кухонные раковины
Многие женщины теряют первого ребенка. Моя матушка до моего рождения потеряла двоих в течение двух лет. Дважды это случилось с Кэти, третий ребенок унес ее собственную жизнь. Мужчины называют нас слабым полом. Однако нести в себе другую жизнь, как это делаем мы, чувствовать, как она растет, развивается и, наконец, выходит из тебя как оформленное живое существо, отделяется, оставаясь все равно частью тебя, а потом видеть, как она хиреет и угасает, – это требует немалой силы и душевной стойкости.
Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если они и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают – и это совершенно верно, – что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной.
Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагалась на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах – это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем.
Он также рассказал мне о своих детских страхах – я уже слышала эту историю от матушки – о том, как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли оттого, что он для забавы снимал с них одеяльце.
Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. Он ходил с таким убитым и смущенным видом, словно сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня, – я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше удручало его, а я злилась еще больше. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было – кто знает? – вероятно скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, что когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться.
Тем временем Декларация прав человека сделала всех если не братьями, то равными, однако уже через неделю после принятия закона в Ле-Мане, а также в Париже начались беспорядки – ведь цены на хлеб не снизились, а безработица осталась прежней. В городах владельцев булочных обвиняли в том, что они слишком дорого берут за четырехфунтовую буханку хлеба, а те, в свою очередь, обвиняли торговцев зерном – словом все были виноваты, кроме тех, кто высказывал обвинения.
Жители Ле-Мана по-прежнему были разделены на два лагеря: одни считали, что убийцы серебряника Кюро и его зятя должны быть наказаны, другие же были за то, чтобы отпустить их на свободу, и в связи с этим тоже были волнения: одни выходили на улицу, вооружившись ножами и камнями, чтобы использовать их против Гражданской милиции, которая теперь называлась Национальной гвардией, и кричали: «Отпустите на свободу баллонцев!» Я так и не знаю, была ли среди них Эдме.
Сен-Винсентское аббатство было занято шартрскими драгунами, а что до мсье Помара, мужа Эдме, то его звание «сборщика налогов для монахов» было упразднено, так же как многие другие профессии и привилегии. Он уехал из города, но куда, мне неизвестно, поскольку Эдме с ним не поехала. В ее доме были расквартированы драгуны, и она перешла жить к Пьеру.
Муниципальные власти проявили твердость по отношению к баллонским убийцам, один из них был приговорен к смертной казни, а другого отправили на галеры. Третий, как мне кажется, сбежал. Таким образом анархия, которой опасался Пьер, была задушена. В те немногие разы, что я бывала в Ле-Мане, наше распрекрасное равенство было там не так уж заметно, разве что торговки на рынке стали вести себя более нахально, да еще некоторые из них, у кого нашелся для этого материал, украсили свои лавки трехцветными полотнищами.
В Париже тем временем прошел еще один штурм Бастилии, на этот раз без кровопролития. Толпа людей, наполовину состоящая из женщин, – рыбных торговок, как назвал их Робер, сообщивший нам эти сведения, и я вспомнила мадам Марго, которая помогла мне при родах Кэти в тот злополучный день, – отправилась пятого октября в Версаль и целую ночь простояла там во дворе, требуя, чтобы к ним вышли члены королевской семьи.
Их было не меньше тысячи, они готовы были все разгромить, и только благодаря вмешательству Лафайета и Национальной гвардии этот день не закончился катастрофой, а, наоборот, превратился в триумф.
Короля и королеву, вместе с двумя детьми и сестрой короля, мадам Элизабет, уговорили, можно сказать, заставили покинуть Версаль и сделать своей резиденцией дворец Тюильри в Париже, и процессия, которая шествовала из одного дворца в другой, представляла собой, как писал Робер, самое фантастическое зрелище, какое только можно себе вообразить.
Королевская карета, эскортируемая Лафайетом и национальными гвардейцами, набранными из разных районов Парижа, вышла из Версаля в сопровождении пестрой толпы горожан, численность которой составляла не менее семи тысяч человек. Они несли мушкеты, колья, ломы, метлы, они пели и орали во весь голос: «Да здравствуют Бейкер и Бейкеровы отродья!»
«Они находились в дороге шесть часов, – писал нам Робер, – и мне довелось увидеть этот цирк в самом конце, когда процессия завернула на площадь Людовика XV. Это напоминало зверинец в Древнем Риме, не хватало только одного: не было львов. Там были женщины, некоторые из них полуобнаженные, они сидели верхом на пушках, словно ехали на слонах; по пути они обрывали ветви с деревьев, чтобы украсить пушки зеленой листвой. Старые ведьмы из предместий, рыбные торговки с центрального рынка, уличные девки, все еще размалеванные, не смывшие краски с лица, и даже добропорядочные жены лавочников, принаряженные в лучшие свои воскресные платья и шляпки, – можно было подумать, что это менады на празднике Диониса. Все обошлось без жертв, если не считать одного несчастного случая, произошедшего, когда шествие выходило из Версаля. Один из телохранителей короля выстрелил – надо же, какая глупость! – в парнишку-гвардейца и убил его. В результате его самого, этого телохранителя, и его товарища толпа разорвала на части. Их головы, надетые на пики, несли в авангарде процессии, направляющейся в Париж».
Мишель, которому было адресовано это письмо, читал его вслух. Они с Франсуа находили все это очень интересным и забавным, они-то не видели, как видела я, лиц парижан накануне бунта, они не ощущали тяжелого запаха на улицах, после того как дело было сделано.
Я выхватила письмо у Мишеля, потому что из-за его смеха и заикания нельзя было понять, что он читает. В письме дальше говорилось, что теперь, когда король находится в Париже среди своего народа, все успокоится, хлеба будет больше и честные торговцы вроде него смогут спать спокойно, не боясь, что у них разобьют стекла.
«Я, конечно, состою в Национальной гвардии, – писал он, – охраняющей нашу секцию Пале-Рояля. Обязанности у меня не слишком сложные: мы просто патрулируем улицы в полном вооружении, надев на шляпы кокарды, а на грудь гвардейский значок. Когда появляется эта сволочь – а они теперь постоянно выползают из каждой щели, наглые как тараканы, – нам достаточно пригрозить им штыком, и они тут же исчезают. Женщины теперь носят исключительно трехцветные ленты, а нас они находят неотразимыми. Стоит лишь взглянуть, и они тут же вешаются на шею. Я бы веселился от души, если бы не то обстоятельство, что торговля практически умерла».
Во всем письме ни слова о Лакло или о герцоге Орлеанском. Героем дня был Лафайет, так по крайней мере казалось. А потом – это мы узнали не из писем Робера, а от Пьера, который прочел эту новость в журнале, а потом каким-то образом нашел подтверждение, – нам стало известно, что герцог Орлеанский вместе с Лакло, своим адъютантом Кларком и мадам де Бюффон, своей любовницей, четырнадцатого числа бежали из Парижа и находятся в Булони, направляясь в Англию. В качестве предлога приводилось поручение, которое он должен выполнить в Англии.
– Однако, – добавил Пьер, – граф де Валуне, драгунский полковник в Шартре и друг герцога Орлеанского, пустил такой слух, что будто бы Лафайет и другие члены Собрания считают, что именно герцог был инициатором марша в Версаль, что он практически был виновником всех этих беспорядков и что для всех заинтересованных лиц было бы желательно, чтобы герцог на время исчез из поля зрения. Итак, любимец публики отправился в Лондон и, как говорят, очень доволен этим обстоятельством – ведь скачки в Англии гораздо лучше, чем во Франции!
Я вспомнила экипаж, который выезжал из Пале-Рояля по направлению к Венсену, двух любовников, уютно устроившихся на мягких сиденьях кареты, ленивый приветственный жест руки. Неужели Робер поставил не на ту лошадь?
Прошел ноябрь, а от него не было ни слова. Мишель и Франсуа были заняты работой на заводе, которая, слава богу, понемногу возобновилась, однако шла довольно вяло: пока не были приняты новые законы, никто не знал, как они отразятся на торговле и промышленности. Затем, в начале ноября, пришло письмо от Робера, адресованное мне.
«У меня снова крупные неприятности, почти такие же, как те, что постигли меня в восьмидесятом и восемьдесят пятом годах».
Он, конечно, имел в виду свое банкротство. Возможно, и тюремное заключение.
«Для меня было страшным ударом, как ты понимаешь, – продолжал он, – то, что герцог Орлеанский вместе с Лакло покинули Париж, ни слова не сказав тем людям, которые, так же как и я, верой и правдой служили им в течение последних месяцев. Я не помню, кто это сказал: „Не доверяйся принцам". Возможно, всему этому есть какое-нибудь объяснение, которого пока еще никто не знает. Поскольку я оптимист, я живу надеждой. Но если говорить о моих финансовых делах, то мне остается один-единственный выход, я не могу писать об этом в письме, так же как и о других делах, касающихся моего будущего. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж. Пожалуйста, не отказывай мне».
Я ничего никому не говорила, обдумывая все обстоятельства про себя. Письмо было написано мне, в нем не было ни слова о Пьере или о Мишеле. Матушка была далеко, иначе я непременно бы с ней посоветовалась. Естественнее всего было бы обратиться к Пьеру, поскольку он знал законы, но мне было известно, что он очень занят муниципальными делами и не может позволить себе уехать из Ле-Мана. Кроме того, именно то обстоятельство, что Пьер юрист, может заставить Робера отнестись к нему с осторожностью. Я без конца обдумывала это дело, прикидывая, как мне лучше поступить, и наконец пришла с письмом Мишелю.
– K-конечно ты должна ехать, – сказал он без малейшего колебания. – Франсуа я все объясню.
– В этом нет необходимости, – сказала я. Прошло два месяца с тех пор, как умер Габриэль, и мой муж все еще был в немилости. Я знала, что это пройдет, но пока просто не могла на него смотреть. Будет лучше для нас обоих, если я проведу несколько месяцев вдали от него, думая о том, что я перед ним виновата и что я его обижаю. Но потом, вспомнив последнюю поездку в Париж и то, как мне было там плохо, я сказала Мишелю:
– Поедем со мной.
Если не считать нескольких лет ученичества в Берри, Мишель никогда не покидал нашу глушь, никогда не бывал в более крупном городе, чем Ле-Ман. В прежние времена я никогда не предложила бы ему такой поездки; у него был вид типичного рабочего, каким он на самом деле и был: черный как углежог и такой же дремучий и неотесанный. Однако теперь, когда все стали равными, когда революция стерла все различия, неужели мой брат не имеет права ходить по парижским мостовым и даже попросить посторониться какого-нибудь парижанина? Возможно, у него возникли такие же мысли. Он улыбнулся мне совершенно так же, как, верно, улыбался, когда ему позволили в первый раз встать к печи рядом со взрослыми.
– От-тлично, – сказал он. – Я с уд-довольствием поеду.
Мы отправились в Париж через два-три дня. Единственной уступкой моде и современным вкусам со стороны Мишеля было то, что он постригся у парикмахера в Монмирайле и купил пару башмаков; что же касается всего остального, то он решил, что вполне сойдет его воскресное платье: кафтан и панталоны.
– Кабы мне з-знать пять месяцев тому назад, что придется служить тебе эскортом, – сказал он мне конфузясь, – я бы порылся как следует в сундуках шато Ноана, разоделся бы как павлин.
Первое, что бросилось мне в глаза, когда дилижанс въезжал в столицу, было то, что в городе было гораздо меньше карет, улицы были почти пусты, если не считать телег и повозок. На многих нарядных кафе и лавках, которые я помнила, висели объявления: «Продается» или «Сдается внаем», и хотя на тротуарах людей довольно много, праздношатающихся среди них не было; большинство прохожих шли явно по делу, и одеты они были бедно и скромно, так же как и мы сами. Правда, в последний раз я была здесь в апреле, а теперь стоял декабрь, мрачный и дождливый, и все-таки что-то исчезло из парижской жизни, чего-то в ней не хватало, только трудно сказать, чего именно.
Великолепные кареты и те, кто в них ехали – мужчины и женщины, роскошно, хотя зачастую нелепо разодетые, придавали столице некий волшебный блеск, делали ее похожей на сказку. Теперь же Париж походил на самый обыкновенный город, и Мишель, который не отрываясь смотрел в окно дилижанса, пытаясь что-то разглядеть в унылом пасмурном мраке, заметил, что здания, конечно, великолепны, но в общем все это не слишком отличается от Ле-Мана.
На улице Дю-Буле не было ни одного фиакра, который мог бы отвезти нас в гостиницу, и слуга, хлопотавший возле нашего багажа, сообщил, что кучерам теперь не выгодно дожидаться пассажиров. Теперь большинство из них предпочитали служить у депутатов.
– Деньги в наши дни есть только у них, – заметил он, подмигнув. – Наймись кучером или курьером к депутату Собрания, и всем твоим заботам конец. Ведь депутаты, почитай, все из провинции, и стричь такого все одно, что ягненочка.
Мишель взвалил на плечи наши вещи, и вскоре мы уже находились в «Шеваль Руж» на улице Сен-Дени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Мужчины держатся от этого в стороне, они беспомощны в таких делах, если они и пытаются что-то сделать, у них ничего не получается, словно они понимают – и это совершенно верно, – что в данном случае их роль с самого начала была второстепенной.
Если говорить о двух моих мужчинах, мастерах-стеклодувах, то я больше полагалась на своего брата Мишеля. Он обращался со мной с грубоватой нежностью, больше разбирался в практических делах – это он вынес из комнаты колыбельку моего сына, чтобы она не напоминала мне о нем.
Он также рассказал мне о своих детских страхах – я уже слышала эту историю от матушки – о том, как он боялся, что его маленький братец и сестричка умерли оттого, что он для забавы снимал с них одеяльце.
Франсуа был со мной слишком робок, и поэтому не мог стать мне утешением. Он ходил с таким убитым и смущенным видом, словно сам был виноват в смерти нашего малютки, и поэтому разговаривал шепотом и ходил по комнатам на цыпочках. Со мной он обращался чуть ли не подобострастно, и это выводило меня из себя. Он видел по моему лицу и слышал по тону моего голоса, что раздражает меня, – я ничего не могла с собой поделать, но это только еще больше удручало его, а я злилась еще больше. Я нисколько его не жалела и не подпускала к себе с полгода, а то и больше, а потом, когда уступила, это было – кто знает? – вероятно скорее от апатии, чем по склонности. Говорят, что когда женщина теряет ребенка, ей все равно требуется полный срок для того, чтобы оправиться.
Тем временем Декларация прав человека сделала всех если не братьями, то равными, однако уже через неделю после принятия закона в Ле-Мане, а также в Париже начались беспорядки – ведь цены на хлеб не снизились, а безработица осталась прежней. В городах владельцев булочных обвиняли в том, что они слишком дорого берут за четырехфунтовую буханку хлеба, а те, в свою очередь, обвиняли торговцев зерном – словом все были виноваты, кроме тех, кто высказывал обвинения.
Жители Ле-Мана по-прежнему были разделены на два лагеря: одни считали, что убийцы серебряника Кюро и его зятя должны быть наказаны, другие же были за то, чтобы отпустить их на свободу, и в связи с этим тоже были волнения: одни выходили на улицу, вооружившись ножами и камнями, чтобы использовать их против Гражданской милиции, которая теперь называлась Национальной гвардией, и кричали: «Отпустите на свободу баллонцев!» Я так и не знаю, была ли среди них Эдме.
Сен-Винсентское аббатство было занято шартрскими драгунами, а что до мсье Помара, мужа Эдме, то его звание «сборщика налогов для монахов» было упразднено, так же как многие другие профессии и привилегии. Он уехал из города, но куда, мне неизвестно, поскольку Эдме с ним не поехала. В ее доме были расквартированы драгуны, и она перешла жить к Пьеру.
Муниципальные власти проявили твердость по отношению к баллонским убийцам, один из них был приговорен к смертной казни, а другого отправили на галеры. Третий, как мне кажется, сбежал. Таким образом анархия, которой опасался Пьер, была задушена. В те немногие разы, что я бывала в Ле-Мане, наше распрекрасное равенство было там не так уж заметно, разве что торговки на рынке стали вести себя более нахально, да еще некоторые из них, у кого нашелся для этого материал, украсили свои лавки трехцветными полотнищами.
В Париже тем временем прошел еще один штурм Бастилии, на этот раз без кровопролития. Толпа людей, наполовину состоящая из женщин, – рыбных торговок, как назвал их Робер, сообщивший нам эти сведения, и я вспомнила мадам Марго, которая помогла мне при родах Кэти в тот злополучный день, – отправилась пятого октября в Версаль и целую ночь простояла там во дворе, требуя, чтобы к ним вышли члены королевской семьи.
Их было не меньше тысячи, они готовы были все разгромить, и только благодаря вмешательству Лафайета и Национальной гвардии этот день не закончился катастрофой, а, наоборот, превратился в триумф.
Короля и королеву, вместе с двумя детьми и сестрой короля, мадам Элизабет, уговорили, можно сказать, заставили покинуть Версаль и сделать своей резиденцией дворец Тюильри в Париже, и процессия, которая шествовала из одного дворца в другой, представляла собой, как писал Робер, самое фантастическое зрелище, какое только можно себе вообразить.
Королевская карета, эскортируемая Лафайетом и национальными гвардейцами, набранными из разных районов Парижа, вышла из Версаля в сопровождении пестрой толпы горожан, численность которой составляла не менее семи тысяч человек. Они несли мушкеты, колья, ломы, метлы, они пели и орали во весь голос: «Да здравствуют Бейкер и Бейкеровы отродья!»
«Они находились в дороге шесть часов, – писал нам Робер, – и мне довелось увидеть этот цирк в самом конце, когда процессия завернула на площадь Людовика XV. Это напоминало зверинец в Древнем Риме, не хватало только одного: не было львов. Там были женщины, некоторые из них полуобнаженные, они сидели верхом на пушках, словно ехали на слонах; по пути они обрывали ветви с деревьев, чтобы украсить пушки зеленой листвой. Старые ведьмы из предместий, рыбные торговки с центрального рынка, уличные девки, все еще размалеванные, не смывшие краски с лица, и даже добропорядочные жены лавочников, принаряженные в лучшие свои воскресные платья и шляпки, – можно было подумать, что это менады на празднике Диониса. Все обошлось без жертв, если не считать одного несчастного случая, произошедшего, когда шествие выходило из Версаля. Один из телохранителей короля выстрелил – надо же, какая глупость! – в парнишку-гвардейца и убил его. В результате его самого, этого телохранителя, и его товарища толпа разорвала на части. Их головы, надетые на пики, несли в авангарде процессии, направляющейся в Париж».
Мишель, которому было адресовано это письмо, читал его вслух. Они с Франсуа находили все это очень интересным и забавным, они-то не видели, как видела я, лиц парижан накануне бунта, они не ощущали тяжелого запаха на улицах, после того как дело было сделано.
Я выхватила письмо у Мишеля, потому что из-за его смеха и заикания нельзя было понять, что он читает. В письме дальше говорилось, что теперь, когда король находится в Париже среди своего народа, все успокоится, хлеба будет больше и честные торговцы вроде него смогут спать спокойно, не боясь, что у них разобьют стекла.
«Я, конечно, состою в Национальной гвардии, – писал он, – охраняющей нашу секцию Пале-Рояля. Обязанности у меня не слишком сложные: мы просто патрулируем улицы в полном вооружении, надев на шляпы кокарды, а на грудь гвардейский значок. Когда появляется эта сволочь – а они теперь постоянно выползают из каждой щели, наглые как тараканы, – нам достаточно пригрозить им штыком, и они тут же исчезают. Женщины теперь носят исключительно трехцветные ленты, а нас они находят неотразимыми. Стоит лишь взглянуть, и они тут же вешаются на шею. Я бы веселился от души, если бы не то обстоятельство, что торговля практически умерла».
Во всем письме ни слова о Лакло или о герцоге Орлеанском. Героем дня был Лафайет, так по крайней мере казалось. А потом – это мы узнали не из писем Робера, а от Пьера, который прочел эту новость в журнале, а потом каким-то образом нашел подтверждение, – нам стало известно, что герцог Орлеанский вместе с Лакло, своим адъютантом Кларком и мадам де Бюффон, своей любовницей, четырнадцатого числа бежали из Парижа и находятся в Булони, направляясь в Англию. В качестве предлога приводилось поручение, которое он должен выполнить в Англии.
– Однако, – добавил Пьер, – граф де Валуне, драгунский полковник в Шартре и друг герцога Орлеанского, пустил такой слух, что будто бы Лафайет и другие члены Собрания считают, что именно герцог был инициатором марша в Версаль, что он практически был виновником всех этих беспорядков и что для всех заинтересованных лиц было бы желательно, чтобы герцог на время исчез из поля зрения. Итак, любимец публики отправился в Лондон и, как говорят, очень доволен этим обстоятельством – ведь скачки в Англии гораздо лучше, чем во Франции!
Я вспомнила экипаж, который выезжал из Пале-Рояля по направлению к Венсену, двух любовников, уютно устроившихся на мягких сиденьях кареты, ленивый приветственный жест руки. Неужели Робер поставил не на ту лошадь?
Прошел ноябрь, а от него не было ни слова. Мишель и Франсуа были заняты работой на заводе, которая, слава богу, понемногу возобновилась, однако шла довольно вяло: пока не были приняты новые законы, никто не знал, как они отразятся на торговле и промышленности. Затем, в начале ноября, пришло письмо от Робера, адресованное мне.
«У меня снова крупные неприятности, почти такие же, как те, что постигли меня в восьмидесятом и восемьдесят пятом годах».
Он, конечно, имел в виду свое банкротство. Возможно, и тюремное заключение.
«Для меня было страшным ударом, как ты понимаешь, – продолжал он, – то, что герцог Орлеанский вместе с Лакло покинули Париж, ни слова не сказав тем людям, которые, так же как и я, верой и правдой служили им в течение последних месяцев. Я не помню, кто это сказал: „Не доверяйся принцам". Возможно, всему этому есть какое-нибудь объяснение, которого пока еще никто не знает. Поскольку я оптимист, я живу надеждой. Но если говорить о моих финансовых делах, то мне остается один-единственный выход, я не могу писать об этом в письме, так же как и о других делах, касающихся моего будущего. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж. Пожалуйста, не отказывай мне».
Я ничего никому не говорила, обдумывая все обстоятельства про себя. Письмо было написано мне, в нем не было ни слова о Пьере или о Мишеле. Матушка была далеко, иначе я непременно бы с ней посоветовалась. Естественнее всего было бы обратиться к Пьеру, поскольку он знал законы, но мне было известно, что он очень занят муниципальными делами и не может позволить себе уехать из Ле-Мана. Кроме того, именно то обстоятельство, что Пьер юрист, может заставить Робера отнестись к нему с осторожностью. Я без конца обдумывала это дело, прикидывая, как мне лучше поступить, и наконец пришла с письмом Мишелю.
– K-конечно ты должна ехать, – сказал он без малейшего колебания. – Франсуа я все объясню.
– В этом нет необходимости, – сказала я. Прошло два месяца с тех пор, как умер Габриэль, и мой муж все еще был в немилости. Я знала, что это пройдет, но пока просто не могла на него смотреть. Будет лучше для нас обоих, если я проведу несколько месяцев вдали от него, думая о том, что я перед ним виновата и что я его обижаю. Но потом, вспомнив последнюю поездку в Париж и то, как мне было там плохо, я сказала Мишелю:
– Поедем со мной.
Если не считать нескольких лет ученичества в Берри, Мишель никогда не покидал нашу глушь, никогда не бывал в более крупном городе, чем Ле-Ман. В прежние времена я никогда не предложила бы ему такой поездки; у него был вид типичного рабочего, каким он на самом деле и был: черный как углежог и такой же дремучий и неотесанный. Однако теперь, когда все стали равными, когда революция стерла все различия, неужели мой брат не имеет права ходить по парижским мостовым и даже попросить посторониться какого-нибудь парижанина? Возможно, у него возникли такие же мысли. Он улыбнулся мне совершенно так же, как, верно, улыбался, когда ему позволили в первый раз встать к печи рядом со взрослыми.
– От-тлично, – сказал он. – Я с уд-довольствием поеду.
Мы отправились в Париж через два-три дня. Единственной уступкой моде и современным вкусам со стороны Мишеля было то, что он постригся у парикмахера в Монмирайле и купил пару башмаков; что же касается всего остального, то он решил, что вполне сойдет его воскресное платье: кафтан и панталоны.
– Кабы мне з-знать пять месяцев тому назад, что придется служить тебе эскортом, – сказал он мне конфузясь, – я бы порылся как следует в сундуках шато Ноана, разоделся бы как павлин.
Первое, что бросилось мне в глаза, когда дилижанс въезжал в столицу, было то, что в городе было гораздо меньше карет, улицы были почти пусты, если не считать телег и повозок. На многих нарядных кафе и лавках, которые я помнила, висели объявления: «Продается» или «Сдается внаем», и хотя на тротуарах людей довольно много, праздношатающихся среди них не было; большинство прохожих шли явно по делу, и одеты они были бедно и скромно, так же как и мы сами. Правда, в последний раз я была здесь в апреле, а теперь стоял декабрь, мрачный и дождливый, и все-таки что-то исчезло из парижской жизни, чего-то в ней не хватало, только трудно сказать, чего именно.
Великолепные кареты и те, кто в них ехали – мужчины и женщины, роскошно, хотя зачастую нелепо разодетые, придавали столице некий волшебный блеск, делали ее похожей на сказку. Теперь же Париж походил на самый обыкновенный город, и Мишель, который не отрываясь смотрел в окно дилижанса, пытаясь что-то разглядеть в унылом пасмурном мраке, заметил, что здания, конечно, великолепны, но в общем все это не слишком отличается от Ле-Мана.
На улице Дю-Буле не было ни одного фиакра, который мог бы отвезти нас в гостиницу, и слуга, хлопотавший возле нашего багажа, сообщил, что кучерам теперь не выгодно дожидаться пассажиров. Теперь большинство из них предпочитали служить у депутатов.
– Деньги в наши дни есть только у них, – заметил он, подмигнув. – Наймись кучером или курьером к депутату Собрания, и всем твоим заботам конец. Ведь депутаты, почитай, все из провинции, и стричь такого все одно, что ягненочка.
Мишель взвалил на плечи наши вещи, и вскоре мы уже находились в «Шеваль Руж» на улице Сен-Дени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52