молитвенное одеяние его было мокро от слез, что лились из его впалых, престарелых глаз.

Председатель церковного совета Филипп-Генрих Вейсензе, ныне фон Вейсензе, очень изменился с той самой ночи, когда герцог овладел Магдален-Сибиллой. Правда, и теперь не было во всей империи, а особенно и Швабской земле, ни одной политической комбинации, которая прошла бы мимо его сладострастно принюхивающегося носа и его тонких, ловких пальцев. Но к его живости примешалась теперь какая-то зыбкость и безучастная рассеянность. Случалось, что этот благовоспитанный светский человек и превосходный собеседник останавливался среди разговора и начинал говорить о чем-либо постороннем. Или же вовсе замолкал на полуслове и тряс головой, бормоча что-то невнятное. А то еще бывало, что он, обычно одетый очень тщательно, по самой последней моде, вдруг появлялся без подвязок или вообще допускал какую-либо необъяснимую погрешность в туалете. Весьма примечательно было его обращение с женщинами. Он говорил и держал себя с ними в высшей степени галантно, но, при всей учтивости, мог сказать им такую непристойность, которая приводила в замешательство даже генерала Ремхингена. Кроме того, ему приписывались теперь амурные связи, о чем раньше не было слышно. И по странной случайности, он предпочитал тех дам, которые заведомо прошли через руки Зюсса.
К Зюссу он льнул теперь еще больше, нежели раньше. Это всех удивляло. Ибо среди приближенных герцога ни для кого не было тайной, что сейчас еврей не так уж всемогущ, как несколько месяцев назад. Да и при том доверии, которым пользовался Вейсензе в качестве руководителя католического проекта, он вовсе не нуждался в подобном прислуживании и подлаживании к финанцдиректору. Тем не менее он не упускал случая поговорить с ним, потереться возле него и настолько открыто проявлял свою симпатию, что подозрительный Зюсс усмотрел тут желание войти к нему в доверие, а затем свалить его, и потому был с Вейсензе сугубо настороже. А иногда председатель церковного совета позволял себе вдруг неподобающие выпады, связанные с еврейским происхождением Зюсса, от чего раньше решительно воздерживался; например, ни с того ни с сего спрашивал у Зюсса значение каких-нибудь еврейских слов, и хотя тот с явной досадой подчеркивал, что давно растерял свои скудные познания в древнееврейском языке, Вейсензе продолжал настаивать, особенно если разговор происходил в большом обществе.
Как-то вечером председатель церковного совета неожиданно и в очень настойчивой форме пригласил к себе Бильфингера и Гарпрехта, своих старых друзей. Они не замедлили явиться, озабоченно и услужливо осведомляясь, что случилось. Но оказалось, что не случилось ничего; Вейсензе придумал какую-то явно несостоятельную отговорку. Гости растерянно переглянулись, взглянули на него, поняли, как ему тоскливо, и остались. Так они сидели втроем, трое школьных товарищей, все трое много пожившие, все трое одаренные от природы и по своему времени широкообразованные, к тому же люди уважаемые, занимающие высокое положение. Они сидели, потягивая вино, и гости, широкоплечие, дородные, были немногословны, меж тем как стройный, изящный Вейсензе говорил много и остроумно на общие темы, всеми силами избегая молчания. Бильфингер вдруг обратился к нему с вопросом, подвинулась ли его работа по составлению комментария к библии. Труды на эту тему Андреаса-Адама Гохштетера, Христиана-Эбергарда Вейсмана, Иоганна-Рейнгарда Гедингера не идут, в лучшем случае, дальше добросовестной посредственности, и потому сочинение их друга было бы очень кстати. Жалко, растерянно усмехнувшись и безнадежно махнув рукой, Вейсензе ответил, что, пожалуй, лучше было бы ему не покидать никогда Гирсау и всю жизнь посвятить своей работе.
– Да, – сказал Гарпрехт, как будто совсем не по существу, – время грязное, и все пути грязны, и черт знает как трудно соблюсти себя в чистоте.
Политическое положение Вейсензе становилось все сложнее. Он совмещал несовместимое. Он заседал в парламентском совете одиннадцати, формулировал и выправлял протесты демократов против деспотического правления герцога и вместе с тем был незаконным тестем и доверенным того же самого герцога. Он был в контакте с Зюссом, с иезуитами, с генералами и одновременно сочинял превыспренние хвалы конституции и протестантским свободам. Его горшки стояли на всех очагах, его силки были протянуты по всем лесам. Прежний Вейсензе был бы счастлив стать рычагом и средоточием такого количества комплотов, интриг, заговоров, сложных комбинаций, чувствовал бы себя как рыба в воде посреди этой суетливо-хлопотливой, безостановочной, многообразной и высокоответственной деятельности. Председатель церковного совета, правда, и теперь не выпускал из поля зрения ни одного начинания, но внезапно в самый разгар событий он, удивив всех, заявил, что нуждается в отдыхе, и засел в своем пустынном гирсауском доме за комментарий к библии.
Работа его не подвигалась. С неприязнью глядел он на толстые труды всяких Вейсманов, Гедингеров, Гохштетеров, которые добросовестно и честно обрабатывали ту же пашню. Ах, студентам придется еще долго ломать себе зубы об эту неподатливую премудрость. Ах, много утечет воды, пока он сумеет вдохнуть в это гигантское тело живую душу.
Нет, работа все не подвигалась. Правда, лампа горела далеко за полночь, освещая книги, но глаза его не видели ни витиеватых греческих букв, ни острых немецких, ни массивных еврейских. Глаза его видели черты той, кого здесь не было – смуглые, покрытые пушком, не по-женски смело очерченные щеки, ярко-синие глаза, странно контрастирующие с темными волосами. Видел ее в тихом свете лампы, замкнутую, с ребячески важным выражением лица. Днем он бродил по комнатам, – какие они стали большие и пустынные! – бродил в домашних туфлях, без парика, небрежно одетый, обнюхивал все углы, нежно проводил тонкой, высохшей рукой по какой-нибудь скатерти, по спинке дивана, улыбаясь рассеянной, кривой усмешкой.
Как-то раз он приказал позвать к себе магистра Якоба-Поликарпа Шобера. Тот страшно испугался. Председатель церковного совета, наверно, притянет его к ответу за его верования, обвинит в сектантстве, предаст суду, засадит в темницу, обречет на вечное скитание по миру. Теперь, когда его собственная дочь уже не состоит в библейском обществе, ему незачем церемониться. Толстощекого магистра прошиб пот, его смиренные детские глаза от испуга округлились; сопя от волнения, бегал он мелкими шажками взад и вперед по комнате. Но вскоре он совладал со страхом. Если господу угодно обречь его на мученичество, он будет благодарен за такой высокий удел. Итак, он отправился к прелату, хоть и потея заметно, но все же бодро и мужественно, и сразу вызывающим тоном заговорил «о трех отроках в пещи огненной». Однако Вейсензе, удивившись, скоро прервал его и приветливо пояснил, что вызвал его не по официальной надобности, а просто хотел повидаться и побеседовать со старым другом своей дочери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74


А-П

П-Я