https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/
— Что нам нужно для счастья? Капельку удачи, друг мой. Мне — придумать что-нибудь дельное, вам — собрать приличный материал, Корсакову — сохранить достоинство, девочкам — найти хороших людей и выйти замуж. Кстати, в последнее время я занимаюсь с ними математикой и химией…— С ними тоже? — улыбнулся я.— Паша, как вы можете, — с упрёком сказал Баландин. — Да, я люблю молодёжь, и мне симпатичны эти милые, незатейливые девочки, но я, разумеется, шагу не сделаю, чтобы добиться их благосклонности, ибо понимаю, что буду до крайности глуп и смешон. Прошу поверить на слово, что дело обстоит именно так. Они экстерном кончают десятилетку, Люба просила им помочь. И если Рая внимательна и усидчива, то Зина… Не нравится мне эта история, Паша, связался черт с младенцем… Я не ханжа, однако, на мой взгляд, наши понятия о «нашей женщине» должны неизбежно меняться; помню, для меня, подростка, двадцатидвухлетняя женщина казалось старухой, теперь же я не могу относиться к ней иначе как к дочери. Зато женщина, которая по возрасту годится в бабушки, часто полна для меня привлекательности, она — ровня. Не хочешь быть смешон, ищи ровню. — Он густо покраснел. — Надеюсь, вы не думаете, что я… что мы с Любой… Словом, вы не придаёте слишком серьёзного значения тому, что… как бы получше выразиться…— Конечно, не придаю, — великодушно помог я. — Так сохранит Корсаков достоинство, как считаете?— Хитрый вы, Паша, — улыбнулся Баландин, — ловко переключаетесь… На этот вопрос ответить не берусь.— А всё-таки? — настаивал я. — Согласитесь, он ведёт себя безупречно: в разборах принимает самое деятельное участие, будто ничего не произошло, перед Чернышёвым извинился, Зину на чай не приглашает…— А почему не приглашает, не знаете? — проворчал Баландин. — Вы наивны, друг мой, ему больше ничего не остаётся делать. Капитан Сильвер тоже повёл себя безупречно, когда вернулся к исполнению обязанностей корабельного повара.— Вот так сравнение! —рассмеялся я. — Не хватает только, чтобы Корсаков, как Сильвер, ночью проломил перегородку и сбежал… ну не с мешочком гиней, а с чемоданом протоколов. Нет, серьёзно, Илья Михалыч, вы сами учили меня снисходительности к мелким недостаткам.— Дайте-ка термометр. — Баландин озабоченно присвистнул. — Тридцать восемь и две десятых, имеете полное право валяться на койке, капризничать и задавать трудные вопросы… Снисходительность… Когда вам, как мне, стукнет шестьдесят…— Шестьдесят?! — ошеломлённо воскликнул я.— Спорт, друг мой, ежедневная зарядка, водные процедуры, бег трусцой и лыжи! Когда вам стукнет шестьдесят и страсти перестанут с прежней силой надувать ваш парус, вы поймёте великую мудрость Анатоля Франса: «Дайте людям в судьи Иронию и Сострадание»; тогда вы возвыситесь над будничной серостью, начнёте обозревать мир с олимпийской высоты и вам, быть может, откроются новые истины. Вы поймёте, что слабость бывает человечнее цельности, что настоящий друг тот, кто прощает вам вашу удачу, вы сами научитесь многое прощать и не причинять боли, и единственное, к чему останетесь непримиримым, — это к подлости во всех её разновидностях. Сие длинное и нудное рассуждение, которому вы нетерпеливо внимаете, я привожу потому, что хочу уберечь вас от разочарований. Очень похвально видеть человека в наилучшем свете, но нельзя с этой заданной целью смотреть на него через розовые очки… Отдыхайте, бегу докладывать. Кстати, к вашему сведению, есть такой морской сигнал: «Имею на борту больного!»— … симулянта, — проворчал я. — Бросьте, Илья Михалыч!Первым явился выразить своё сочувствие Чернышёв. В образных выражениях, которые я не берусь повторить, он проанализировал мою сущность, сообщил, что за мою самодеятельность Лыков и Птаха лишены двадцати пяти процентов премиальных, и, смягчившись при виде моего огорчения, ласково обозвал меня «беззубым бараном» — в его лексиконе, насколько я помнил, такого барана ещё не было. Отныне выходить на палубу в открытом море мне разрешалось только в сопровождении четырех самых здоровых матросов, на поводке из манильского троса диаметром в два дюйма. Впрочем, Чернышёв выразил надежду, что я так перетрусил, что и без предупреждений не высуну носа из помещения, ибо, по его наблюдениям, человек, поднятый волной и едва не вышвырнутый за борт, отныне испытывает к морю подсознательное недоверие, которое было бы ещё сильнее, если бы я не успел ухватиться за стойку шлюпбалки и пошёл на дно, к превеликой радости окрестных рыб.Выпалив все это скороговоркой, Чернышёв удалился, уступив место консилиуму в составе Лыкова, Баландина и Любови Григорьевны. Консилиум определил у меня бронхит, осложнённый, по особому мнению Лыкова, умственной недостаточностью, и приговорил пить горячее молоко с мёдом, дважды в сутки ставить горчичники, есть манную кашу и не трепыхаться. На прощание Лыков пробурчал, что для прочистки мозгов не помешала бы ведёрная клизма с морской водой, но из-за отсутствия процедурного кабинета пообещал доставить её по возвращении.Пока я, облепленный горчичниками, проклинал свою жалкую участь, вокруг кипели страсти. Ерофеев и Кудрейко, заскочившие проведать больного, рассказали, что многие на «Дежневе» взбудоражены вчерашней плавной качкой и намерением капитала пойти на сорок пять тонн. Об этом повсюду судачат, разбившись на группки, кто-то вроде бы сунулся к Чернышёву заверять завещаете, но это скорее всего трёп, а точно известно лишь то, что большое, размером с простыню, донесение начальнику управления написал Корсаков, но Лесота его, не принял. Об этом Корсаков поставил всех в известность за завтраком, в присутствии Чернышёва, который повздыхал, что антенна до сих пор не восстановлена, и обещал при первой же возможности ту жалобу передать. От слова «жалоба» Корсакова передёрнуло, но он смолчал, и завтрак закончился без перебранки. Однако в столовой команды Перышкин в открытую прохаживается по адресу капитана и требует по старому морскому обычаю предъявить ему претензию, «пока нас всех не утопили, как слепых котят «.— Точно, как слепых котят! — подтвердил Перышкин, явившийся с Воротилиным по моему приглашению. — «Во имя будущего! Все моряки вам спасибо скажут!» — передразнил он кого-то. — Только не заливай мне, Георгич, меня уже двадцать четыре года воспитывают кому не лень. Да я из их «спасибо!» белых тапочек не сошью! На кой хрен я должен тонуть ради незнакомых людей, которых и не увижу никогда? Где есть такой закон, покажи!— Такого закона нет, — сказал я. — Здесь каждый решает за себя, как несколько дней назад матрос Перышкин, который вызвался заменить Дуганова.— Совсем другое дело, — смягчился польщённый Перышкин, — тоже мне сравнил… Своей жизни я хозяин, усёк? Не желаю, чтоб мне приказывали, где и когда я должен отдавать концы!— Вот и шёл бы в управдомы, — ухмыльнулся Воротилин. — Зря на него время тратите, Павел Георгич.— А куда ещё Георгичу его девать? — съязвил Перышкин. — Каждому своё: одному кайлом махать, другому авторучкой.Шутка мне не понравилась, впрочем, Перышкин тоже. Ему, как и всем другим матросам, доставалась здорово, он сильно похудел, перестал бриться, взгляд его стал дерзким и злым. К сожалению, изменился к худшему он не только внешне, и немалая доля вины за это лежала на мне: именно я, обуреваемый профессиональным восторгом, поспешил передать звонкую информацию о самоотверженном поступке двух матросов «Семена Дежнева». Информация прозвучала по «Маяку», Перышкин задрал нос и стал смотреть на окружающих с этаким насмешливым намёком: «Кишка у вас, ребята, тонка, прыгал на „Байкал“ всё-таки я, а не вы». То, что вместе с ним, и, как выяснилось, не в первый раз, прыгал Воротилин, Перышкин как-то забыл; Воротилин, который не придавал тому эпизоду никакого значения и не вспоминал о нем остался в тени, и само собой получилось, что главную роль в спасении «Байкала» сыграл Федор Перышкин.— Ты и кайлом не очень-то размахался, — беззлобно сказал Воротилин. — В полную силу только над борщом работаешь да Райке голову дуришь. Смотри, схлопочешь от Гриши.— Очень я его испугался, — Перышкин фыркнул. — Нужна мне его Райка.— Схлопочешь, — неодобрительно повторив Воротилин, — и не только за Раису, вообще. Вы скажите ему, Павел Георгиевич, язык он распустил. Плохая примета — болтать перед делом, ЧП накличешь.— Верно, Георгич, что хромого черта на берег списывают? — с вызовом спросил Перышкин.— Откуда ты взял?— Люди говорят, — уклонился Перышкин. — За амбицию. Начальство само кончать предложило, а он выслуживается.— А Кудрейко говорит, что самые важные данные за последние дни получили, — возразил Воротилин.— Какие такие данные? — окрысился Перышкин. — Тебе-то они на кой нужны, что ты в них понимаешь?— Кому надо, тот и понимает.— За что я люблю Филю, так это за интеллект! — восхитился Перышкин. — Для кого хошь голыми руками каштаны из огня вытащит.— Не кипятись, — примирительно сказал Воротилин. — Скоро домой пойдём, в отпуск. Приедешь ко мне, поохотимся.— Так списывают, Георгич? — не обращая внимания на Воротилина, настаивал Перышкин.— Скорее тебя спишут, — оскорбился Воротилин. — За сплетни.— Марш отсюда, сачки! — С кастрюлькой, покрытой полотенцем, вошла Любовь Григорьевна. — Вас Птаха по всему пароходу ищет.Выставив их из каюты, Любовь Григорьевна сняла с меня газеты с горчичниками и налила в кружку горячего молока.— Лучше бы, конечно, от бешеной коровки, да сухой закон, — посочувствовала она. — Пей и закройся хорошенько, меду там две столовых ложки, пропотеешь.— Федя меня и так в пот вогнал.— Чего он к тебе шляется? — с недовольством спросила Любовь Григорьевна. — Напрасно его балуешь, на весь мир расхвалил. Пустоцвет он и шатун, я его от девочек отвадила, так он, сопляк, ко мне стучится! Филю бы не испортил, Филя у нас образцово-показательный, — она мечтательно улыбнулась, тряхнула серьгами. — Эх, была бы я лет на пятнадцать помоложе… Ты, Паша, укройся получше, есть долгий разговор.Она села, глубоко вздохнула и беспокойно на меня посмотрела.— Что-то на душе муторно, сон видела нехороший, — сказала она, покусывая губы. — Ну, это тебе не интересно — бабий сон, а если у меня предчувствие? Слух, Паша, по пароходу идёт, будто Алексей наступил вашему Корсакову на хвост и оттого будут большие неприятности. Есть в этом правда или нет? Ты смелее говори, что ко мне попало, то пропало.Я рассказал, что знал Любовь Григорьевна слушала, кивала.— Быть неприятностям, — решила она. — Сожрёт он Алексея, как сливу, и косточку выплюнет.— А не подавится?Она покачала головой.— Если б Алёша добро так умел наживать, как врагов… Покачнётся — много охотников отыщется, чтоб подтолкнуть буксир подметать или бумаги скалывать…— Дипломат он неважный, — сказал я. — Мог бы преспокойно закончить экспедицию, распрощаться с Корсаковым и набирать лёд в своё удовольствие.— Какой он дипломат! — разволновалась Любовь Григорьевна. — Моряк он. Ты говоришь — закончить, распрощаться… Так бы оно и было, если б не «Байкал». Я-то знаю, от «Байкала» он обезумел, вспомнил, зачем в экспедицию вышел — стыдно стало людям в глаза смотреть, вот и потерял осторожность. А этому артисту, — она повысила голос, — тоже стыдно, а почему? До того доухаживался, что с битой мордой ходит — ручка у Зинаиды тяжёлая, по сто вёдер девка на скотном дворе таскала! Вот ему и приспичило домой, здесь он ноль без палочки, а там большой человек, ко всякому начальству вхож… — Она вдруг взглянула на меня с наивной надеждой, с жаром проговорила: — Примири их, Паша, придумай что-нибудь!Подбородок её задрожал, глаза вспыхнули, она схватила мою руку, крепко, по-мужски сжала.— Забудь, что Алёша тебя обижал, придумай! Подольстись, пообещай артисту, что напишешь о нем хорошо, с портретом… Ну а если ему невтерпёж, намекни, пусть ко мне придёт, сволочь такая!В дверь постучали.— Я потом ещё молочка принесу, — отпуская мою руку, заторопилась уходить Любовь Григорьевна. — Как пропотеешь, смени рубашку, а сырую брось, я постираю. В дверях стоял Корсаков.Голова у меня шла кругом, меньше всего на свете я ожидал этого визита.— Заболели? — участливо спросил Корсаков. — Никита за машинку уселся, протоколы перепечатывает, вот я и сбежал.— Вы словно оправдываетесь, что впервые зашли в гости, — по возможности приветливее сказал я. — Располагайтесь, пожалуйста.— Тесновато у вас, — присаживаясь и оглядывая каюту, сказал Корсаков. — А в том, что я навязал своё общество, виноваты сами, поскольку перестали уделять мне внимание, хотя, о чём я имел удовольствие говорить, вы мне симпатичны.Я невольно улыбнулся.— Мой главный тут же, не сходя с места, здорово бы вас отредактировал. Не огорчайтесь: он у самого Толстого половину «что» и «который» повычеркивал бы.— «Что такое телеграфный столб? Отредактированная ёлка!» — засмеялся Корсаков. — Не беда, всех нас редактируют. Так уж сложена жизнь, что каждый, достигший определённого уровня, подгоняет других под свой стиль: вас — редактор, меня — Чернышёв. Начальство всегда право, потому что у него — сила.— Посмотрим, будете ли вы это говорить, когда станете директором института.— Вполне возможно, что не буду, — охотно согласился Корсаков. — Отношение к жизни определяется ступенькой, на которой стоишь, и степенью удовлетворения, которое от своего положения получаешь.— Убеждён, что вы пока что не удовлетворены, — сказал я и, памятуя наказ Любови Григорьевны, подхалимски добавил: — Но мне почему-то кажется, что пройдёт немного времени — и к своему положению вы не будете иметь никаких претензий.— Ошибаетесь, — весело возразил Корсаков. — Постоянная неудовлетворённость — движущий стимул, Паша, как только человек становится полностью и всем доволен, его нужно немедленно освобождать от занимаемой должности.Так, я для Корсакова стал Пашей, большая, можно сказать, огромная честь. К чему это? Ба, уж не выпил ли он?— Не беспокойтесь, самую малость, — уловив мой взгляд, признался он. — Но всё равно капитан мог бы лишить меня премиальных, если бы это от него зависело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29