https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/razdviznie/120cm/
Магистр, вздохнув с облегчением, заговорил простодушно, сердечно и почтительно о Магдален-Сибилле и о том, как всем членам кружка недостает благочестивой, благородной, отмеченной перстом божьим сестры. Вейсензе жадно слушал, а магистр совсем растаял в мысленно корил себя за то, что мог столь учтивого господина почитать за тирана и Олоферна. На председателя церковного совета весьма благотворно действовала бесхитростная болтовня магистра, они теперь встречались часто, даже совершали вместе прогулки по лесу. Однажды Шобер расхрабрился и заговорил о своих стихах, продекламировал свою поэму «Забота о хлебе насущном и упование на бога» и другую, об Иисусе – лучшем математике. После того как Вейсензе внимательно его выслушал и даже намекнул на возможность напечатать его творения, молодой человек был окончательно покорен благожелательством столь маститого ученого. В избытке чувств доверил он прелату свою тайну о принцессе из небесного Иерусалима и об ужасном еврее, ее отце.
Вот когда насторожился Вейсензе. Куда девалась его вялость, рассеянность. По целым дням бродил он теперь по лесу с магистром, который весь сиял от этой чести, подолгу простаивал у деревянного забора, без конца переспрашивая мельчайшие подробности. Интересовался стариком голландцем, мингером Габриелем Оппенгеймером ван Страатеном. Сопоставлял факты. Хотя ему ни разу не удалось увидеть Ноэми, но из пестрой мозаики сведений он вывел довольно правильное представление о ней.
И теперь до поздней ночи горела у него лампа. Но прелат уже не бродил неверными старческими шагами; упруго, как молодой, шагал он по своим большим, белым покоям, и его возбужденная фантазия наполняла их людьми и грядущими событиями. Затаенная, сладострастная улыбка скользила по его тонким и подвижным губам, и порой он сам, как персонаж своих фантазий, произносил вслух: «Voyons done, посмотрим (франц.)
господин тайный советник по финансовым делам!» – «Ай, ай, ну кто бы это подумал, ваше превосходительство?»
Да, кто бы это подумал! Он ли не был старым лисом, своим тонким нюхом проникавшим в сущность жизни и людей! Он ли, казалось, не умел читать в человеческих лицах! И вдруг пришлось признать, что на гигантских подмостках жизни гораздо больше грима и фальши, чем мог бы предположить самый безнадежный скептик. Кто бы это угадал? Он вызвал образ еврея сюда, в ночную тишь своей одинокой комнаты. Он закрыл глаза и разглядывал черту за чертой: чувственный, очень красный рот, белые, твердые, тонко очерченные щеки, волевой жесткий подбородок, зоркие, быстрые, крылатые глаза, гладкий, невозмутимый лоб, выпуклости над бровями – признак математического склада ума. Кому пришло бы в голову за холодным, как лед, и, как лед, прозрачным обликом дельца и властолюбца заподозрить сентиментальную идиллию Гирсауского леса! Ай, ай, милейший господин финанцдиректор! Помните, как вы стояли передо мной в тот недобрый вечер у вас во дворце? Какая оживленная, надменно-циничная физиономия была у вас тогда! Ай, ай, милейший господин иудей, верно, что мне следовало лучше владеть собой. Верно, что я был в тот вечер несколько смешон и болтлив и держался не так, как подобало бы светскому кавалеру. Верно, что я сидел в кресле несчастный, совсем уничтоженный, вы же красовались предо мною бодрый и бравый, и судорога пробирала меня до мозга костей. Н-да, мне очень бы хотелось поглядеть, как вы, ваше превосходительство, стали бы вести себя при подобных обстоятельствах.
Председатель церковного совета Филипп-Генрих фон Вейсензе прервал свои блуждания по комнате. Лампа мирно освещала просторный покой. Назойливо билась о стекло ночная бабочка. Безмолвно и невозмутимо стояли на своих местах бесчисленные книги, через открытое окно вливалось ароматное дыхание ночного леса. Неужели его увлекли мечты о мести? Неужели он замыслил отомстить? Fi done, он не унизится до таких пошлых мещанских чувств. Ему просто… ну, просто любопытно, как будет вести себя еврей. Так же ли он опустится, постареет сразу, и вообще что он будет делать? Ну да, это будет крайне интересно, в высшей степени поучительно, много забавнее всего, что пишут в романах и разыгрывают на сцене.
– Voyons done, ваше превосходительство! Eh voila, так вот (франц.)
милейший господин тайный советник! – промолвил про себя изысканный, изящный прелат, затаенно и сладострастно улыбаясь. Воодушевившись, уселся он за комментарий к библии; насмешливо и пренебрежительно скользнул взором по обстоятельным трудам Гохштетеров, Вейсманов и Гедингеров, этих честных, добросовестных ученых мужей, и работа его пошла теперь быстро и ладно.
Между тем уполномоченные епископа Вюрцбургского исподтишка упорно продолжали свое дело в Штутгарте. На первом плане стояли теперь новые люди, по большей части военные, который мало считались с Зюссом, внешне как будто ладили с евреем, но не скрывали своего презрения к нему. Был среди них генерал, обербургграф фон Редер, невоспитанный, грубый человек, затем комендант крепости Асперг, подполковник фон Бувиггаузен, затем целая орава шумливых офицеров в пестрых мундирах – полковники Торнака и Лаубски, ротмистр Буков. Они плотным кольцом окружали теперь герцога. Еще был один офицер, к которому Зюсс чувствовал особенную неприязнь, майор фон Редер, двоюродный брат бургграфа, командир штутгартской национальной конной гвардии – городского кавалерийского отряда, – человек с крикливым голосом, низким лбом, жестким ртом, грубыми лапами, особенно бесформенными в перчатках. Но больше всего ненависти и отвращения внушал еврею дон Бартелеми Панкорбо, курцфальцский тайный советник, главноуправляющий табачными фабриками и табачной монополией, торговец драгоценными камнями, который снова выдвинулся на сцену в неизменной старомодной чопорной португальской придворной одежде, правое плечо всегда комично вздернуто, над пышными брыжами сизо-багровое, костлявое лицо с провалами вместо щек, с ястребиным носом и крашеными усами, упрямые щелочки-глазки из-под морщинистых век неотступно следят за Зюссом.
Все они, а вместе с ними и старые враги – Ремхинген, камердинер Нейфер,
– деятельно участвовали в католическом проекте. Хотя Зюссу весь план был ясен в полном его объеме, много яснее, чем неотесанным, чванливым, недалеким офицерам, однако он чувствовал, что его всячески стараются оттереть. О самых важных обстоятельствах он узнавал случайно или вовсе не узнавал; только когда была нужда в его чисто деловом финансовом опыте, ему нехотя, свысока, мимоходом сообщали кое-какие данные. Однажды, когда он осторожно попытался нащупать суть плана, герцог грубо одернул его, приказав раз и навсегда оставить шпионские замашки. Когда приспеет время, ему – и то не наверняка – сообщат, что нужно.
Карл-Александр, оправившись от болезни, скорее, чем сам ожидал, был очень деятелен и превосходно настроен. Кстати, и примирение с Марией-Августой, достигнутое хлопотами вюрцбургского епископа, дало желанные последствия: герцогиня забеременела. Страна восприняла эту новость весьма холодно. Если бы герцог умер бездетным, к власти опять пришла бы протестантская ветвь; теперь же страна на долгие времена отдана на произвол Риму и иезуитам. Предписанные начальством молебствия о здравии герцогини посещались очень слабо; приходили те, кто не мог уклониться.
Но сам герцог неумеренно выражал свою радость. Он всем рассказывал об ожидаемом наследнике, причем его мясистое, полнокровное лицо расплывалось от восторга, он отпускал грубые шутки, окружал Марию-Августу неуклюжими заботами. Ей же самой беременность пришлась совсем не по душе. Она боялась, как бы не была обезображена ее фигура, боялась, что ребенок явится для нее помехой, с содроганием думала о родах; и материнство само по себе казалось ей чем-то до крайности докучным, плебейским, неподобающим аристократке. Она подумывала даже избавиться от беременности и делала подобного рода намеки доктору Венделину Брейеру. Но медик либо не понимал, либо не хотел понять. Глухим напряженным голосом, подкрепляя слова широкими виноватыми жестами, он распространялся о радостях материнства, ссылался на античный мир, упомянул о матери Гракхов и о другой матери героя, той, что предпочитала увидеть сына на щите, нежели без щита. Вздохнув и вспомнив примитивную, чисто солдатскую точку зрения герцога, Мария-Августа смирилась.
Зато она жадно и со скрытым страхом выслушала рассказ Зюсса о повелительнице демонов Лилит, первой жене Адама. Она, эта длинноволосая, крылатая первая жена Адама, не поладила со своим супругом, плотская близость с ним не дала ей тех радостей, которых она желала. Тогда она с помощью колдовства, произнеся запретное имя божье, улетела в Египет, страну злых чар. С той поры, возненавидя Еву и всякое здоровое супружество, она стала накликать на рожениц и на младенцев проклятия и злые напасти. Но в Египте ее настигли посланные богом ей вослед три ангела
– Сеноп, Сансеной и Семангелоф. Сначала они хотели ее утопить; но потом отпустили на свободу, заставив поклясться клятвой демонов, что она не станет приносить вред ни роженице, ни младенцу, охраняемым именами трех ангелов. Вот почему иудейские роженицы имеют при себе амулеты с именами трех ангелов.
Сладострастно содрогаясь, герцогиня по секрету спросила Зюсса, не может ли он достать ей такой амулет. Конечно, может, с почтительной готовностью ответил он. При случае она рассказала об этом своему духовнику, патеру Флориану. Тот принялся резко и настойчиво отговаривать ее. Но она все же решила запастись амулетом. Лишняя предосторожность не помешает, а покаяться никогда не поздно.
В целом она воспринимала свою беременность, как и все на свете, легко, чуть иронически. Она держала себя, как человек, который, попав в легком летнем наряде под проливной дождь, сменяет промокшее платье на крестьянскую одежду и сам очень забавляется этим маскарадом.
Хрупкая, изящная, сидела она в канун рождества посреди тесного круга приближенных, вся в воздушных белых кружевах, над которыми нежно и шаловливо склонялась ее ящеричья головка с лицом цвета старого благородного мрамора под блестящими черными волосами. Только избранное общество было приглашено на празднование сочельника. Герцог не хотел звать Зюсса. Но между Марией-Августой и ее галантным, занятным придворным евреем протянулись нити скрытой, молчаливой симпатии с того дня, как он рассказал историю об амулете против Лилит, и герцогиня не желала мириться с его отсутствием в этот вечер. При той отчужденности, какую он ощущал, это приглашение было для него настоящим бальзамом. В знак своей глубокой признательности он презентовал герцогине очень красивую гемму, на которой был вырезан спеленатый младенец, а также изящную китайскую погремушку из фарфора и слоновой кости, чрезвычайно тонкой работы; человечки с длинными косами и подвижными головками карабкались вверх по ее ручке, а крохотные пагоды позванивали и постукивали. Третьим подарком, который он подал ей с таинственной и почтительной улыбкой, был маленький золотой футляр; она поняла, что в нем находится амулет.
Остальные гости, недовольные тем, что Зюсс по-прежнему в фаворе, встретили его в этот вечер особенно неприязненно и всячески изощрялись в грубых и злобных насмешках по его адресу. Герцог, подхватив какую-то шутку Ремхингена, убеждал Марию-Августу не заглядываться на еврея, чтобы у Вюртемберга не оказался горбоносый герцог. Мария-Августа только улыбалась.
Втихомолку поглаживала она золотой футлярчик: втихомолку, незаметно для других, вынула амулет, принялась разглядывать его – узкая полоска пергамента, испещренная красными массивными еврейскими письменами; между ними переплетались зловещие замысловатые фигуры, комично и грозно гнездились первобытные птицы.
Зюсс между тем с неизменной выдержкой терпеливо и вежливо сносил все шпильки и грубые выпады, направленные против него. А затем, обратившись к герцогу и Вейсензе, заметил, что слышал однажды, как они обсуждали вопрос о католическом и лютеранском тексте рождественского евангелия, решая, какое толкование правильнее, лютеранское ли: «в человеках благоволение», или католическое: «людям доброй воли». Он радуется возможности в качестве скромного рождественского подарка внести свой вклад в дело разрешения этой проблемы. Герцог и председатель церковного совета растерянно воззрились на него, все остальные тоже притихли, недоверчиво и насмешливо прислушиваясь к словам Зюсса, который учтиво и хладнокровно продолжал: со времен профессора Баруха д'Эспинозы, Барух д'Эспиноза (Бенедикт Спиноза; 1632–1677) – выдающийся голландский философ-материалист. Спиноза родился в семье испанских евреев в Амстердаме и получил первоначальное образование в еврейской религиозной школе. Способного юношу, однако, влекло к науке. Он стал прилежно посещать светскую латинскую школу, открыл для себя философию Декарта и сам начал писать философские работы. Между 1654 и 1656 гг. Спинозу за религиозное свободомыслие исключили из еврейской общины и по ходатайству последней изгнали из Амстердама.
который был всемилостивейше приглашен блаженной памяти курфюрстом Пфальцским в Гейдельбергский университет, его единоверцы прилежно занимались изучением также и Нового завета. Он, Зюсс, обратился по поводу вышеупомянутого текста к одному из своих амстердамских коллег и получил следующий ответ: «В греческом тексте стоит слово eudokias, доброй воли, благоволения (греч.)
что вульгата, принятая у католиков, правильно толкует как bonae voluntatis доброй воли (лат.)
– доброй воли». Эразм же печатал свою библию по рукописи, в которой по ошибке eudokia было написано без s, и, руководствуясь этим, Лютер перевел его словом «благоволение». Эразм, конечно, заметил бы ошибку, если бы не так торопился. Но для него вопросом чести было напечатать библию раньше кардинала Хименеса. А посему, при всем уважении к учености господина председателя церковного совета, следует признать, что лютеранское рождественское евангелие здесь несколько уклоняется от истины и правильный текст дан его светлостью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Вот когда насторожился Вейсензе. Куда девалась его вялость, рассеянность. По целым дням бродил он теперь по лесу с магистром, который весь сиял от этой чести, подолгу простаивал у деревянного забора, без конца переспрашивая мельчайшие подробности. Интересовался стариком голландцем, мингером Габриелем Оппенгеймером ван Страатеном. Сопоставлял факты. Хотя ему ни разу не удалось увидеть Ноэми, но из пестрой мозаики сведений он вывел довольно правильное представление о ней.
И теперь до поздней ночи горела у него лампа. Но прелат уже не бродил неверными старческими шагами; упруго, как молодой, шагал он по своим большим, белым покоям, и его возбужденная фантазия наполняла их людьми и грядущими событиями. Затаенная, сладострастная улыбка скользила по его тонким и подвижным губам, и порой он сам, как персонаж своих фантазий, произносил вслух: «Voyons done, посмотрим (франц.)
господин тайный советник по финансовым делам!» – «Ай, ай, ну кто бы это подумал, ваше превосходительство?»
Да, кто бы это подумал! Он ли не был старым лисом, своим тонким нюхом проникавшим в сущность жизни и людей! Он ли, казалось, не умел читать в человеческих лицах! И вдруг пришлось признать, что на гигантских подмостках жизни гораздо больше грима и фальши, чем мог бы предположить самый безнадежный скептик. Кто бы это угадал? Он вызвал образ еврея сюда, в ночную тишь своей одинокой комнаты. Он закрыл глаза и разглядывал черту за чертой: чувственный, очень красный рот, белые, твердые, тонко очерченные щеки, волевой жесткий подбородок, зоркие, быстрые, крылатые глаза, гладкий, невозмутимый лоб, выпуклости над бровями – признак математического склада ума. Кому пришло бы в голову за холодным, как лед, и, как лед, прозрачным обликом дельца и властолюбца заподозрить сентиментальную идиллию Гирсауского леса! Ай, ай, милейший господин финанцдиректор! Помните, как вы стояли передо мной в тот недобрый вечер у вас во дворце? Какая оживленная, надменно-циничная физиономия была у вас тогда! Ай, ай, милейший господин иудей, верно, что мне следовало лучше владеть собой. Верно, что я был в тот вечер несколько смешон и болтлив и держался не так, как подобало бы светскому кавалеру. Верно, что я сидел в кресле несчастный, совсем уничтоженный, вы же красовались предо мною бодрый и бравый, и судорога пробирала меня до мозга костей. Н-да, мне очень бы хотелось поглядеть, как вы, ваше превосходительство, стали бы вести себя при подобных обстоятельствах.
Председатель церковного совета Филипп-Генрих фон Вейсензе прервал свои блуждания по комнате. Лампа мирно освещала просторный покой. Назойливо билась о стекло ночная бабочка. Безмолвно и невозмутимо стояли на своих местах бесчисленные книги, через открытое окно вливалось ароматное дыхание ночного леса. Неужели его увлекли мечты о мести? Неужели он замыслил отомстить? Fi done, он не унизится до таких пошлых мещанских чувств. Ему просто… ну, просто любопытно, как будет вести себя еврей. Так же ли он опустится, постареет сразу, и вообще что он будет делать? Ну да, это будет крайне интересно, в высшей степени поучительно, много забавнее всего, что пишут в романах и разыгрывают на сцене.
– Voyons done, ваше превосходительство! Eh voila, так вот (франц.)
милейший господин тайный советник! – промолвил про себя изысканный, изящный прелат, затаенно и сладострастно улыбаясь. Воодушевившись, уселся он за комментарий к библии; насмешливо и пренебрежительно скользнул взором по обстоятельным трудам Гохштетеров, Вейсманов и Гедингеров, этих честных, добросовестных ученых мужей, и работа его пошла теперь быстро и ладно.
Между тем уполномоченные епископа Вюрцбургского исподтишка упорно продолжали свое дело в Штутгарте. На первом плане стояли теперь новые люди, по большей части военные, который мало считались с Зюссом, внешне как будто ладили с евреем, но не скрывали своего презрения к нему. Был среди них генерал, обербургграф фон Редер, невоспитанный, грубый человек, затем комендант крепости Асперг, подполковник фон Бувиггаузен, затем целая орава шумливых офицеров в пестрых мундирах – полковники Торнака и Лаубски, ротмистр Буков. Они плотным кольцом окружали теперь герцога. Еще был один офицер, к которому Зюсс чувствовал особенную неприязнь, майор фон Редер, двоюродный брат бургграфа, командир штутгартской национальной конной гвардии – городского кавалерийского отряда, – человек с крикливым голосом, низким лбом, жестким ртом, грубыми лапами, особенно бесформенными в перчатках. Но больше всего ненависти и отвращения внушал еврею дон Бартелеми Панкорбо, курцфальцский тайный советник, главноуправляющий табачными фабриками и табачной монополией, торговец драгоценными камнями, который снова выдвинулся на сцену в неизменной старомодной чопорной португальской придворной одежде, правое плечо всегда комично вздернуто, над пышными брыжами сизо-багровое, костлявое лицо с провалами вместо щек, с ястребиным носом и крашеными усами, упрямые щелочки-глазки из-под морщинистых век неотступно следят за Зюссом.
Все они, а вместе с ними и старые враги – Ремхинген, камердинер Нейфер,
– деятельно участвовали в католическом проекте. Хотя Зюссу весь план был ясен в полном его объеме, много яснее, чем неотесанным, чванливым, недалеким офицерам, однако он чувствовал, что его всячески стараются оттереть. О самых важных обстоятельствах он узнавал случайно или вовсе не узнавал; только когда была нужда в его чисто деловом финансовом опыте, ему нехотя, свысока, мимоходом сообщали кое-какие данные. Однажды, когда он осторожно попытался нащупать суть плана, герцог грубо одернул его, приказав раз и навсегда оставить шпионские замашки. Когда приспеет время, ему – и то не наверняка – сообщат, что нужно.
Карл-Александр, оправившись от болезни, скорее, чем сам ожидал, был очень деятелен и превосходно настроен. Кстати, и примирение с Марией-Августой, достигнутое хлопотами вюрцбургского епископа, дало желанные последствия: герцогиня забеременела. Страна восприняла эту новость весьма холодно. Если бы герцог умер бездетным, к власти опять пришла бы протестантская ветвь; теперь же страна на долгие времена отдана на произвол Риму и иезуитам. Предписанные начальством молебствия о здравии герцогини посещались очень слабо; приходили те, кто не мог уклониться.
Но сам герцог неумеренно выражал свою радость. Он всем рассказывал об ожидаемом наследнике, причем его мясистое, полнокровное лицо расплывалось от восторга, он отпускал грубые шутки, окружал Марию-Августу неуклюжими заботами. Ей же самой беременность пришлась совсем не по душе. Она боялась, как бы не была обезображена ее фигура, боялась, что ребенок явится для нее помехой, с содроганием думала о родах; и материнство само по себе казалось ей чем-то до крайности докучным, плебейским, неподобающим аристократке. Она подумывала даже избавиться от беременности и делала подобного рода намеки доктору Венделину Брейеру. Но медик либо не понимал, либо не хотел понять. Глухим напряженным голосом, подкрепляя слова широкими виноватыми жестами, он распространялся о радостях материнства, ссылался на античный мир, упомянул о матери Гракхов и о другой матери героя, той, что предпочитала увидеть сына на щите, нежели без щита. Вздохнув и вспомнив примитивную, чисто солдатскую точку зрения герцога, Мария-Августа смирилась.
Зато она жадно и со скрытым страхом выслушала рассказ Зюсса о повелительнице демонов Лилит, первой жене Адама. Она, эта длинноволосая, крылатая первая жена Адама, не поладила со своим супругом, плотская близость с ним не дала ей тех радостей, которых она желала. Тогда она с помощью колдовства, произнеся запретное имя божье, улетела в Египет, страну злых чар. С той поры, возненавидя Еву и всякое здоровое супружество, она стала накликать на рожениц и на младенцев проклятия и злые напасти. Но в Египте ее настигли посланные богом ей вослед три ангела
– Сеноп, Сансеной и Семангелоф. Сначала они хотели ее утопить; но потом отпустили на свободу, заставив поклясться клятвой демонов, что она не станет приносить вред ни роженице, ни младенцу, охраняемым именами трех ангелов. Вот почему иудейские роженицы имеют при себе амулеты с именами трех ангелов.
Сладострастно содрогаясь, герцогиня по секрету спросила Зюсса, не может ли он достать ей такой амулет. Конечно, может, с почтительной готовностью ответил он. При случае она рассказала об этом своему духовнику, патеру Флориану. Тот принялся резко и настойчиво отговаривать ее. Но она все же решила запастись амулетом. Лишняя предосторожность не помешает, а покаяться никогда не поздно.
В целом она воспринимала свою беременность, как и все на свете, легко, чуть иронически. Она держала себя, как человек, который, попав в легком летнем наряде под проливной дождь, сменяет промокшее платье на крестьянскую одежду и сам очень забавляется этим маскарадом.
Хрупкая, изящная, сидела она в канун рождества посреди тесного круга приближенных, вся в воздушных белых кружевах, над которыми нежно и шаловливо склонялась ее ящеричья головка с лицом цвета старого благородного мрамора под блестящими черными волосами. Только избранное общество было приглашено на празднование сочельника. Герцог не хотел звать Зюсса. Но между Марией-Августой и ее галантным, занятным придворным евреем протянулись нити скрытой, молчаливой симпатии с того дня, как он рассказал историю об амулете против Лилит, и герцогиня не желала мириться с его отсутствием в этот вечер. При той отчужденности, какую он ощущал, это приглашение было для него настоящим бальзамом. В знак своей глубокой признательности он презентовал герцогине очень красивую гемму, на которой был вырезан спеленатый младенец, а также изящную китайскую погремушку из фарфора и слоновой кости, чрезвычайно тонкой работы; человечки с длинными косами и подвижными головками карабкались вверх по ее ручке, а крохотные пагоды позванивали и постукивали. Третьим подарком, который он подал ей с таинственной и почтительной улыбкой, был маленький золотой футляр; она поняла, что в нем находится амулет.
Остальные гости, недовольные тем, что Зюсс по-прежнему в фаворе, встретили его в этот вечер особенно неприязненно и всячески изощрялись в грубых и злобных насмешках по его адресу. Герцог, подхватив какую-то шутку Ремхингена, убеждал Марию-Августу не заглядываться на еврея, чтобы у Вюртемберга не оказался горбоносый герцог. Мария-Августа только улыбалась.
Втихомолку поглаживала она золотой футлярчик: втихомолку, незаметно для других, вынула амулет, принялась разглядывать его – узкая полоска пергамента, испещренная красными массивными еврейскими письменами; между ними переплетались зловещие замысловатые фигуры, комично и грозно гнездились первобытные птицы.
Зюсс между тем с неизменной выдержкой терпеливо и вежливо сносил все шпильки и грубые выпады, направленные против него. А затем, обратившись к герцогу и Вейсензе, заметил, что слышал однажды, как они обсуждали вопрос о католическом и лютеранском тексте рождественского евангелия, решая, какое толкование правильнее, лютеранское ли: «в человеках благоволение», или католическое: «людям доброй воли». Он радуется возможности в качестве скромного рождественского подарка внести свой вклад в дело разрешения этой проблемы. Герцог и председатель церковного совета растерянно воззрились на него, все остальные тоже притихли, недоверчиво и насмешливо прислушиваясь к словам Зюсса, который учтиво и хладнокровно продолжал: со времен профессора Баруха д'Эспинозы, Барух д'Эспиноза (Бенедикт Спиноза; 1632–1677) – выдающийся голландский философ-материалист. Спиноза родился в семье испанских евреев в Амстердаме и получил первоначальное образование в еврейской религиозной школе. Способного юношу, однако, влекло к науке. Он стал прилежно посещать светскую латинскую школу, открыл для себя философию Декарта и сам начал писать философские работы. Между 1654 и 1656 гг. Спинозу за религиозное свободомыслие исключили из еврейской общины и по ходатайству последней изгнали из Амстердама.
который был всемилостивейше приглашен блаженной памяти курфюрстом Пфальцским в Гейдельбергский университет, его единоверцы прилежно занимались изучением также и Нового завета. Он, Зюсс, обратился по поводу вышеупомянутого текста к одному из своих амстердамских коллег и получил следующий ответ: «В греческом тексте стоит слово eudokias, доброй воли, благоволения (греч.)
что вульгата, принятая у католиков, правильно толкует как bonae voluntatis доброй воли (лат.)
– доброй воли». Эразм же печатал свою библию по рукописи, в которой по ошибке eudokia было написано без s, и, руководствуясь этим, Лютер перевел его словом «благоволение». Эразм, конечно, заметил бы ошибку, если бы не так торопился. Но для него вопросом чести было напечатать библию раньше кардинала Хименеса. А посему, при всем уважении к учености господина председателя церковного совета, следует признать, что лютеранское рождественское евангелие здесь несколько уклоняется от истины и правильный текст дан его светлостью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74