https://wodolei.ru/catalog/vanni/
Мне приходилось такое видеть. Ребенок шел ножками, и пуповина его задушила.
Мы сделали для Кэти все необходимое. Мне кажется, она была слишком измучена, чтобы горевать о своем мертвом ребенке. А я всеми силами старалась развлечь и утешить Жака, который с детским любопытством все хотел взглянуть на своего мертвого братишку, которого мы положили в корзинку и чем-то прикрыли. А потом мы вдруг обнаружили, что уже совсем темно и что на улицах стало тихо – бунтовщиков больше не было слышно.
– Больше я ничем не могу помочь, – сказала повитуха. – Пойду-ка я домой да посмотрю, в каком виде вернулся мой старик, не прошибли ли ему голову. Загляну к вам завтра. Пусть она спит. Природа сделает свое.
Я поблагодарила ее и пыталась сунуть ей в руку несколько монет, но она отказалась их взять.
– Не нужно мне денег, – сказала Марго. – Мы все равны, когда наступит трудная минута. Жаль, что младенчик-то помер. Ну да ничего, она молодая… Еще детки будут…
Я никак не думала, что буду жалеть об уходе этой женщины, но когда я закрыла за ней дверь внизу, меня охватила странная непонятная тоска.
В ту ночь Робер так и не вернулся, Жак вскоре уснул, Кэти тоже спала, а я сидела у открытого окна, ожидая услышать звук шагов.
На следующий день, во вторник, волнения возобновились с самого утра. Я, наверное, все-таки заснула на час-другой, потому что меня разбудили топот, крики, и вдруг кто-то стал колотить в дверь. Я думала, что это Рауль, но оказалось, что стучит незнакомый человек.
– Открывайте… открывайте двери! – кричал он. – Мы идем через мосты, поднимем тех, кто за рекой. Нам нужен каждый рабочий человек, все должны выйти на улицу. Открывайте… открывайте двери!
Я захлопнула окно и слышала, как он колотит в соседнюю дверь, потом в следующую и так далее, по всей улице Сент-Оноре. Вскоре за ним последовали другие, они орали и кричали, и с наступлением дня толпа заняла уже весь квартал, потом соседний, еще один… а выстрелы звучали все чаще, и по улицам скакали солдаты.
Наша повитуха не появилась. Она либо присоединилась к толпе, либо сидела, запершись, у себя дома, так же как и мы сами, потому что на улицах находились только одни бунтовщики. Жак, высунувшись из оконца своей комнатки, расположенной под самой крышей, сообщил нам, что видит людей, у которых забинтована голова, а других несут на руках, и у них сильно течет кровь. Трудно сказать, было ли это действительно так, или он все выдумал.
Мы уже два дня сидели без свежей пищи, и даже хлеб у нас подходил к концу, но я не осмеливалась выйти на рынок, боясь бунтовщиков. Кэти проснулась, ей захотелось есть, что я сочла добрым знаком. Я сварила ей супу, но едва она успела проглотить несколько ложек, как ее тут же вырвало, и она стала жаловаться на боли, напоминающие родовые схватки. Боли все усиливались, и, по мере того как день близился к вечеру, она становилась все слабее и слабее. Я видела, что она теряет много крови, и понимала, что это очень плохо, однако не знала, что делать, и только рвала и рвала простыни, чтобы попытаться остановить кровотечение.
Жак теперь, когда его мать больше не стонала, как накануне, не отходил от окна. Он стоял, облокотившись на подоконник, и сообщал мне, что происходит на улице: крики стихают… вот они снова становятся громче – в зависимости от того, как развиваются события.
– Послушай, это солдаты! – кричал он. – Это кавалерия, я слышу, как звенят уздечки и цокают копыта. Как жаль, что мне их не видно!
При каждом выстреле из мушкета он с восторгом кричал:
– Пах… пах-пах… пах-пах…
Лицо Кэти стало смертельно бледным. Снова наступил вечер, было около восьми, а она лежала, абсолютно не двигаясь, начиная с трех часов дня. Жаку надоело «палить» вместе с солдатами, он проголодался и требовал, чтобы ему дали поужинать. Я сварила еще супу, но к нему не было хлеба, и мальчик по-прежнему жаловался, что ему хочется есть. А потом – ведь ему было всего восемь лет, и он сидел взаперти с воскресенья – мальчику вздумалось побегать вверх-вниз по лестнице: из лавки в комнаты, где мы жили, и обратно, и этот грохот казался мне оглушающим, его нельзя было сравнить даже со стрельбой и прочими звуками бунта, доносившимися из Сент-Антуанского предместья.
В воздухе носился запах гари – должно быть, где-то горели дома или это пахло порохом от солдатских выстрелов, – а Жак все носился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. В комнате Кэти стало совсем темно, и я стояла на коленях перед кроватью, держа ее слабую руку в своей.
Снова послышались шаги – это возвращались домой те, кто ходил смотреть на бунтовщиков, – и наконец раздался стук в нашу дверь. Жак испустил воинственный клич:
– Это папа пришел! – и помчался вниз открывать дверь.
Я встала на колени и зажгла свечи, слушая, как Робер, смеясь, разговаривает с сыном внизу в лавке. Я подошла к лестнице и стояла там, на верхней площадке, глядя вниз на своего брата.
– Разве Рауль ничего тебе не сказал? Он не был у тебя вчера?
Робер взглянул на меня, улыбнулся и стал подниматься по лестнице в сопровождении Жака, который шел за ним следом.
– Сказал? – повторил он. – Конечно же он ничего мне не сказал. В последние тридцать шесть часов между нами и лабораторией было по меньшей мере три тысячи человек. Мне еще повезло, что я сумел добраться сегодня до дома. Ты знаешь, они разгромили фабрику Ревейона, вместе с домом и всем прочим, и то же самое проделали с Анрио. Когда парижская толпа поднимется, ее не так-то просто остановить. Я все это наблюдал из окон лаборатории, славное было зрелище! Толпа ревет: «Vive le Tier Etat! Vive Necker!» – хотя никому не известно, какое отношение имеют Третье сословие или наш министр к этим беспорядкам. Как бы то ни было, бедняги поплатились за это жизнью, когда солдаты стали в них стрелять. По крайней мере двадцать убитых и пятьдесят раненых, и это только то, что я видел на улице Траверсьер.
К этому времени он дошел до верха лестницы и стоял возле меня.
– А где же Кэти? Почему здесь темно?
Мы вместе вошли в комнату. Я поднесла свечу к кровати и сказала ему:
– Мы сидим здесь со вчерашнего вечера. Я совсем не знала, что мне делать.
Я осветила лицо Кэти. В нем не было ни кровинки. Робер склонился к ней и взял ее за руку, а потом вдруг в ужасе воскликнул:
– Боже мой, боже мой, боже мой! – повторил он три раза подряд и только тогда повернулся ко мне. – Она умерла, Софи, разве ты не видишь?
Снаружи все еще раздавались звуки шагов, это последние зеваки расходились по домам. Мимо проходила небольшая группка людей, они весело смеялись и пели:
Vive Louis Seize,
Vive ce roi valliant.
Monsieur Necker,
Notre bon duc d'Orleans!
Жак вбежал в комнату и взобрался на подоконник, крича вслед марширующим людям:
– Пах… пах-пах… пах-пах…
А потом звуки песни смолкли, и на улице Сент-Оноре воцарилась тишина.
Глава восьмая
Первым моим побуждением было забрать Жака и увезти его к нам в Шен-Бидо, подальше от Парижа со всеми его треволнениями, однако Робер, когда прошло первое потрясение, вызванное смертью Кэти, сказал, что не может расстаться с сыном, ему будет слишком тяжело, и что оба они поживут какое-то время у родителей Кэти, мсье и мадам Фиат, которые переехали на улицу Пти-Пильер возле Центрального рынка, совсем недалеко от лавки в Пале-Рояле. Фиаты, которые прежде жаловались на свою старость и немощь и отказались по этой причине взять к себе внука на время родов Кэти, теперь мучились угрызениями совести и требовали, чтобы внука отдали им, столь же решительно, как прежде от него отказывались. И все-таки у меня было неспокойно на душе, когда я прощалась с мальчиком. Да и брата мне было жалко – он, как мне кажется, еще не осознал, какой удар на него обрушился.
– Я буду много работать, – сказал он мне, провожая меня до дилижанса. – Это самое лучшее средство от грусти.
Однако я не могла отделаться от мысли, что Робер имеет в виду совсем не работу в лаборатории над проблемами, связанными с фарфором и хрусталем, а дела герцога Орлеанского.
Пока мы ехали из столицы на юго-запад, разговоры в дилижансе вертелись исключительно вокруг ревейонского бунта и того, как странно он возник. Говорили о том, что среди участников не было ни одного работника с мануфактуры самого Ревейона, это были рабочие с соседних фабрик-конкурентов, а вместе с ними и другие: слесари, столяры и докеры. Были, однако, среди арестованных и двое рабочих с королевской стекловарни на улице Рейи, которая находится в двух шагах от лаборатории моего брата на улице Траверсьер.
Я молчала, однако жадно прислушивалась к этим разговорам, в особенности после того как один из моих спутников, хорошо одетый важный господин с властными манерами, упомянул одну любопытную деталь, известную ему со слов кузена, занимающего какой-то пост в Шатле, а именно: у многих арестованных в карманах были обнаружены монеты с изображением герцога Орлеанского.
– Теперь не знаешь, что и думать, – отозвался сосед напротив. – Мне говорил мой шурин, что среди бунтовщиков видели переодетых священников, которые подбивали зевак присоединиться к бунтовщикам.
Все это нужно будет рассказать Мишелю, мрачно подумала я. Когда я сошла с дилижанса в Ферт-Бернаре, мне пришлось провести пренеприятные полчаса в «Пти Шапо Руж», поскольку дилижанс пришел раньше времени. Этот маленький постоялый двор служил прибежищем всяких бродяг, шатающихся по дорогам: разносчиков, жестянщиков, бродячих артистов и торговцев; последние зарабатывали свое скудное пропитание, пытаясь продать фермерам всевозможную дребедень – разные мелочи, дешевые украшения и все такое прочее.
Я ожидала в маленькой комнатке, предназначенной для пассажиров дилижанса, но до моих ушей доносились разговоры, которые велись в соседней комнате, куда приходили просто выпить и поболтать. Из этих разговоров я поняла, что Париж не единственное место, где возникали бунты. За это время беспорядки вспыхнули в Ножане и в Белеме. Я обратила внимание на одного человека, который, по всей видимости, был слепым; однако потом он приподнял повязку, закрывавшую глаз, и я поняла, что он видит ничуть не хуже, чем любой другой человек. Такие нищие нарочно притворялись слепыми, чтобы вызвать сочувствие и чтобы им больше подавали. Он все стучал своим посохом по полу и кричал:
– Нужно захватывать все обозы с зерном, а возчиков вешать. Тогда мы не будем голодать.
Я с грустью думала о бедняге Дюроше и других наших рабочих, которых сбивали с толку подобные молодчики.
Наконец Франсуа и Мишель приехали за мной, и, как это часто бывает, когда возвращаешься домой, им, оставшимся дома, было гораздо интереснее рассказывать свои новости, чем слушать мои. Смерть Кэти, бунты в Париже – все это они выслушали, торопливо выразив соболезнование, и тут же стали рассказывать мне о том, как по всей округе фермеры отказывают в работе батракам, что прежде нанимались на сезонные работы, и эти последние, сбившись в шайки, бродят по дорогам, терроризируя местных жителей. Чтобы отомстить фермерам, они калечат скот и портят посевы. Шайки местных мародеров и разбойников пополняются за счет пришельцев из соседних западных районов – из Бретани и прибрежных округов, которые находятся в столь же бедственном положении.
– Это сущие бандиты, – говорил Франсуа, – им ничего не стоит ворваться среди ночи в дом и перевернуть все вверх дном в поисках денег. Скоро нам придется завести милицию в каждом приходе.
– Если т-только мы сами не п-присоединимся к разбойникам, – сказал Мишель. – Стоит мне сказать слово, и большинство наших ребят именно так и сделают.
Итак, я вернулась к тому же самому: к нашим невзгодам и лишениям, к скверному положению дел на заводе. Может, это и к лучшему, что я не привезла сюда маленького Жака. И все-таки, когда я выглянула в ту ночь из окна и вдохнула чистый, свежий воздух, наполненный благоуханием цветущих деревьев, которое доносилось из сада под моим окном, я с благодарностью подумала о том, что я дома, под своей собственной крышей, в то время как Париж с его страшным рокотом разъяренной толпы, воспоминание о котором долго еще будет наполнять меня ужасом, остался далеко позади.
В письмах от Робера, которые он присылал нам из Парижа, очень мало говорилось о нем самом или о его чувствах; мало что узнавали мы из этих писем и о Жаке. Его по-прежнему больше всего занимал политический пульс столицы. Ему каким-то образом удалось быть в первых рядах толпы, которая собралась перед Версалем пятого мая, когда там состоялось первое заседание Генеральных штатов, и таким образом он узнал из первых рук о том, что там происходило. Его беспокоило то, что большинство депутатов от Третьего сословия были одеты в строгое черное платье и, судя по его словам, представляли жалкое зрелище рядом с высокопоставленными прелатами и аристократами, разодетыми со всем возможным блеском и роскошью.
«Их к тому же отделили загородкой, словно скотину, – писал Робер, – в то время как аристократы и церковники толпились вокруг короля. Это было намеренное оскорбление. Герцога Орлеанского встретили бурей аплодисментов, король и Неккер тоже получили свою порцию оваций, а вот королеве не оказали почти никакого внимания; говорят, она была бледна и ни разу не улыбнулась. Что же касается речей, то они всех разочаровали. Хорошее впечатление произвел архиепископ Экский, который говорил от имени духовенства; он даже показал собравшимся кусок отвратительного черного хлеба в доказательство того, какую скверную пищу вынуждены есть бедняки. Однако его совершенно затмил один из депутатов Третьего сословия, некий молодой адвокат по имени Робеспьер, – интересно, слышал ли о нем Пьер? – который сказал, что было бы гораздо лучше, если бы епископ предложил своим коллегам священникам объединиться с патриотами, которые являются искренними друзьями народа, и что если они хотят помочь беднякам, то могут подать пример, отказавшись, хотя бы в какой-то степени, от своего роскошного образа жизни и вернувшись к той простоте, которую проповедовал основатель их веры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Мы сделали для Кэти все необходимое. Мне кажется, она была слишком измучена, чтобы горевать о своем мертвом ребенке. А я всеми силами старалась развлечь и утешить Жака, который с детским любопытством все хотел взглянуть на своего мертвого братишку, которого мы положили в корзинку и чем-то прикрыли. А потом мы вдруг обнаружили, что уже совсем темно и что на улицах стало тихо – бунтовщиков больше не было слышно.
– Больше я ничем не могу помочь, – сказала повитуха. – Пойду-ка я домой да посмотрю, в каком виде вернулся мой старик, не прошибли ли ему голову. Загляну к вам завтра. Пусть она спит. Природа сделает свое.
Я поблагодарила ее и пыталась сунуть ей в руку несколько монет, но она отказалась их взять.
– Не нужно мне денег, – сказала Марго. – Мы все равны, когда наступит трудная минута. Жаль, что младенчик-то помер. Ну да ничего, она молодая… Еще детки будут…
Я никак не думала, что буду жалеть об уходе этой женщины, но когда я закрыла за ней дверь внизу, меня охватила странная непонятная тоска.
В ту ночь Робер так и не вернулся, Жак вскоре уснул, Кэти тоже спала, а я сидела у открытого окна, ожидая услышать звук шагов.
На следующий день, во вторник, волнения возобновились с самого утра. Я, наверное, все-таки заснула на час-другой, потому что меня разбудили топот, крики, и вдруг кто-то стал колотить в дверь. Я думала, что это Рауль, но оказалось, что стучит незнакомый человек.
– Открывайте… открывайте двери! – кричал он. – Мы идем через мосты, поднимем тех, кто за рекой. Нам нужен каждый рабочий человек, все должны выйти на улицу. Открывайте… открывайте двери!
Я захлопнула окно и слышала, как он колотит в соседнюю дверь, потом в следующую и так далее, по всей улице Сент-Оноре. Вскоре за ним последовали другие, они орали и кричали, и с наступлением дня толпа заняла уже весь квартал, потом соседний, еще один… а выстрелы звучали все чаще, и по улицам скакали солдаты.
Наша повитуха не появилась. Она либо присоединилась к толпе, либо сидела, запершись, у себя дома, так же как и мы сами, потому что на улицах находились только одни бунтовщики. Жак, высунувшись из оконца своей комнатки, расположенной под самой крышей, сообщил нам, что видит людей, у которых забинтована голова, а других несут на руках, и у них сильно течет кровь. Трудно сказать, было ли это действительно так, или он все выдумал.
Мы уже два дня сидели без свежей пищи, и даже хлеб у нас подходил к концу, но я не осмеливалась выйти на рынок, боясь бунтовщиков. Кэти проснулась, ей захотелось есть, что я сочла добрым знаком. Я сварила ей супу, но едва она успела проглотить несколько ложек, как ее тут же вырвало, и она стала жаловаться на боли, напоминающие родовые схватки. Боли все усиливались, и, по мере того как день близился к вечеру, она становилась все слабее и слабее. Я видела, что она теряет много крови, и понимала, что это очень плохо, однако не знала, что делать, и только рвала и рвала простыни, чтобы попытаться остановить кровотечение.
Жак теперь, когда его мать больше не стонала, как накануне, не отходил от окна. Он стоял, облокотившись на подоконник, и сообщал мне, что происходит на улице: крики стихают… вот они снова становятся громче – в зависимости от того, как развиваются события.
– Послушай, это солдаты! – кричал он. – Это кавалерия, я слышу, как звенят уздечки и цокают копыта. Как жаль, что мне их не видно!
При каждом выстреле из мушкета он с восторгом кричал:
– Пах… пах-пах… пах-пах…
Лицо Кэти стало смертельно бледным. Снова наступил вечер, было около восьми, а она лежала, абсолютно не двигаясь, начиная с трех часов дня. Жаку надоело «палить» вместе с солдатами, он проголодался и требовал, чтобы ему дали поужинать. Я сварила еще супу, но к нему не было хлеба, и мальчик по-прежнему жаловался, что ему хочется есть. А потом – ведь ему было всего восемь лет, и он сидел взаперти с воскресенья – мальчику вздумалось побегать вверх-вниз по лестнице: из лавки в комнаты, где мы жили, и обратно, и этот грохот казался мне оглушающим, его нельзя было сравнить даже со стрельбой и прочими звуками бунта, доносившимися из Сент-Антуанского предместья.
В воздухе носился запах гари – должно быть, где-то горели дома или это пахло порохом от солдатских выстрелов, – а Жак все носился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. В комнате Кэти стало совсем темно, и я стояла на коленях перед кроватью, держа ее слабую руку в своей.
Снова послышались шаги – это возвращались домой те, кто ходил смотреть на бунтовщиков, – и наконец раздался стук в нашу дверь. Жак испустил воинственный клич:
– Это папа пришел! – и помчался вниз открывать дверь.
Я встала на колени и зажгла свечи, слушая, как Робер, смеясь, разговаривает с сыном внизу в лавке. Я подошла к лестнице и стояла там, на верхней площадке, глядя вниз на своего брата.
– Разве Рауль ничего тебе не сказал? Он не был у тебя вчера?
Робер взглянул на меня, улыбнулся и стал подниматься по лестнице в сопровождении Жака, который шел за ним следом.
– Сказал? – повторил он. – Конечно же он ничего мне не сказал. В последние тридцать шесть часов между нами и лабораторией было по меньшей мере три тысячи человек. Мне еще повезло, что я сумел добраться сегодня до дома. Ты знаешь, они разгромили фабрику Ревейона, вместе с домом и всем прочим, и то же самое проделали с Анрио. Когда парижская толпа поднимется, ее не так-то просто остановить. Я все это наблюдал из окон лаборатории, славное было зрелище! Толпа ревет: «Vive le Tier Etat! Vive Necker!» – хотя никому не известно, какое отношение имеют Третье сословие или наш министр к этим беспорядкам. Как бы то ни было, бедняги поплатились за это жизнью, когда солдаты стали в них стрелять. По крайней мере двадцать убитых и пятьдесят раненых, и это только то, что я видел на улице Траверсьер.
К этому времени он дошел до верха лестницы и стоял возле меня.
– А где же Кэти? Почему здесь темно?
Мы вместе вошли в комнату. Я поднесла свечу к кровати и сказала ему:
– Мы сидим здесь со вчерашнего вечера. Я совсем не знала, что мне делать.
Я осветила лицо Кэти. В нем не было ни кровинки. Робер склонился к ней и взял ее за руку, а потом вдруг в ужасе воскликнул:
– Боже мой, боже мой, боже мой! – повторил он три раза подряд и только тогда повернулся ко мне. – Она умерла, Софи, разве ты не видишь?
Снаружи все еще раздавались звуки шагов, это последние зеваки расходились по домам. Мимо проходила небольшая группка людей, они весело смеялись и пели:
Vive Louis Seize,
Vive ce roi valliant.
Monsieur Necker,
Notre bon duc d'Orleans!
Жак вбежал в комнату и взобрался на подоконник, крича вслед марширующим людям:
– Пах… пах-пах… пах-пах…
А потом звуки песни смолкли, и на улице Сент-Оноре воцарилась тишина.
Глава восьмая
Первым моим побуждением было забрать Жака и увезти его к нам в Шен-Бидо, подальше от Парижа со всеми его треволнениями, однако Робер, когда прошло первое потрясение, вызванное смертью Кэти, сказал, что не может расстаться с сыном, ему будет слишком тяжело, и что оба они поживут какое-то время у родителей Кэти, мсье и мадам Фиат, которые переехали на улицу Пти-Пильер возле Центрального рынка, совсем недалеко от лавки в Пале-Рояле. Фиаты, которые прежде жаловались на свою старость и немощь и отказались по этой причине взять к себе внука на время родов Кэти, теперь мучились угрызениями совести и требовали, чтобы внука отдали им, столь же решительно, как прежде от него отказывались. И все-таки у меня было неспокойно на душе, когда я прощалась с мальчиком. Да и брата мне было жалко – он, как мне кажется, еще не осознал, какой удар на него обрушился.
– Я буду много работать, – сказал он мне, провожая меня до дилижанса. – Это самое лучшее средство от грусти.
Однако я не могла отделаться от мысли, что Робер имеет в виду совсем не работу в лаборатории над проблемами, связанными с фарфором и хрусталем, а дела герцога Орлеанского.
Пока мы ехали из столицы на юго-запад, разговоры в дилижансе вертелись исключительно вокруг ревейонского бунта и того, как странно он возник. Говорили о том, что среди участников не было ни одного работника с мануфактуры самого Ревейона, это были рабочие с соседних фабрик-конкурентов, а вместе с ними и другие: слесари, столяры и докеры. Были, однако, среди арестованных и двое рабочих с королевской стекловарни на улице Рейи, которая находится в двух шагах от лаборатории моего брата на улице Траверсьер.
Я молчала, однако жадно прислушивалась к этим разговорам, в особенности после того как один из моих спутников, хорошо одетый важный господин с властными манерами, упомянул одну любопытную деталь, известную ему со слов кузена, занимающего какой-то пост в Шатле, а именно: у многих арестованных в карманах были обнаружены монеты с изображением герцога Орлеанского.
– Теперь не знаешь, что и думать, – отозвался сосед напротив. – Мне говорил мой шурин, что среди бунтовщиков видели переодетых священников, которые подбивали зевак присоединиться к бунтовщикам.
Все это нужно будет рассказать Мишелю, мрачно подумала я. Когда я сошла с дилижанса в Ферт-Бернаре, мне пришлось провести пренеприятные полчаса в «Пти Шапо Руж», поскольку дилижанс пришел раньше времени. Этот маленький постоялый двор служил прибежищем всяких бродяг, шатающихся по дорогам: разносчиков, жестянщиков, бродячих артистов и торговцев; последние зарабатывали свое скудное пропитание, пытаясь продать фермерам всевозможную дребедень – разные мелочи, дешевые украшения и все такое прочее.
Я ожидала в маленькой комнатке, предназначенной для пассажиров дилижанса, но до моих ушей доносились разговоры, которые велись в соседней комнате, куда приходили просто выпить и поболтать. Из этих разговоров я поняла, что Париж не единственное место, где возникали бунты. За это время беспорядки вспыхнули в Ножане и в Белеме. Я обратила внимание на одного человека, который, по всей видимости, был слепым; однако потом он приподнял повязку, закрывавшую глаз, и я поняла, что он видит ничуть не хуже, чем любой другой человек. Такие нищие нарочно притворялись слепыми, чтобы вызвать сочувствие и чтобы им больше подавали. Он все стучал своим посохом по полу и кричал:
– Нужно захватывать все обозы с зерном, а возчиков вешать. Тогда мы не будем голодать.
Я с грустью думала о бедняге Дюроше и других наших рабочих, которых сбивали с толку подобные молодчики.
Наконец Франсуа и Мишель приехали за мной, и, как это часто бывает, когда возвращаешься домой, им, оставшимся дома, было гораздо интереснее рассказывать свои новости, чем слушать мои. Смерть Кэти, бунты в Париже – все это они выслушали, торопливо выразив соболезнование, и тут же стали рассказывать мне о том, как по всей округе фермеры отказывают в работе батракам, что прежде нанимались на сезонные работы, и эти последние, сбившись в шайки, бродят по дорогам, терроризируя местных жителей. Чтобы отомстить фермерам, они калечат скот и портят посевы. Шайки местных мародеров и разбойников пополняются за счет пришельцев из соседних западных районов – из Бретани и прибрежных округов, которые находятся в столь же бедственном положении.
– Это сущие бандиты, – говорил Франсуа, – им ничего не стоит ворваться среди ночи в дом и перевернуть все вверх дном в поисках денег. Скоро нам придется завести милицию в каждом приходе.
– Если т-только мы сами не п-присоединимся к разбойникам, – сказал Мишель. – Стоит мне сказать слово, и большинство наших ребят именно так и сделают.
Итак, я вернулась к тому же самому: к нашим невзгодам и лишениям, к скверному положению дел на заводе. Может, это и к лучшему, что я не привезла сюда маленького Жака. И все-таки, когда я выглянула в ту ночь из окна и вдохнула чистый, свежий воздух, наполненный благоуханием цветущих деревьев, которое доносилось из сада под моим окном, я с благодарностью подумала о том, что я дома, под своей собственной крышей, в то время как Париж с его страшным рокотом разъяренной толпы, воспоминание о котором долго еще будет наполнять меня ужасом, остался далеко позади.
В письмах от Робера, которые он присылал нам из Парижа, очень мало говорилось о нем самом или о его чувствах; мало что узнавали мы из этих писем и о Жаке. Его по-прежнему больше всего занимал политический пульс столицы. Ему каким-то образом удалось быть в первых рядах толпы, которая собралась перед Версалем пятого мая, когда там состоялось первое заседание Генеральных штатов, и таким образом он узнал из первых рук о том, что там происходило. Его беспокоило то, что большинство депутатов от Третьего сословия были одеты в строгое черное платье и, судя по его словам, представляли жалкое зрелище рядом с высокопоставленными прелатами и аристократами, разодетыми со всем возможным блеском и роскошью.
«Их к тому же отделили загородкой, словно скотину, – писал Робер, – в то время как аристократы и церковники толпились вокруг короля. Это было намеренное оскорбление. Герцога Орлеанского встретили бурей аплодисментов, король и Неккер тоже получили свою порцию оваций, а вот королеве не оказали почти никакого внимания; говорят, она была бледна и ни разу не улыбнулась. Что же касается речей, то они всех разочаровали. Хорошее впечатление произвел архиепископ Экский, который говорил от имени духовенства; он даже показал собравшимся кусок отвратительного черного хлеба в доказательство того, какую скверную пищу вынуждены есть бедняки. Однако его совершенно затмил один из депутатов Третьего сословия, некий молодой адвокат по имени Робеспьер, – интересно, слышал ли о нем Пьер? – который сказал, что было бы гораздо лучше, если бы епископ предложил своим коллегам священникам объединиться с патриотами, которые являются искренними друзьями народа, и что если они хотят помочь беднякам, то могут подать пример, отказавшись, хотя бы в какой-то степени, от своего роскошного образа жизни и вернувшись к той простоте, которую проповедовал основатель их веры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52