https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Стыд и позор, которые испытала тогда вся семья, не коснулись его, он их не почувствовал. Мне кажется, что если Мишель вообще об этом думал, то считал, наверное, что Роберу не повезло. Во второй раз, в восемьдесят пятом, он был слишком занят своими делами – был хозяином Шен-Бидо – и своей дружбой с Франсуа, и у него не оставалось времени на то, чтобы беспокоиться о делах старшего брата. Робер всегда был мотом, его постоянно подводили друзья. Но теперь дело обстояло иначе.
– Ты написал Пьеру, сообщил ему об этом? – спросил Мишель.
– Нет, – сказал Робер. – Я напишу ему перед отъездом. Во всяком случае мой поверенный, которому я поручил уладить все свои дела, напишет ему и все объяснит.
– А как же Жак? – спросила я.
– Об этом я тоже договорился. Пьер будет его опекуном. Я предполагаю оставить Жака у матери. Насколько я понимаю, она сможет его обеспечить. А там уж пусть он сам пробивает себе дорогу в жизни.
Можно было подумать, что он отдает распоряжение о каком-нибудь ящике, который нужно доставить туда-то и туда-то, а не о судьбе собственного сына. Безразличие, звучавшее в его голосе, не было для меня новостью. Это был Робер, с которым я ехала в Сен-Кристоф, Робер, который только что потерял свою жену Кэти, человек, который жил только сегодняшним днем. Человек, которого совершенно не знал наш младший брат. Глядя в глаза Мишеля, я видела, как рассыпаются в прах иллюзии, которые он лелеял на протяжении всей своей жизни. Все, что говорил Робер, когда приезжал к нам в Шен-Бидо после падения Бастилии – о патриотизме, о заре новой жизни, – оказалось ложью, обыкновенными баснями. Сам Робер ничему этому не верил.
Возможно, после потери первого ребенка я немного очерствела. Никакие слова Робера, никакие его поступки не могли больше меня удивить. Если он предпочитает уехать от нас таким образом – пусть даже мое сердце разрывается от этой мысли, – это его дело, а не мое и не наше.
Я не думала, что Мишель так это воспримет. Его вера разлетелась в прах. Он поднял руку, чтобы освободить галстук. На какой-то момент мне показалось, что он сейчас задохнется; лицо его из бледного стало пепельно-серым.
– Так это окончательно? – спросил он.
– Окончательно, – подтвердил Робер. Мишель обернулся ко мне.
– Я возвращаюсь в «Шеваль Руж», – объявил он. – Пойдем, если хочешь, со мной. Я уезжаю утренним дилижансом. А если хочешь, оставайся, это твое дело, решай сама.
Робер ничего не сказал. Он тоже побледнел. Я смотрела то на одного, то на другого. Я любила их обоих.
– Вы не можете так расстаться, – сказала я им. – В былые времена, когда у вас случались размолвки с отцом, вы всегда стояли против него втроем. Между собой мы никогда не ссорились. Прошу тебя, Мишель.
Мишель ничего не ответил. Он повернулся на каблуках и пошел прочь из лаборатории. Я бросила беспомощный взгляд на Робера и пошла за ним.
– Мишель! – крикнула я. – Может быть, мы больше никогда его не увидим. Неужели ты хотя бы не пожелаешь ему счастья?
– Счастья? – отозвался Мишель, обернувшись через плечо. – Все счастье, к-которое ему может понадобиться, он заб-бирает с собой вместе с этим кубком. Б-благодарю Бога, что отец не дожил до этого дня.
Я снова оглянулась на Робера, который смотрел на нас, – странная потерянная фигура среди беспорядочно разбросанных бумаг в этой мрачной подвальной комнатушке.
– Я приду к тебе утром, – сказала я. – Приду в Пале-Рояль попрощаться.
Он пожал плечами – странный жест полунасмешки и полуотчаяния.
– Будет разумнее, если ты сядешь в дилижанс и отправишься домой, – сказал он.
Секунду я колебалась, а потом быстро подошла к нему и обняла брата.
– Если в Англии у тебя не заладится, – сказала я ему, – я буду тебя ждать. Всегда, Робер.
Он поцеловал меня, на лице его мелькнула ничего не значащая улыбка.
– Ты единственный человек, – сказал он, – единственный из всей семьи, который меня понимает. Я этого не забуду.
Взявшись за руки, мы прошли через заваленную мусором лабораторию и поднялись по лестнице вслед за Мишелем. Рабочий куда-то исчез. Мишель ожидал меня в маленьком дворике.
– Береги Шен-Бидо, – сказал ему Робер. – Ты ведь такой же отличный мастер, как и наш отец, ты это знаешь. Я возьму с собой в Лондон этот кубок, но фамильную честь я оставляю в твоих руках.
Я чувствовала, что со стороны Мишеля достаточно было одного жеста, и Робер остался бы. Улыбка, пожатие руки, и они снова начали бы спорить, решение было бы отложено, и положение было бы спасено. Если бы здесь во дворике стоял Пьер, не было бы такого озлобления. Иллюзии были бы утрачены, но осталось бы сочувствие, незримая нравственная связь. Мишель был сделан из другого теста. Если задета его гордость, для него это был конец. В его словаре не было слова «прощение». Он смотрел на Робера через весь этот маленький дворик, и в глазах у него читалась такая мука, что я готова была заплакать.
– Не г-говори мне о чести, – сказал он. – У т-тебя никогда ее не было, как я теперь понимаю. Ты самый обыкновенный предатель и мошенник. Если у нашей страны не будет счастливого будущего, это произойдет по вине таких людей, как ты. Как т-ты, б-б… – Слово «брат» привычно просилось на язык, но он его так и не произнес и, повернувшись, чуть не бегом выскочил на улицу, продолжая бормотать: «Как т-ты, как т-ты!»
Словно не было всех этих лет. Он снова был обиженным ребенком, который не понимает, за что его обидели. На Робера он так и не оглянулся. Я бегом догнала Мишеля и пошла рядом с ним по улице Траверсьер, пока нам, слава богу, не попался фиакр и не довез нас до «Шеваль Руж». Мишель сразу же пошел к себе в комнату и заперся на ключ.
На следующее утро мы сели в дилижанс, не говоря ни слова о Робере и о том, что произошло. Только ближе к вечеру, когда наше путешествие уже близилось к концу, Мишель обернулся ко мне и сказал:
– Можешь сама рассказать Франсуа о том, что произошло. Я больше не желаю об этом говорить.
Яркие краски нового мира померкли и для него тоже.
Глава тринадцатая
Поступок Робера, его решение эмигрировать, явилось глубоким потрясением для всей семьи. Женитьба его была воспринята как нечто естественное, хотя и поспешное, а вот то, что он покинул Францию в тот момент, когда страна нуждалась в каждом умном и образованном человеке, когда всеми силами нужно было доказать, что новый режим чего-то стоит, – на это были способны только трусы и аристократы да еще авантюристы вроде нашего братца.
Пьер, который был поначалу так же потрясен, как и Мишель, несколько смягчился, после того как прибыли документы из Парижа, поняв, что оснований для осуждения меньше, чем он предполагал. Не было никаких сомнений в том, что все деньги до последнего су, вырученные от продажи лавки и лаборатории на улице Траверсьер, пойдут на уплату кредиторам, но даже этого будет недостаточно, чтобы полностью их удовлетворить. Робер снова жил не по средствам, снова давал обещания поставить товар, который так никогда и не доходил до заказчика; заключал контракты с коммерсантами на условиях, выполнить которые был не в состоянии. Если бы он не бежал из страны, ему неминуемо пришлось бы провести многие месяцы в тюрьме.
– Мы могли бы общими усилиями выплатить его долги, – говорил Пьер. – Если бы он только посоветовался со мной, этой трагедии можно было бы избежать. Теперь же Робер окончательно замарал свое имя. Ни один человек не поверит ему, если он скажет, что поехал в Лондон, чтобы усовершенствовать свое мастерство в изготовлении английского хрусталя. Эмигрант есть эмигрант. Все они предатели, изменники нации.
Эдме, так же как и Мишель, запретила произносить имя Робера в своем присутствии.
– У меня больше нет старшего брата, – сказала она. – Для меня он все равно что умер.
Теперь, когда сестра ушла от мужа, она занималась тем, что помогала Пьеру в его работе нотариуса: писала письма как заправский клерк, принимала вместо него клиентов, когда он был занят муниципальными делами. Она справлялась с работой не хуже любого мужчины, как говорил Пьер, и делала это в два раза быстрее.
Матушку мою не слишком занимала политическая подоплека поступка Робера. Больше всего ее огорчило то, что он бросил сына. Конечно же, она возьмет к себе Жака, пусть живет в Сен-Кристофе, пока не вернется Робер; она отказывалась верить, что он не вернется, считала, что это вопрос всего лишь нескольких лет.
«Робер ничего не мог добиться в Париже, – писала она нам, – почему, собственно, он рассчитывает на успех в чужой стране? Он вернется домой, как только новизна положения померкнет, и поймет, что не сможет одурачить англичан с помощью своего обаяния».
Я получила от брата два письма вскоре после того, как он приехал в Лондон. Все виделось ему исключительно в розовом свете. Он и его молодая жена без всяких затруднений нашли себе жилье, и он уже работал гравировщиком в солидной фирме, где новые хозяева, по его словам, «очень с ним носятся». Он быстро осваивает английский язык. В том районе, где он живет, – кажется, Робер назвал его Панкрас – обосновалась кучка французов, приехавших в Англию, так что они не испытывают недостатка в обществе.
«У герцога Орлеанского дом на Чапель-стрит, – писал он, – и хозяйкой там мадам Бюффон. Большую часть времени герцог проводит на скачках, но я слышал из достоверных источников, что ему, вероятно, предложат корону Нидерландов, Бельгии и Люксембурга. Если это случится, вполне возможно, что мои планы могут существенно измениться».
Этого не случилось. Дальнейшие сведения о герцоге Орлеанском мы получили из статьи, помещенном в леманском журнале. Там говорилось, что герцог вернулся в Париж и предстал перед Собранием, чтобы принести клятву верности Конституции. Это было в июле тысяча семьсот девяностого года, и в течение целого месяца я ожидала, что Робер, верный своим патронам, тоже вернется во Францию. Напрасные надежды. Письмо наконец пришло, однако оно было кратким, там не было ничего интересного, кроме известия, что Мари-Франсуаза ожидает своего первого ребенка. Что до герцога Орлеанского, то его имя вообще не упоминалось.
Тем временем мы сами пережили первые девять месяцев нового режима, и хотя обещанный рай покуда не наступил, промышленность и торговля заметно оживились. Нам не на что было жаловаться.
Тяготы и лишения прошедшей зимы больше не повторились, не было и такого голода, хотя цены держались на прежнем высоком уровне и народ роптал. Общий интерес и оживление, поддерживавшие в нас бодрость, вызывали выпускаемые каждый месяц декреты, которые заменяли законы для всей страны.
Старые привилегии были аннулированы, и теперь каждый человек в стране мог улучшить свое положение и добиться высоких постов, если для этого у него было достаточно ума и энергии. Была изменена система судопроизводства, что вызвало глубокое удовлетворение моего брата Пьера, и теперь, для того чтобы признать человека виновным, недостаточно было решения судьи, это мог сделать только гражданский суд при участии присяжных. В армии каждый солдат мог стать офицером, и в связи с этим многие прежние офицеры эмигрировали из страны, что не явилось для нее большой потерей.
Самым тяжелым ударом для тех, кто придерживался прежних взглядов, являлись реформы в области церкви. Для людей же вроде моего брата Мишеля они были самым великим достижением великого тысяча семьсот девяностого года. В феврале были запрещены монашеские ордены. Это было только начало.
– Н-не будет больше толстопузых монахов, им пришел конец! – весело воскликнул Мишель, услышав эту новость. – Придется им теперь потрудиться, чтобы заработать себе на пропитание, как и всем прочим.
Четырнадцатого мая был издан декрет, объявляющий все церковные земли собственностью нации. Мишель, который командовал Национальной гвардией в Плесси-Дорен, – надо честно признать, что его отряд состоял почти исключительно из наших рабочих со стекловарни, – испытал чувство наивысшего удовлетворения, когда явился в дом своего старинного врага кюре Конье и самолично вручил ему копию декрета.
– Я еле удержался, – рассказывал он нам через несколько дней, – мне так хотелось собрать скотину со всей деревни – всех коров и свиней – и п-пустить на его поле. Пусть знает, что земля принадлежит деревне Плесси-Дорен, а не церкви.
Дальше бедняге кюре пришлось еще хуже. В том же году в ноябре Национальное Собрание объявило, что каждый священник должен принести клятву Гражданскому Духовному Управлению, которое являлось частью государства, поскольку власти Папы больше не существовало, а если кто-либо из священников откажется принести эту клятву, он будет отстранен от должности и ему запретят отправлять требы.
Кюре Конье отказался принести клятву, и ему пришлось уйти…
– Два года я этого дожидался, – признался Мишель. – Когда же наконец Собрание решится и объявит, к-как и к-когда будут продаваться церковные земли, я буду первым покупателем.
Национальное Собрание больше всего на свете нуждалось в деньгах, для того чтобы укрепить пошатнувшееся финансовое положение страны, и были выпущены долговые обязательства, называемые ассигнатами и обеспеченные церковными землями, которые раздавались патриотам, желающим получить их в обмен на наличные деньги. Чем большим количеством ассигнат располагал человек, тем большим патриотом он считался в глазах своих собратьев, а позднее, когда началось действительное распределение земель, он мог обменять эти ассигнаты либо на землю, либо на соответствующее количество денег.
Звание «приобретатель национальной собственности» сделалось весьма почетным, предметом особой гордости, и в нашем округе Луар-э-Шер, Мондубло (дело в том, что при новой системе все департаменты Франции были переделены и получили новые названия) мой брат Мишель и мой муж Франсуа стояли во главе списка людей, носящих это звание.
Уже в феврале девяносто первого года Мишель, используя свои ассигнаты, купил имение некоего епископа где-то между Мондубло и Вандомом – шато и прилегающие к нему земли, что стоило ему тринадцать тысяч ливров, – исключительно из-за ненависти к церкви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я