https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vannoj-komnaty/
Да возможно ли, чтобы я опустился до уровня дилетантов, походя затесавшихся в практическое изучение этой темной стороны феминизма и подозреваемых почти всеми авторами специальных трудов в самых обыкновенных извращениях?!
Есть ли во мне, кроме сугубо научного интереса к уникальному случаю, кроме добровольного обязательства во имя памяти покойного друга, еще нечто, что можно было бы назвать ревностью к Юленькиному прошлому? Неужели я перестал видеть в ней обычную пациентку, гордо надеяться на ее спасение как на выдающийся результат своей методы, тем более что речь идет о Магдалине перед ее первым неизбежным падением?
1 С у б у р а — квартал античного Рима, где жила городская беднота, известная нечистоплотным образом жизни.
Я ни в чем не убедил себя и не опроверг, однако понял, что надо быть осмотрительным и, во избежание пугающих меня последствий, держать Юленьку на расстоянии, пока не поздно. Я не впервые задумывался
над этим — в конце концов, не может же девчонка вечно жить у меня!
Меж тем Юленька уже несколько дней избегала меня и, соблюдая крайнюю осторожность, заходила в мои комнаты не раньше, чем я покидал их, и лишь тогда бралась за свое обычное занятие; я же остерегался входить, пока она там прибиралась.
В течение последующих трех дней нам ни разу не довелось встретиться, а ведь прежде раз десять на дню она с пылающим личиком прошмыгивала мимо меня в коридорах, склонив голову, чтобы проскочить быстрее и потом подсматривать за мной в узкую щелку приоткрытой двери, в которую впопыхах влетала; причем этой неслыханно примитивной кокетке было чрезвычайно важно, чтобы я заметил ее — сотни мелочей убеждали меня в том.
Теперь же она как сквозь землю провалилась — ее было не видно и не слышно, хотя прежде пением ее полнился дом.
Она пела звонко, голосом вовсе не гибким и неизменно гортанным, пела чисто, но одну и ту же вскоре надоевшую мне арию из сцены в тюрьме, да еще без слов, сплошное «ля-ля-ля»...
Но однажды, возвращаясь домой, я еще в саду услышал, как Юленька во весь голос, не стесняя себя, распевает в приемной так, что на всех этажах слышно.
Войдя в дом, я со всей строгостью сделал ей замечание тоном, избранным мною отныне для разговоров с нею.
Пусть поет, пропалывая клумбы в саду, но не здесь, в клинике, где лежат тяжелобольные — накануне к нам действительно поступили первые две пациентки.
Юленька в ответ ни гугу, лишь глаза сощурила, носом фыркнула, губы скривила — и подняла веник, выпавший у нее из рук.
Но едва я вышел в коридор, она расхохоталась — впервые после того случая она смеялась в голос, давая мне понять, что именно я — объект ее явной насмешки.
Сбитый с толку, я потащился наверх — мне казалось, я просто-напросто потерял в ее глазах какой-либо авторитет.
И еще мне показалось...
А что, если это создание возьмет надо мной верх? Возможно, опасность и минует меня, но все-таки похоже, что Юлия стремится к превосходству, пусть не из корыстных соображений, но повинуясь чистому инстинкту. Но что же она замышляет, если вообще способна мыслить?
Что именно — я узнал рано утром на следующий же день. Я сидел за письменным столом и просматривал свежие научные журналы, как вдруг услышал в приемной знакомый звук — Юлия тихонько щелкнула дверной ручкой.
На этот раз она довольно долго не решалась отворить дверь, и мне пришлось напрячь слух, чтобы определить, вошла ли она. Юленька поступала вопреки моему запрету, однако я сделал вид, что ничегошеньки не слышу, хотя мои барабанные перепонки заныли от напряжения.
С минуту она стояла не шелохнувшись, затем с превеликой осторожностью, точно воришка, вскрывающий замок, заперла дверь в коридор. Удивительно! Что она задумала?
И вновь ни звука, ни шороха, по которому я мог бы догадаться, что происходит за моей спиной... Вдруг раздается металлическое звяканье, привычное для моего слуха — его издает в ординаторской только один предмет.
Никакой самой буйной фантазии не под силу представить, что выкинула эта девица.
Я-то мгновенно сообразил, в чем дело, однако убедиться воочию недоставало смелости.
Я замер, я вел себя еще тише, чем Юленька, а она, посчитав, что пауза чересчур затянулась, слегка покашляла — в точности так, как в ту лунную ночь в темном проулке меж садами.
Наконец я оглядываюсь — и вижу ее широко раскинутые голые ножки, свисающие с подколенных подставок гинекологического кресла, в туфельках на босу ногу.
Вот так возлежала она на кресле, которое мы, циники, в своем кругу называем «катафалком невинности», ибо восходящие на него давно лишились таковой, хотя бывают единичные, весьма редкие случаи, когда речь идет о том, чтобы в судебном порядке удостоверить если не целомудренность, то хотя бы физическую девственность той, которая отважилась в защиту своей чести вынести эти муки ада.
В одно мгновенье я понял, что и Юленька решилась на это
Не скрою: сначала у меня было непреодолимое желание согнать ее с кресла и вышвырнуть вон из кабинета, но один только взгляд на ее судорожно дергающиеся губы вынудил меня как врача выполнить эту немую, но столь красноречивую просьбу.
Маленькая деталь: пока я медлил, это дитя напряженным рывком продвинулось вперед по креслу, не прикрывая ничего, кроме глаз. Сие движение было не чем иным, как настойчивой мольбой прекратить наконец ее добровольные мучения.
Мне понадобилось не более двух секунд. Конечно, она была девственна, словно вчера родилась, да иначе она и не отважилась бы на этот шаг.
Схватив кепку, я выбежал из дому и долго бродил по саду, разрываемый чувствами, которые принято называть противоречивыми.
Случившаяся процедура основательно выбила меня из колеи, хотя была одной из самых будничных в моей медицинской практике. Еще с полчаса лицо у меня пылало, и я знал отчего: произошла в некотором смысле перемена мест. Не я выступал в качестве объективного, незаинтересованного эксперта, выдающего после осмотра заверенную справку, но Юлия, представившая доказательство подстроила ловушку, в которую я нечаянно попался.
Мне определенно не следовало устраивать осмотр, я должен был поверить Юленьке хотя бы потому, что она решилась принести мне в жертву свою стыдливость.
Но может, она ничем и не жертвовала ради меня за неимением последней? И не есть ли тогда содеянное еще одним свидетельством ее предназначения от рождения?..
Беспокойно .расхаживая по саду, я очутился у верхней ограды перед большим, пышно расцветшим кустом диких роз, без которых не может обойтись ни один уважающий себя садовник. Шиповник источал сильный, сладкий запах настоявшегося нектара.
Я в задумчивости сорвал бутон, по привычке подышал на его острый кончик — некоторые дикие розочки очень податливы на этот известный прием.
Бутон тотчас раскрылся, обнажив свое нутро — нежные тычинки и пестик, прижавшиеся друг к другу; чашечка цветка, однако, мгновенно закрылась, точно глазки младенца, который, проснувшись, тут же засыпает снова, так и не вкусив прелести жизни.
Поразмыслив над бутоном, подвернувшимся так кстати, я еще более утвердился в своем первоначальном мнении о духовной жизни Юленьки.
Душа ее, подобно цветку, вела растительное существование, далекое от понятий добра и зла; бесстыдство ее было целомудрием розы, и в обращении с ней не следовало забывать об этом.
Ну что ж, в конце концов результат был налицо,— мой первоначальный диагноз полностью подтвердился.
И все было бы более или менее в порядке, если бы не два обстоятельства — искорки торжества в глазах Юленьки и три слова, с которыми она слезла с кресла, прежде чем я сбежал:
— Ну, что теперь?
В переводе с языка цветов они означали: «Что еще мешает тебе сорвать меня?»
Впоследствии я все чаще читал на ее лице этот вопрос.
Тлеющие угольки в ее глазах разгорелись, запылали невыносимым для меня победоносным и одновременно наивным огнем. Она никогда не была словоохотлива, в наших беседах во время прогулок обходилась обычно парой слов, а теперь и вовсе замолчала. Именно тогда произошел известный вам случай, когда ее публично сравнили с коврижкой, и я запретил ей приходить в кафе.
Мою холодность она принимала безропотно, даже без фырканья, а когда я поручил уборку комнат другой помощнице — их в моем заведении хватало,— полное торжество засветилось в ее взгляде.
Теперь она уже не заглядывала в мой кабинет, хотя я был убежден, что рано или поздно она появится с обычными своими условностями. Однако во всем доме не было двери, выйдя из которой я не столкнулся бы с ней; не было коридора, в котором она не попалась бы мне навстречу или не обогнала бы меня на лету.
И притом — ни слова, ни словечка. С того памятного события слова стали лишними. Ее прежде столь подвижное лицо походило теперь на маску сфинкса, тайну которого разгадать было, впрочем, нетрудно.
Лишь вскинутые кверху брови выдавали порой ее удивление: отчего же ее немой, но все более настойчивый вопрос остается без ответа? Так ветерок нет-нет да и взволнует на миг водную гладь, намекнув, что по ней еще могут ходить волны. Появлялись и тут же исчезали пять Юленькиных ямочек — бог свидетель: эта девчонка издевалась надо мной!
Теперь не она передо мной, а я перед нею опускал глаза.
Больше так продолжаться не могло, надо было что-то предпринимать, и мой план — что и как — наконец созрел.
Как-то днем я велел передать Юлии, что она пойдет со мной. Юленька принарядилась и, даже не спросив, куда мы идем, зашагала рядом, глядя на меня лучистыми, счастливыми глазами.
О цели прогулки она узнала, когда мы оказались в школе пения, довольно известной на нашей окраине. Как хмурилась она, когда владелица школы, директриса и учительница в одном лице, попросила ее спеть под рояль гамму — ля-ля-ля; как морщился ее лобик по мере того, как экзаменаторша восторгалась ее голосовыми данными, а уж когда мы, записавшись в школу, уходили, Юленька была сама строптивость.
По пути домой случилось нечто для меня неожиданное, объяснявшее натуру ее лучше, чем самая доверительная беседа.
Она шла почти рядом, по обыкновению чуть приотстав от меня, и я вдруг почувствовал прикосновение к моему локтю. Меня будто током ударило.
Я испытал не испуг, скорее, шок и непроизвольно прижал к себе локоть.
Она еще дважды попыталась взять меня под руку, но тщетно.
Нет так нет — Юленька даже не пикнула, и мы продолжали путь.
Не то что даме — закадычному другу никогда не предлагал я опереться на мою руку. Я всячески избегал этого из-за очевидного различия в ритме ходьбы.
Но в данном случае дело было не только в моей щепетильности, а в том, что во мне вспыхнуло ответное чувство к Юленьке, о глубине которого я могу судить лишь теперь.
Да, видно, пробил мой час...
Посему назавтра я повел удрученную Юленьку по адресам, чтобы подыскать ей квартиру.
Я не сказал ей об этом, и она была послушна, как собачонка. В первом же доме, поняв, в чем дело, даже бровью не повела, лишь сникла, и глаза ее погасли.
С обхода мы вернулись ни с чем, и, прежде чем расстаться, я четко и кратко растолковал ей, зловеще насупившейся, что переезд необходим, поскольку ни в клинике, ни в квартире сторожа, где она спала и ела, заниматься музыкой невозможно, а обучить пению и игре на фортепиано без домашних репетиций никак нельзя, вот почему ей нужна квартира с инструментом.
Уставившись куда-то на тот берег реки, Юленька страдальчески вздохнула, прошелестела свое «благодарю», даже не удостоив меня взглядом, взбежала по трем каменным ступенькам и исчезла в доме.
Результат новой методы, с помощью которой я охлаждал ее горячую голову, заключался в том, что я... терял свою собственную!
Я готов был на все, чтобы остаться в трезвом уме, и заранее обдумывал, как воспрепятствовать ее проискам.
Назавтра утром в ординаторской тихонько защелкала ручка, но я был предусмотрителен, и двери не поддались. Прошло довольно много времени, прежде чем ручку оставили в покое. С минуту стояла тишина, потом раздался громкий стук, ручку снова задергали.
Наконец Юленька постучала просительно-робко, но все было напрасно. Дверь словно вздохнула, освободившись от тяжести налегавшего на нее тела.
Так я и не узнал, что ей было от меня нужно, и буду сожалеть об этом до самой смерти.
Быть может, она надеялась отговорить меня выселять ее из Барвинки. Но открой я ей, она тут же кинулась бы мне на шею, дав волю чувствам. Чего еще я мог ждать от нее, натуры импульсивной, неуправляемой, если в последнее время она так и пожирала меня глазами, замирая при моем появлении.
Юленька должна покинуть мой дом — иного выхода я не видел.
Но этому не суждено было случиться, и виной тому стал Бог из машины (лат.)., который появился у нас на следующее утро, к началу первого же приемного часа.
Войдя, он робким голосом справился обо мне у жены привратника, в обязанности которой входила и запись посетителей.
Спустя минуту перед моим столом возник пышноволосый румяный красавец, которого я никогда не видел, и поприветствовал меня:
— Многоуважаемый дядюшка!..
Я сразу понял, что появление его отнюдь не случайно — о возможном визите какого-то дальнего родственника мне сообщали еще до отпуска. Конечно же, я напрочь забыл об этом.
Едва оправившись от изумления, я закрыл рот, зато он открыл свой во всю ширь, обрушив на меня поток слов:
— Мое обращение к вам, досточтимый дядюшка, может показаться вам неожиданным или даже странным, однако оно небеспричинно. Прежде всего, позвольте представиться: докторант Индржих Слаба.
— Прошу,— я указал ему на стул.
Красавец уселся и дал волю своему красноречию.
Он весьма подробно изложил сложную генеалогию своей ветви, ведущей род от двоюродного брата моего деда, улыбаясь значительно и блаженно и думая, вероятно, что каждый очередной названный им Слаба — счастливое для меня открытие. Распутав наконец сложную разветвленную сеть, он умолк, опустив долу сияющие голубые глаза и обводя щепотью пальцев контур шляпы, лежавшей у него на коленях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28