https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/110x80/
— Что с тобой сегодня, Юленька? — спросил я ее.
— Ах, ничего, досточтимый дядюшка,— едва отдышавшись, отвечала она.— Разве мне запрещено смеяться? Просто мне сегодня весело, глубокоуважаемый дядюшка!
Никогда она меня так не называла.
Это она Индржиха передразнивала.
Ямочки так и играли на лице Юленьки, глаза, ехидно сощуренные на юношу, смыкались в презрительные узкие щелочки.
Юленька торжествовала, и я повернулся к Индржиху, чтобы увидеть, что написано на его лице.
Да-а, тут было чему удивиться!
Я уж не говорю о его вытаращенных глазах, которыми он явно подавал какой-то знак, но руки! Молитвенно сложив их, он умолял Юленьку молчать о чем-то известном им двоим, но, поймав мой взгляд, принялся потирать их как ни в чем не бывало.
И засмеялся — натужно и противно.
— Прохладно сегодня, а? — сказал я, хотя вечер был душный и все окна были раскрыты настежь.
Оба потупили взоры, их немой спектакль закончился, а вслед за ним — и ужин.
Только я встал из-за стола, как Юленька стремглав вылетела из комнаты, за нею неторопливо вышел Индржих, бросив на меня с порога скорее любопытствующий, чем провинившийся взгляд.
Эге, подумал я, эксперимент-то не закончен, напротив, он вступил в новую, еще более интересную стадию.
Боялся ли Индржих чего-то, просил ли Юлию решиться на что-то?
Достаточно было одного моего слова, чтобы задержать Индржиха, и тогда я, быть может, узнал бы их тайну, но мне не хотелось прямым вмешательством губить многообещающий эксперимент.
На следующий день, в пятницу утром, мне, как и следовало ожидать, все было объяснено...
Я только что подготовил госпитализацию одной тяжелой больной, которую должен был лично доставить с другого конца Праги, и санитарная машина уже ждала меня возле дома, как вдруг в коридоре первого этажа раздался взволнованный Юленькин голос — она искала «пана директора»...
Не застав меня внизу, она взбежала наверх; я — скорее за ней, чтобы отчитать за шум, но, увидев ее, промолчал.
Еще не отдышавшись, она издавала нечленораздельные звуки, как выяснилось позднее, распираемая торжеством.
— Что с тобой, Юлия? — спросил я.
— Он...— и грудь ее взволнованно вздымалась.
— Кто — он?
— Пан Слаба...
— Индржих? Что такое? В чем дело?
— Еще вчера... а сегодня... опять...
Мы спустились вниз. Я взял ее за руку, втащил в приемную, развернул лицом к себе и молча поглядел в глаза со всей строгостью, на какую только был способен.
— Покою мне не дает, так и ходит по пятам...
— Что?! — возопил я.— Ты не лжешь? Быть того не может!
Она поняла, что я ей не верю. Переменилась в лице, хлопнула по столу свернутыми в трубочку нотами, села на кушетку и, прижав ладони к глазам, принялась изображать рыданья.
— Это случилось здесь, в клинике? — допытывался я, хотя знал, что мне тут же доложили бы — и об этом я тоже позаботился.
Она отрицательно замотала головой, отерла платочком и без того сухие глаза и продолжила:
— Здесь-то, в доме, он со мной даже не здоровается, а сам уже целую неделю поджидает меня, когда я хожу на пение и обратно, глаза на меня пялит и тащится как хвост. Вчера как вышла я от пани Горновой — он у самых дверей торчит, осмелел, значит. И давай подлизываться — мол, пан директор запретил мне за тобой в доме ухаживать, так ведь не на улице же... И как он это «пан директор» сказал — сразу стало видно, насмехается...
Она помолчала, рассчитывая, что последнее обстоятельство — скорее всего плод ее воображения — возымеет надо мной свое действие.
— Быстрее, Юлия, у меня мало времени,— поторопил я ее, хотя ничто в тот момент не интересовало меня больше этого рассказа.
— Но я прогнала его, прогнала,— затараторила Юленька,— уж не буду рассказывать как; а сегодня опять он меня ждал, спросил, не сержусь ли на вчерашнее,— я аж взбеленилась: сержусь, говорю, так что не подходи лучше, а он меня хвать за руку и ну умолять: уж так он вчера перепугался, что я все вам расскажу, уж так он просил, чтоб я вам ничего не говорила, а то я ему всю жизнь испорчу... Тогда я сказала, что не собиралась жаловаться, но раз он такой настырный, сейчас же пойду к вам и все как есть выложу...
Юленька жаловалась искренне, как ребенок; стараясь погасить в себе ненасытную жажду мести, она лишь распаляла ее.
— Ну погоди же,— сказал я и вытащил рецептурную книжечку. Немного подумав, вырвал бланк, и именно это помогло мне прийти в состояние надлежащей ярости.
Я написал Слабе записку, в которой категорически предупреждал: если к вечеру он не уберется из моего дома — я оборву ему уши и собственноручно вышвырну вон. Правда, в тот же конверт я вложил банкноту, способную утешить любого повесу.
К написанному я добавил, что прилагаю то-то и то-то — на первое время.
— Я ему сама передам, когда он вернется,— сказала за спиной Юленька, прочитавшая письмо через мое плечо.
— Не вздумай! Это совершенно неприлично! — рассердился я на нее, хотя подобное проявление мстительной ненависти к нему, по правде сказать, грело мне душу.
И я подумал: эксперимент по симбиозу Юлии с Индржихом удался как нельзя лучше.
— Ну, дядюшка,— шутливо ныла она, только что не погладив меня по лицу,— я быстро, ведь так хочется посмотреть, какую он скорчит мину...
— Ладно, будь по-твоему,— и я без сомнений вручил ей письмо для Индржиха Слабы.
В глазах Юленьки вспыхнуло торжество, она упоенно вздохнула и, чуть поколебавшись, робко приникла к моей груди. Лишь ее ладони разъединяли нас...
Я застыл как каменный, опустив руки, и она не решилась обнять меня за шею. Испытание длилось недолго. В ярости дикой кошкой отскочила она к двери.
— Если не увидимся здесь — встретимся в кафе,— сказал я ей на прощанье.
Невыразимым счастьем заиграли на ее лице все пять ямочек, по две на щеках и одна на подбородке — напоследок...
Мои слова значили для нее восстановление наших отношений.
Я, уже опаздывая, поспешил на другой конец Праги за пациенткой.
Юленьку я увидел вечером в кафе... Впрочем, вы же были там и знаете, что случилось...
Доктор Сватоплук Слаба совсем умолк.
Мы шли по саду в сгущавшихся сумерках — он провожал меня к импровизированному мостку.
По пути мы то и дело останавливались, собственно, первым остановился я.
— Пан доктор, откровенно говоря, я теперь знаю немногим больше, чем раньше...— проронил я, как бы между прочим, стараясь скрыть любопытство: хватит ли у него мужества довести рассказ до конца?
— М-м-м...— доктор постарался улыбнуться, хотя муки совести он испытывал неимоверные.— При желании вы бы и сами могли догадаться... Впрочем, вы правы: мое признание было бы неполным, слушайте же дальше.
...Я привез новую пациентку, устроил ее, подготовил все необходимое для завтрашней операции и стал разыскивать Юлию.
Жена привратника вытаращила глаза и, выпятив губу, покачала головой:
— Разве барышня дома? По-моему, она еще не вернулась. Вы не знаете, кто-нибудь видел барышню Юлию? — обратилась она к спешившей мимо сестре милосердия.
— Я не видала! — ответила та.
Ничего толком не сказали и на кухне. Приоткрыв стеклянную дверь, Неколова оглядела сад.
С утра целый день моросило, и в саду Юленьке делать было нечего.
— Ив комнате никого,— добавила привратница, разглаживая ладонями фартук из вощеного полотна.— Нет ее дома! Не извольте беспокоиться, мимо меня мышь не проскользнет, а уж барышню я бы заметила, если бы она вернулась!
Я махнул рукой — действительно, она наверное давно ждет меня в кафе.
Однако и там ее не было... Она прибежала лишь час спустя — чтобы отравиться у меня на глазах... А когда я прикинул, сколько времени она провела у Индржиха
Слабы, получилось два с половиной часа... Два с половиной часа!... а... а...— ха-ха... а...
Доктор засмеялся жутковатым, отрывистым смехом, и мне стало не по себе.
— Так закончился мой эксперимент,— продолжал Слаба.— По моим подсчетам, на визит к Индржиху ей требовалось не более получаса, поэтому именно эти два с половиной часа — самое примечательное во всей истории... Впрочем, я ведь располагаю собственноручным свидетельством Юленьки — вот ее письмо, которое она вручила мне, прежде чем умереть...
Доктор Слаба вынул бумажник и извлек из него небольшой листок бумаги. Повертев его, он сказал:
— Письмо написано карандашом, а сейчас уже так стемнело, что вы вряд ли что-нибудь разберете.— И, вложив листок обратно в бумажник, он сунул его в нагрудный карман.
— В конце концов, даже к лучшему, что тут ничего не разглядишь,— добавил он,— нацарапано карандашом... да еще ужасным почерком, с массой орфографических ошибок и таким убогим языком... это умалило бы добрую память о несчастной девушке в ваших глазах... Я сказал «добрую память»? Именно так, во всяком случае, для меня память о ней имеет единственное истолкование...
Его рассуждения были в значительной степени пустыми. Мне казалось, он старался скрыть свое нетерпение прочесть в моих глазах осуждение или поддержку. Но я понял. «Что ты скажешь об этом, что, а?» — спрашивали его глаза, в то время как губы произносили нечто совсем иное.
— А впрочем, письмо короткое,— продолжил доктор Слаба,— ничего в нем нет особенного, никаких особых признаний и заверений. Да Юленька и не владела высоким стилем. Начинается оно сухо, подробным описанием того, как она постучала в дверь, как пан Слаба открыл ее, и Юленька сунула письмо в щелку. «Моя единственная ошибка,— пишет она дальше,— была в том, что я спросила его, будет ли ответ. Он распахнул дверь, порвал письмо и сказал: «Я отвечу прямо сейчас, входите, барышня!». И втащил меня к себе. Я не смогла убежать, потому что руки и ноги мои одеревенели, я ни вдохнуть, ни выдохнуть не могла, не то что крикнуть...» Она не пишет, что произошло между ними, и заканчивает письмо буквально так. «Сначала я сразу хотела броситься в реку, как вы однажды посоветовали мне, но мне так хотелось еще раз повидать вас! Прощайте навсегда. С совершеннейшим почтением искренне ваша Юлия Занятая». Интересно, что вот это «с совершеннейшим почтением» вписано над строкой позже и вставлено галочкой. А в самом конце она сделала приписку: «Пришлось немножко переделать. Пожалуйста, не сердитесь на меня, но другого выхода для меня нет. Благодарная за все Ю. ...»
Прихрамывая возле меня, доктор то и дело останавливался, чтобы оттянуть мой уход. Наконец, он взял меня за локоть и развернул к себе.
То была немая просьба ответить наконец на вопрос: «Так что же вы в конце концов думаете по этому поводу?»
Мне было что сказать, но я хотел сделать это в самом конце визита, а до импровизированного мостка было еще довольно далеко.
Я перевел разговор на Индржиха, поинтересовавшись, что с ним сталось.
Как и следовало ожидать, вопрос пришелся не по душе доктору Слабе. Он трижды всплеснул руками, будто отмахиваясь. Но потом все-таки ответил:
— Даже не спрашивайте!.. Несчастный... Я был настолько уверен, что он удерет в тот же день и я никогда его больше не увижу, что даже не спрашивал о нем. На следующее утро мне доложили, что он лежит в своей комнате больной. Я бегу наверх и застаю его без сознания в страшной горячке. Во время осмотра я обнаружил на его груди чудовищные следы уколов, а вскрытый термостат в лаборатории подтвердил страшную догадку: он ввел себе огромную дозу препарата, тщательно приготовленного мною из разных культур для испытаний на человеке. Индржих хорошо знал, как я боялся впервые применить препарат, как старался всячески снизить его вирулентность, знал, что на успех в будущем можно рассчитывать лишь после клинического анализа реакции первого испытуемого. Я не мог иначе истолковать его поступок, и мое мнение впоследствии подтвердилось: это было самопожертвование, вынесенный самому себе приговор; своего рода расчетливое самоубийство, дававшее надежду выжить. В обоих случаях своим героизмом он искупал подлость по отношению к Юлии и одновременно делал вклад в мои исследования, в мою науку. Он долго хворал, жизнь его висела на волоске, и это вполне можно считать искуплением, не говоря уже о том, что с тех пор он хромает на обе ноги, как это случается у детей после воспаления двигательного центра коры головного мозга, исследованного Берингом 1. Боюсь даже, поражен не один двигательный центр... Право, ему не откажешь в том, что он доблестно послужил науке, избавив ее от меня: я уничтожил всю свою лабораторию и отказался от какой-либо практики...
Мы подошли к мостку.
После слов доктора, столь же горьких, сколь и циничных, я решил вовсе промолчать и протянул руку на прощанье.
— Позвольте,— возразил Слаба,— все это я рассказывал вам не для того, чтобы вы пожали мне руку и откланялись. Согласитесь, моя исповедь потребовала от меня кое-каких усилий, а ведь люди исповедуются затем, чтобы получить отпущение грехов. К тому же у меня есть средство выудить у вас это отпущение — я попросту не пущу вас на ту сторону...
Жалкая шутка отчаявшегося человека.
— Стало быть, исповедуясь, вы тем самым признаете свою вину, любезный доктор? — спросил я со всей серьезностью.
— Любезный профессор,— тем же тоном возразил доктор Слаба,— я ждал от вас этого вопроса, и, смею заверить, именно он был истинной целью моей исповеди, к вам обращенной! Я, милостивый государь, вижу вину прежде всего в злом умысле, а у меня его не было. Впрочем, где нет вины умышленной, может случиться еще роковая ошибка... Вот в этом я себя виню, и только в этом. Мой эксперимент был такой роковой ошибкой, и, уверяю вас, тем горше, тем мучительнее угрызения совести, ибо подобная ошибка — промах интеллекта, в то время как недобрый поступок — изъян души. Поверьте мне, я из тех, кого просчет ума удручает больше, чем сердечная злоба — в этом мораль моей истории. Терзаемый этими муками, я приговорил себя к изгнанию, и потому я здесь. А Индржиху написал дарственную — ему перешло мое состояние в Праге...
1 Беринг Эмиль Адольф (1854—1917) — немецкий микробиолог, иммунолог, предложил противостолбнячную сыворотку.
С1 С
Теперь, надеюсь, вы признаете, что мое покаяние было искренним и действенным:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28