Аксессуары для ванной, удобная доставка
Все, кроме Кристла и Найтингейла. Кристл разозлился из-за сэра Хораса: он всегда стремился к абсолютному успеху и ревниво оберегал своих кумиров, а тут мало того, что на достоинство его гостя сначала посягнул Найтингейл, но потом с ним еще сравнили какого-то не слишком знаменитого, да еще и неизвестного самому Кристлу француза. Его очень раздосадовало и мое горячее желание познакомиться с этим серьезнейшим, как я сказал Юстасу, писателем.
А Найтингейл просто ненавидел Пилброу – хотя ненавидеть этого милого старика было, по-моему, совершенно невозможно. Он завидовал его веселой непринужденности и широким знакомствам в среде европейской интеллигенции. Он решительно ничего не знал об его друзьях, но испытывал ненависть и к ним. Когда Пилброу назвал имя своего гостя, Найтингейл только усмехнулся.
Все остальные искренне симпатизировали Пилброу. Даже Винслоу сказал без обычного ехидства:
– Я весьма далек от всей этой новейшей гуманитарии, Юстас, но я не прочь пообщаться с вашим гением. На моем родном языке, разумеется.
– Посадить его рядом с вами, Годфри?
– Вы очень любезны, Юстас. Очень.
Пилброу просиял. Даже самые молодые из нас называли его просто по имени. Другого такого человека в колледже не было. Он и правда походил на красного лорда. Многие европейцы так о нем и думали, хотя на самом-то деле его отец, директор привилегированной средней школы, не оставил ему в наследство ни титулов, ни настоящего богатства. Чудак, тонкий ценитель искусства и дилетант с широчайшим кругом интересов, он подолгу жил за границей, но был истинным британцем из высших слоев среднего сословия, британцем до мозга костей – тепличным растением спокойного девятнадцатого века. Мировая война ничуть не поколебала его мягкой, но неистребимой уверенности в праве каждого человека жить там, где ему хочется, и так, как ему нравится.
Если его и мучила порой тоска, то он мастерски умел ее подавлять. В отличие от большинства стариков он почти не говорил о прошлом. Его академической специальностью была литература римлян, а лучшей работой – книга о Петронии, его любимом римском писателе, написанная, как, впрочем, и все другие, живым, ясным, вразумительным языком, удивительно не похожим на его восторженно бессвязную устную речь. Но он не любил говорить о римской литературе. Гораздо вдохновенней рассказывал он про какого-нибудь только что открытого им гениального европейца, который, по его уверениям, должен был стать через несколько лет величайшим писателем.
Он колесил по Европе, самозабвенно отыскивая новые таланты. Одно из его чудачеств было особенно хорошо известно: он никогда не надевал фрак, отправляясь на званый обед в странах с тоталитарным режимом, – а потом, за обедом, всем и каждому объяснял, почему он так поступает. Ему невозможно было растолковать, что он ведет себя по нынешним временам чересчур независимо, а его почтенный возраст и положение, его широкая известность в академических, художественных и великосветских кругах почти всех европейских стран только доставляли британским дипломатам массу хлопот. Не меньше хлопот приносила им и другая его привычка: он часто приглашал в Англию неугодных своим властям европейских писателей и тратил на них почти все свои деньги. Он был готов пригласить к себе любого человека, которого порекомендовал ему кто-нибудь из его друзей. «Дружеские связи – вот основа жизни», – радостно говаривал он. И тут же добавлял: «Дружеские связи ко многому обязывают, особенно связи с хорошенькими женщинами, но зато многим и одаривают – если перерастают в любовные».
Он был холостяком, но одиночество ничуть не угнетало его. А если и угнетало, то он умело скрывал это от своих знакомых. На людях он вел себя как семидесятичетырехлетний enfant terrible несносный ребенок (франц.)
. И этот совершенно неукротимый старик, который, впрочем, никому не казался стариком, постоянно помогающий другим, заботился только о своих собственных радостях – вот что меня восхищало в нем больше всего.
Кристл опять заговорил о празднике:
– Есть одно обстоятельство, про которое мы не должны забывать. Я уже предупредил моего гостя. Не знаю, что думают об этом другие, а я уверен – нельзя устраивать праздник, когда рядом, в Резиденции, не догадываясь о своей судьбе, умирает наш ректор. И вместе с том у нас нет выхода. Потому что, если мы отменим праздник, ректор поймет, в чем дело. Но если ему скажут правду перед праздником – хотя бы всего лишь за час до начала, – нам придется его отменить. Надеюсь, среди нас нет глупцов, которые этого не понимают?
– Надо думать, что нет, – сказал Винслоу. – И это очень приятно, однако до чрезвычайности странно… вы согласны со мной, декан?
Он сказал это со свойственной ему язвительной вежливостью и очень удивился грубому ответу Кристла. Он не понимал, и не понял даже после резкой отповеди Кристла, что тот-то говорил вполне искренне, с глубоким чувством, и его оскорбила ядовитая шутка Винслоу. Казначей в свою очередь стал еще язвительней, и в их перепалку тут же ввязался Найтингейл.
Льюк, по-всегдашнему наблюдательный и сдержанный, молча следил за разгорающейся ссорой.
Никому из нас не пришло в голову посидеть после обеда в профессорской за бутылкой вина. Пилброу сразу же отправился к кому-то в гости – художественная интеллигенция Кембриджа вот уже больше пятидесяти лет считала, что без него, если он был в Англии, не могло состояться ни одной вечеринки, – а мы были слишком взвинчены, чтобы провести хотя бы еще полчаса за одним столом. Винслоу, буркнув свое традиционное «доброй вам ночи», неторопливо двинулся к выходу, держа в руке университетскую шапочку, которую он, единственный из нас, всегда педантично надевал, идя в профессорскую. Потом распрощался я и, сразу вслед за мной, Гетлиф.
Он заговорил, едва мы переступили порог моей гостиной:
– Послушай, меня очень тревожат ваши разговоры про Джего.
– Почему?
– Да потому, что это идиотизм! Он не может быть ректором. Я просто не понимаю – о чем ты думаешь!
Мы стояли посреди комнаты. На лбу у Фрэнсиса, как и всегда, когда он злился, вздулась вена. Загар придавал ему цветущий вид, но, всмотревшись внимательней, я заметил, что он очень утомлен: под глазами у него явственно обозначились нездоровые темные мешки. Вот уже несколько месяцев он работал, что называется, за двоих: изучал по своей собственной научной программе природу ионосферы и выполнял секретное задание Министерства авиации. Тайна сохранялась очень строго, и мы узнали о подробностях только через три года, а тогда он скупо объяснял нам, что занимается теоретическими основами радиолокации. Его усталость усиливало бремя ответственности и грустная разочарованность. Незадолго перед этим он закончил серьезную работу, но она не получила того признания, на которое он рассчитывал, и его положение в научном мире было сейчас далеко не блестящим. Его опередили даже некоторые совсем молодые физики, и ему было тяжело это сознавать.
Он с головой ушел в новую работу, но первые результаты не слишком радовали его. А подступающие выборы ректора но сулили ему ничего, кроме лишних хлопот. Он не хотел думать про выборы, его целиком поглощали проблемы противовоздушной обороны, тем более что он сомневался в правильности своих новых идей, касающихся распространения радиоволн. Так что предвыборная борьба вызывала в нем только глухое раздражение и тоскливое недовольство.
Мы познакомились десять лет назад и очень быстро сделались приятелями – не близкими друзьями, а именно приятелями: нас сблизило взаимное уважение и доверие. Нам обоим недавно перевалило за тридцать – ему было тридцать четыре года, а мне тридцать два, – у нас были сходные взгляды и похожие судьбы. Он рекомендовал меня Совету колледжа, когда мне вконец опротивела жестокая конкурентная борьба в Коллегии адвокатов, и за те три года, что я проработал в Кембридже, мы неизменно поддерживали друг друга, всегда оказываясь единомышленниками во всех серьезных вопросах, так что наше взаимное доверие постоянно укреплялось. Но сегодня – в первый раз – мы никак не могли договориться.
– Я просто не понимаю, о чем ты думаешь! – воскликнул Фрэнсис.
– Он будет неплохим ректором, – сказал я.
– Чепуха. Идиотская чепуха! Объясни мне – что он сделал серьезного?
Ответить на его вопрос было не так-то просто. Джего, специалист по английской словесности, опубликовал несколько работ о сочинениях пуритан, обосновавшихся в Новой Англии. Все его работы отличались добротностью, особо можно было отметить статьи об Уильяме Брэдфорде… но мне не хотелось кривить душой, разговаривая с Фрэнсисом.
– Что ж, я согласен – он отнюдь не выдающийся ученый.
– Ректор колледжа должен быть выдающимся ученым.
– Это желательно, Фрэнсис, но не это самое главное. Не будь педантом.
– Ну так скажи мне – что он сделал серьезного? Он никакой не ученый, и его нельзя выбирать в ректоры.
– Он человек, Фрэнсис, превосходный человек, а это гораздо важней для руководителя, чем ученые заслуги.
– Он пустышка…
В тоне Гетлифа ощущалась резкая враждебность, я старался сдерживаться, но понимал, что мои возражения тоже звучат не слишком дружелюбно.
– Дальтоника не порадуешь рассказом про радугу, – сказал я. – Ты мог бы поверить мне…
– Что тебя радуют некоторые человеческие качества, – докончил за меня Гетлиф. – А я сейчас не могу думать о твоих радостях – мне нужно выбрать достойного ректора.
– Если тебе кажется, что для выборов ректора не нужен здравый смысл, то ты жестоко ошибаешься.
Гетлиф, широко и стремительно шагая, прошелся по гостиной – три шага к камину и три обратно; звук его шагов резко взломал воцарившуюся в комнате тишину.
– Послушай, – проговорил он, – ты взял на себя какие-нибудь обязательства?
– Самые определенные.
– Идиотская безответственность. Ты же всегда был разумным человеком. А это просто сумасшествие какое-то.
– Да, я взял на себя совершенно определенные обязательства, – повторил я. – Но мне было бы вовсе не трудно отказаться от них – если б я увидел, что это разумно. Но это же неразумно. На мой взгляд, Джего справится с обязанностями ректора лучше, чем кто-нибудь другой.
– А ты не подумал о том, что он безмозглый консерватор? Ну можно ли сейчас выбирать в ректоры ничего не понимающего консерватора – тем более если в колледже есть люди широких взглядов?
– Меня вовсе не радует его консерватизм…
– Однако ты все-таки собираешься его поддерживать.
– Для ректора колледжа консерватизм не такое уж большое зло.
– Консерватизм всегда зло, особенно если им заражен влиятельный человек. И ты сам это прекрасно знаешь. Мир стал таким неустойчивым, что любая мелочь имеет теперь огромнейшее значение. Одуревшие от чванства консерваторы думают, что они ведут себя основательно и благоразумно. А я уверен – их благоразумная основательность чревата бесповоротным союзом с фашистами или войной, в которой нас могут так расколотить, что только мокрое место останется.
В словах Фрэнсиса звучала тяжкая, застарелая злость. Он был радикалом – как и многие ученые его поколения. Они понимали, что через два-три года именно им придется взять на себя всю полноту ответственности за судьбу страны. Фрэнсиса одолевала такая тяжелая усталость, что мне вдруг расхотелось ему возражать.
– Разумеется, ты прав, Фрэнсис, – проговорил я. – Мне кажется, что Джего будет достойным ректором, но мои убеждения ничуть не изменились.
Он улыбнулся, и морщинки-лучики, разбежавшиеся на мгновение по его лицу, смягчили его суровую угрюмость; но улыбка сразу же угасла.
– Ну хорошо, а ты-то кого предлагаешь? – спросил я.
– Как будто ты не знаешь! Кроуфорда, конечно.
– Вот уж кто действительно пустой человек! Самонадеянный. Ограниченный. Неумный…
– Он серьезный ученый. И это еще скромно сказано – серьезный.
Другого мнения о Кроуфорде я никогда и не слышал. Кое-кто утверждал даже, что он один из лучших современных биологов.
– У него передовые взгляды. И он не боится их высказывать, – продолжал между тем Гетлиф.
– Он тошнотворно самодоволен…
– Ученые его ранга редко придерживаются радикальных взглядов. А ведь к их высказываниям очень внимательно прислушиваются. Как же ты не видишь, что ректор-радикал принесет обществу огромную пользу?
– Возможно, – согласился я. Мы немного поостыли и начали слушать друг друга. – Вполне возможно. Но подумай, принесет ли он пользу колледжу?
Немного помолчав, я добавил:
– Он совершенно бесчувственный человек. У него рыбья кровь. И ни на грош воображения.
– А Джего, значит, не такой?
– Как человек, он полная противоположность Кроуфорду.
– Ну, идеальных людей не бывает, – сказал Гетлиф.
Я спросил:
– Так, по-твоему, кандидатуру Кроуфорда тоже выдвинут?
– Обязательно – если мое мнение что-нибудь значит, – ответил Гетлиф.
– А с Винслоу ты разговаривал?
– Пока нет. Но я уверен – он поддержит Кроуфорда. Деваться-то ему некуда.
Правильно, подумал я. Винслоу неопределенно толковал о поисках руководителя на стороне – и нарочито не называл никаких имен. Значит, в глубине души он все же надеется, что ему тоже предложат баллотироваться на этот пост, – надеется, хотя прекрасно знает, как его не любят, и, конечно же, помнит, что в прошлый раз ему тоже никто не предложил выставить свою кандидатуру. Да, деваться ему некуда, он должен поддержать Кроуфорда.
– Других серьезных претендентов нет, – сказал Гетлиф. И тотчас спросил – резко, настойчиво: – Так за кого ты будешь голосовать?
Мне очень не хотелось с ним ссориться. И все же, немного помолчав, я ответил:
– К сожалению, Кроуфорд для меня пустое место. Я понимаю, о чем ты толкуешь. Но считаю, что ректор прежде всего должен быть человеком. А поэтому буду голосовать за Джего.
Лицо Гетлифа вспыхнуло, на лбу явственней обозначилась вена.
– Чудовищная безответственность, – проговорил он. – Чтобы не сказать больше.
– Будем считать, что мы не сошлись во мнениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
А Найтингейл просто ненавидел Пилброу – хотя ненавидеть этого милого старика было, по-моему, совершенно невозможно. Он завидовал его веселой непринужденности и широким знакомствам в среде европейской интеллигенции. Он решительно ничего не знал об его друзьях, но испытывал ненависть и к ним. Когда Пилброу назвал имя своего гостя, Найтингейл только усмехнулся.
Все остальные искренне симпатизировали Пилброу. Даже Винслоу сказал без обычного ехидства:
– Я весьма далек от всей этой новейшей гуманитарии, Юстас, но я не прочь пообщаться с вашим гением. На моем родном языке, разумеется.
– Посадить его рядом с вами, Годфри?
– Вы очень любезны, Юстас. Очень.
Пилброу просиял. Даже самые молодые из нас называли его просто по имени. Другого такого человека в колледже не было. Он и правда походил на красного лорда. Многие европейцы так о нем и думали, хотя на самом-то деле его отец, директор привилегированной средней школы, не оставил ему в наследство ни титулов, ни настоящего богатства. Чудак, тонкий ценитель искусства и дилетант с широчайшим кругом интересов, он подолгу жил за границей, но был истинным британцем из высших слоев среднего сословия, британцем до мозга костей – тепличным растением спокойного девятнадцатого века. Мировая война ничуть не поколебала его мягкой, но неистребимой уверенности в праве каждого человека жить там, где ему хочется, и так, как ему нравится.
Если его и мучила порой тоска, то он мастерски умел ее подавлять. В отличие от большинства стариков он почти не говорил о прошлом. Его академической специальностью была литература римлян, а лучшей работой – книга о Петронии, его любимом римском писателе, написанная, как, впрочем, и все другие, живым, ясным, вразумительным языком, удивительно не похожим на его восторженно бессвязную устную речь. Но он не любил говорить о римской литературе. Гораздо вдохновенней рассказывал он про какого-нибудь только что открытого им гениального европейца, который, по его уверениям, должен был стать через несколько лет величайшим писателем.
Он колесил по Европе, самозабвенно отыскивая новые таланты. Одно из его чудачеств было особенно хорошо известно: он никогда не надевал фрак, отправляясь на званый обед в странах с тоталитарным режимом, – а потом, за обедом, всем и каждому объяснял, почему он так поступает. Ему невозможно было растолковать, что он ведет себя по нынешним временам чересчур независимо, а его почтенный возраст и положение, его широкая известность в академических, художественных и великосветских кругах почти всех европейских стран только доставляли британским дипломатам массу хлопот. Не меньше хлопот приносила им и другая его привычка: он часто приглашал в Англию неугодных своим властям европейских писателей и тратил на них почти все свои деньги. Он был готов пригласить к себе любого человека, которого порекомендовал ему кто-нибудь из его друзей. «Дружеские связи – вот основа жизни», – радостно говаривал он. И тут же добавлял: «Дружеские связи ко многому обязывают, особенно связи с хорошенькими женщинами, но зато многим и одаривают – если перерастают в любовные».
Он был холостяком, но одиночество ничуть не угнетало его. А если и угнетало, то он умело скрывал это от своих знакомых. На людях он вел себя как семидесятичетырехлетний enfant terrible несносный ребенок (франц.)
. И этот совершенно неукротимый старик, который, впрочем, никому не казался стариком, постоянно помогающий другим, заботился только о своих собственных радостях – вот что меня восхищало в нем больше всего.
Кристл опять заговорил о празднике:
– Есть одно обстоятельство, про которое мы не должны забывать. Я уже предупредил моего гостя. Не знаю, что думают об этом другие, а я уверен – нельзя устраивать праздник, когда рядом, в Резиденции, не догадываясь о своей судьбе, умирает наш ректор. И вместе с том у нас нет выхода. Потому что, если мы отменим праздник, ректор поймет, в чем дело. Но если ему скажут правду перед праздником – хотя бы всего лишь за час до начала, – нам придется его отменить. Надеюсь, среди нас нет глупцов, которые этого не понимают?
– Надо думать, что нет, – сказал Винслоу. – И это очень приятно, однако до чрезвычайности странно… вы согласны со мной, декан?
Он сказал это со свойственной ему язвительной вежливостью и очень удивился грубому ответу Кристла. Он не понимал, и не понял даже после резкой отповеди Кристла, что тот-то говорил вполне искренне, с глубоким чувством, и его оскорбила ядовитая шутка Винслоу. Казначей в свою очередь стал еще язвительней, и в их перепалку тут же ввязался Найтингейл.
Льюк, по-всегдашнему наблюдательный и сдержанный, молча следил за разгорающейся ссорой.
Никому из нас не пришло в голову посидеть после обеда в профессорской за бутылкой вина. Пилброу сразу же отправился к кому-то в гости – художественная интеллигенция Кембриджа вот уже больше пятидесяти лет считала, что без него, если он был в Англии, не могло состояться ни одной вечеринки, – а мы были слишком взвинчены, чтобы провести хотя бы еще полчаса за одним столом. Винслоу, буркнув свое традиционное «доброй вам ночи», неторопливо двинулся к выходу, держа в руке университетскую шапочку, которую он, единственный из нас, всегда педантично надевал, идя в профессорскую. Потом распрощался я и, сразу вслед за мной, Гетлиф.
Он заговорил, едва мы переступили порог моей гостиной:
– Послушай, меня очень тревожат ваши разговоры про Джего.
– Почему?
– Да потому, что это идиотизм! Он не может быть ректором. Я просто не понимаю – о чем ты думаешь!
Мы стояли посреди комнаты. На лбу у Фрэнсиса, как и всегда, когда он злился, вздулась вена. Загар придавал ему цветущий вид, но, всмотревшись внимательней, я заметил, что он очень утомлен: под глазами у него явственно обозначились нездоровые темные мешки. Вот уже несколько месяцев он работал, что называется, за двоих: изучал по своей собственной научной программе природу ионосферы и выполнял секретное задание Министерства авиации. Тайна сохранялась очень строго, и мы узнали о подробностях только через три года, а тогда он скупо объяснял нам, что занимается теоретическими основами радиолокации. Его усталость усиливало бремя ответственности и грустная разочарованность. Незадолго перед этим он закончил серьезную работу, но она не получила того признания, на которое он рассчитывал, и его положение в научном мире было сейчас далеко не блестящим. Его опередили даже некоторые совсем молодые физики, и ему было тяжело это сознавать.
Он с головой ушел в новую работу, но первые результаты не слишком радовали его. А подступающие выборы ректора но сулили ему ничего, кроме лишних хлопот. Он не хотел думать про выборы, его целиком поглощали проблемы противовоздушной обороны, тем более что он сомневался в правильности своих новых идей, касающихся распространения радиоволн. Так что предвыборная борьба вызывала в нем только глухое раздражение и тоскливое недовольство.
Мы познакомились десять лет назад и очень быстро сделались приятелями – не близкими друзьями, а именно приятелями: нас сблизило взаимное уважение и доверие. Нам обоим недавно перевалило за тридцать – ему было тридцать четыре года, а мне тридцать два, – у нас были сходные взгляды и похожие судьбы. Он рекомендовал меня Совету колледжа, когда мне вконец опротивела жестокая конкурентная борьба в Коллегии адвокатов, и за те три года, что я проработал в Кембридже, мы неизменно поддерживали друг друга, всегда оказываясь единомышленниками во всех серьезных вопросах, так что наше взаимное доверие постоянно укреплялось. Но сегодня – в первый раз – мы никак не могли договориться.
– Я просто не понимаю, о чем ты думаешь! – воскликнул Фрэнсис.
– Он будет неплохим ректором, – сказал я.
– Чепуха. Идиотская чепуха! Объясни мне – что он сделал серьезного?
Ответить на его вопрос было не так-то просто. Джего, специалист по английской словесности, опубликовал несколько работ о сочинениях пуритан, обосновавшихся в Новой Англии. Все его работы отличались добротностью, особо можно было отметить статьи об Уильяме Брэдфорде… но мне не хотелось кривить душой, разговаривая с Фрэнсисом.
– Что ж, я согласен – он отнюдь не выдающийся ученый.
– Ректор колледжа должен быть выдающимся ученым.
– Это желательно, Фрэнсис, но не это самое главное. Не будь педантом.
– Ну так скажи мне – что он сделал серьезного? Он никакой не ученый, и его нельзя выбирать в ректоры.
– Он человек, Фрэнсис, превосходный человек, а это гораздо важней для руководителя, чем ученые заслуги.
– Он пустышка…
В тоне Гетлифа ощущалась резкая враждебность, я старался сдерживаться, но понимал, что мои возражения тоже звучат не слишком дружелюбно.
– Дальтоника не порадуешь рассказом про радугу, – сказал я. – Ты мог бы поверить мне…
– Что тебя радуют некоторые человеческие качества, – докончил за меня Гетлиф. – А я сейчас не могу думать о твоих радостях – мне нужно выбрать достойного ректора.
– Если тебе кажется, что для выборов ректора не нужен здравый смысл, то ты жестоко ошибаешься.
Гетлиф, широко и стремительно шагая, прошелся по гостиной – три шага к камину и три обратно; звук его шагов резко взломал воцарившуюся в комнате тишину.
– Послушай, – проговорил он, – ты взял на себя какие-нибудь обязательства?
– Самые определенные.
– Идиотская безответственность. Ты же всегда был разумным человеком. А это просто сумасшествие какое-то.
– Да, я взял на себя совершенно определенные обязательства, – повторил я. – Но мне было бы вовсе не трудно отказаться от них – если б я увидел, что это разумно. Но это же неразумно. На мой взгляд, Джего справится с обязанностями ректора лучше, чем кто-нибудь другой.
– А ты не подумал о том, что он безмозглый консерватор? Ну можно ли сейчас выбирать в ректоры ничего не понимающего консерватора – тем более если в колледже есть люди широких взглядов?
– Меня вовсе не радует его консерватизм…
– Однако ты все-таки собираешься его поддерживать.
– Для ректора колледжа консерватизм не такое уж большое зло.
– Консерватизм всегда зло, особенно если им заражен влиятельный человек. И ты сам это прекрасно знаешь. Мир стал таким неустойчивым, что любая мелочь имеет теперь огромнейшее значение. Одуревшие от чванства консерваторы думают, что они ведут себя основательно и благоразумно. А я уверен – их благоразумная основательность чревата бесповоротным союзом с фашистами или войной, в которой нас могут так расколотить, что только мокрое место останется.
В словах Фрэнсиса звучала тяжкая, застарелая злость. Он был радикалом – как и многие ученые его поколения. Они понимали, что через два-три года именно им придется взять на себя всю полноту ответственности за судьбу страны. Фрэнсиса одолевала такая тяжелая усталость, что мне вдруг расхотелось ему возражать.
– Разумеется, ты прав, Фрэнсис, – проговорил я. – Мне кажется, что Джего будет достойным ректором, но мои убеждения ничуть не изменились.
Он улыбнулся, и морщинки-лучики, разбежавшиеся на мгновение по его лицу, смягчили его суровую угрюмость; но улыбка сразу же угасла.
– Ну хорошо, а ты-то кого предлагаешь? – спросил я.
– Как будто ты не знаешь! Кроуфорда, конечно.
– Вот уж кто действительно пустой человек! Самонадеянный. Ограниченный. Неумный…
– Он серьезный ученый. И это еще скромно сказано – серьезный.
Другого мнения о Кроуфорде я никогда и не слышал. Кое-кто утверждал даже, что он один из лучших современных биологов.
– У него передовые взгляды. И он не боится их высказывать, – продолжал между тем Гетлиф.
– Он тошнотворно самодоволен…
– Ученые его ранга редко придерживаются радикальных взглядов. А ведь к их высказываниям очень внимательно прислушиваются. Как же ты не видишь, что ректор-радикал принесет обществу огромную пользу?
– Возможно, – согласился я. Мы немного поостыли и начали слушать друг друга. – Вполне возможно. Но подумай, принесет ли он пользу колледжу?
Немного помолчав, я добавил:
– Он совершенно бесчувственный человек. У него рыбья кровь. И ни на грош воображения.
– А Джего, значит, не такой?
– Как человек, он полная противоположность Кроуфорду.
– Ну, идеальных людей не бывает, – сказал Гетлиф.
Я спросил:
– Так, по-твоему, кандидатуру Кроуфорда тоже выдвинут?
– Обязательно – если мое мнение что-нибудь значит, – ответил Гетлиф.
– А с Винслоу ты разговаривал?
– Пока нет. Но я уверен – он поддержит Кроуфорда. Деваться-то ему некуда.
Правильно, подумал я. Винслоу неопределенно толковал о поисках руководителя на стороне – и нарочито не называл никаких имен. Значит, в глубине души он все же надеется, что ему тоже предложат баллотироваться на этот пост, – надеется, хотя прекрасно знает, как его не любят, и, конечно же, помнит, что в прошлый раз ему тоже никто не предложил выставить свою кандидатуру. Да, деваться ему некуда, он должен поддержать Кроуфорда.
– Других серьезных претендентов нет, – сказал Гетлиф. И тотчас спросил – резко, настойчиво: – Так за кого ты будешь голосовать?
Мне очень не хотелось с ним ссориться. И все же, немного помолчав, я ответил:
– К сожалению, Кроуфорд для меня пустое место. Я понимаю, о чем ты толкуешь. Но считаю, что ректор прежде всего должен быть человеком. А поэтому буду голосовать за Джего.
Лицо Гетлифа вспыхнуло, на лбу явственней обозначилась вена.
– Чудовищная безответственность, – проговорил он. – Чтобы не сказать больше.
– Будем считать, что мы не сошлись во мнениях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46