https://wodolei.ru/catalog/unitazy/rossijskie/
Чернышёв ухмыльнулся, пошёл к двери, но вдруг остановился и как-то странно на нас посмотрел.— А настроение действительно хреновое, — сказал он. — SOS перехватили. В ста пятидесяти милях обледенел и перевернулся японский траулер. Проверка боем Я уединился в каюте и заполнял блокнот. Завидую людям с хорошей памятью! Грише Саутину и записывать ничего не надо — через год почти слово в слово воспроизведёт любой слышанный им разговор. Я же на память не надеюсь, она у меня посредственная: не запишу — на другой день половину забуду, не смысл разговора, конечно, а нюансы, словечки, от которых и зависит та неуловимая вещь, именуемая художественным впечатлением. А иной раз часами мучаюсь, пытаясь вспомнить кем-то рассказанный и намертво ускользнувший из памяти случай: какой сюжет пропал! Но записывать на людях никак не могу, что-то в этом есть неделикатное, губящее всякую живость, непринуждённость общения иной раз, самой жизнью режиссируемая, развёртывается перед тобой сцена высокого накала, страсти кипят, характеры сшибаются, а ты, счастливый свидетель, весь в напряжении хотя бы смысла не упустить, доподлинно зная, что бесценные детали наверняка от тебя уплывут. И такое страдание из-за этого испытываешь, какое бывает только во сне, когда мимо тебя проходит счастье, а ты в беспричинной скованности не в силах протянуть к нему руку.Итак, я, торопясь, записывал впечатления дня. Качать стало заметно сильнее; до сих пор мне доводилось плавать на более крупных судах, где качка всерьёз беспокоила лишь в сильный шторм, а нашу скорлупку и при семи баллах болтает так, что не очень привычный мореплаватель пардону запросит. То ли ещё будет!Если без ложной скромности, я себя кое в каких делах проверил и самоопределился так: в первые не лезу, из общей массы не выделяюсь, но и паниковать не паникую; словом, не храбрец, но вроде бы и не трус.Но от последних слов Чернышёва у меня мороз по коже прошёл! И Корсаков чуточку в лице изменился, самую чуточку — но всё-таки изменился. Мне даже показалось, что в тот момент ему было наплевать и на личную обиду, и на субординацию, и на разные другие неприятные вещи, высказанные Чернышёвым, поскольку все это вдруг оказалось мелко и ничтожно по сравнению с гибелью людей рядом с нами, причём в ситуации, в которой вот-вот можем оказаться мы сами. Впрочем, это я думаю за Корсакова, он, возможно, испытывал что-нибудь другое, хотя вряд ли: по моему наблюдению, общая для всех опасность вызывает у людей похожие чувства, разве что один владеет собой лучше, а другой хуже, и на его лице все отражается. В опасности мне приходилось оказываться несколько раз, и на поверку выходило, что тревога за жизнь, осознанная или подспудная, была у всех; об этом говорит хотя бы то, что выход из опасности вызывал всеобщее облегчение, улыбки и смех, иные при этом бравировали, другие вели себя сдержаннее, но равнодушным не был никто.Я вдруг всей шкурой осознал, что происходившее до сих пор было ничего не значащей суетой, вроде отработки парадного шага и козыряния у десантников, которых сбрасывают во вражеский тыл; я понимал, что такое ощущение во мне дремало и рано или поздно должно было проснуться, ведь не на морскую прогулку вышла экспедиция, но всё равно впечатление было сильное. Достаточно было представить себе барахтающихся в ледяной воде японских рыбаков… Да нет же, они и выпрыгнуть в море не успели, в том-то и штука, что судно переворачивается неожиданно… И записки Чернышёва читал, и со многими очевидцами на эту тему беседовал, но одно дело читать и беседовать, и совсем другое — точно знать, что скоро ты сам окажешься очевидцем, и это тебе предстоит неизбежно, поскольку именно ради того, чтобы стать очевидцем, ты и вышел в это холодное море.Как всегда в таких случаях, я почувствовал в себе ту приподнятость, какая бывает в предвкушении больших событий: не зря же мы родились на божий свет! В нетерпении я спешил зафиксировать возникающие ощущения и сокращал слова до такой степени, что вряд ли кто другой мог бы эту скоропись прочесть.В борт с силой ударила волна, и моя шариковая ручка, словно следуя её повелению, вычертила на листке бессмысленную кривую. Другая волна приподняла судно и бросила его вниз, третья снова врезала по борту — видимо, мы шли лагом и разворачивались. Проверив, закреплены ли в кронштейне и гнёздах графин с водой и стаканы, убрав всё, что может падать и разбиться, я решил было выбраться наверх, но тут в коридоре что-то прогромыхало и в распахнувшуюся дверь на четвереньках вполз Баландин. На его лбу полыхал свежий фонарь, но лицо, сверх ожидания, светилось широченной, до ушей, улыбкой.— Впадаю в детство! — усевшись с моей помощью на стул, возвестил он. — Представляю, что творилось бы на кафедре, если бы её заведующий явился в таком виде! Баландин радостно заржал, замахал руками, приглашая меня присоединиться, и, сорванный со стула неведомой силой, полетел в мои объятия.— Да, это была бы сенсация, — согласился я.— Неужели вы ничего не замечаете, Паша? — Баландин слез с моих коленей и опять водрузился на стул. — Откройте пошире глаза, друг мой! Разве вы не видите, что мир изменился и никогда уже не будет таким, как прежде?— Если вы имеете в виду фонарь, то дня через два…— Плевать я хотел на фонарь! — заорал Баландин. — Паша, я не укачиваюсь! Меня лично похвалил сам Птаха! Он сказал, что подарит мне тельняшку! Он…Баландин снова рванулся ко мне и пребольно боднул головой в скулу. Тут я уже не выдержал и уговорил его лечь на койку. Кстати, койки в нашей каюте расположены вдоль киля — важное преимущество, благодаря которому бортовая качка, самая неприятная, переносится легче.— Меня прогнали с мостика, — с упоением сообщил Баландин. — Знаете ли вы, что правильнее говорить: рулевая или ходовая рубка? Это мне сказал Федя, он сменился и придёт с боцманом к нам потравить, что на морским жаргоне означает побеседовать по душам. А прогнали меня под тем нелепым предлогом, будто я летаю по рубке, как пушечное ядро, и сбиваю всех с ног!Баландин с его ржаньем и пылающим фонарём был так смешон, что я невольно рассмеялся.— Живы? — в каюту заглянул Птаха.— Смеюсь, — значит существую! — не унимался Баландин. — Костя, я только что на вас ссылался, подтвердите, что нам семь баллов нипочём!— Нам на них… извиняюсь, — подтвердил Птаха. — Тут ещё два чудака, пустить или гнать в шею?Вслед за Птахой в каюту ввалились Перышкин и Воротилин, которые в последние дни зачастили к нам в гости — покурить и поиграть в шахматы.— К ночи, Илья Михалыч, все десять будет, — прокуренным басом сообщил Птаха. — Так что… как это… тряхнёт правильно.— Не стесняйтесь, — благодушно разрешил Баландин, — приучен, у меня брат слесарь-водопроводчик. А рыбу в такую погоду не ловят?— Как штормовое предупреждение, сети, конечно, не забрасываем. А если неожиданно прихватит… Филя, покажи товарищам свои ладошки.Воротилин послушно вытянул чудовищных размеров ручищи, настоящие лопаты.— Вот этими граблями, — продолжал Птаха, — Филя в одиннадцатибалльный шторм лично перерубил «вожака» и подарил Нептуну на полста тысяч капроновых сетей. Не от всякого Рокфеллера такой подарок получишь.— Так приказали ж, — засмущался Воротилин. — Что я, сам, что ли…— Филя по своей инициативе только в гальюн ходит, — поведал Перышкин. — Он у нас дисциплинированный, новогодний сон боцмана. Маяк!— А зачем было сети рубить? — поинтересовался Баландин.— Когда драпаешь, сапоги на ходу скидываешь, — разъяснил Птаха. — Так завернуло, что сами еле ноги унесли. Обидно, бочек триста селёдки потеряли.— Они все на селёдку считают, — пренебрежительно сказал Перышкин. — Никаких высших соображений, темнота.— А ты, бармалейчик, за романтикой в море ходишь? — насмешливо спросил Птаха.— Боцман, а остроумный, — с уважением откликнулся Перышкин. — Для меня, Константин Иваныч, на первом место, конечно, романтика дальних странствии и преодоление разных трудностей…— Это я тебе помогу, — пообещал Птаха. — В порту отоспишься!— … на втором месте, — продолжал Перышкин, — свежий йодистый морской воздух, доктор мне его прописал в детстве от коклюша, а уже на третьем, последнем, месте у нас с Филей деньги, которые мы с Филей в глубине души презираем как пережиток в нашем сознании. Правда, Филя?— Смешняк, — ухмыльнулся Воротилин, влюблено глядя на Перышкина. — Это для тебя пережиток, а мои пацаны осенью в школу пойдут. Близнецы, Васька и Семка.В голосе Воротилина прозвучала такая гордость, что все заулыбались.— Не пойму, как ты их различаешь? — спросил Птаха. — Похожи, как эти… как две поллитры.— Не различишь! — с простодушным восторгом подхватил Воротилин. — Даже Лена путает, ботинки им разные надевает, только они, стервецы, нарочно меняются.— Раскачивает. — Птаха прислушался к вою ветра. — На промысле, небось, матерятся в три горла — в укрытие всех уводят, простой. А нам наутро лёд окалывать, трах-тарарах. Слышали, японец перевернулся, «Шохо Мару» по названию, мы его встречали. Пароход поменьше нашего, ему, небось, и двадцати тонн льда хватило.— Нас всё-таки спасатель страхует, — напомнил Баландин. — И от берега мы недалеко, километров двадцать.— Десять миль, — поправил Птаха. — В шторм, Илья Михалыч, самая надёжная страховка в гавани затаиться. А мы сами к дракону в зубы прём.— В возвышенных целях науки, — высокопарно изрёк Перышкин. — Вот наберём льду тонн тыщу, и нас с тобой сразу в академики назначат, даже Филе — и тому дадут полтину на пропой.— Если б лёд языком окалывали, — неодобрительно заметил Птаха, — ты бы в одиночку за полчаса весь пароход очистил. А вот как будешь махать пешней и мушкелем, надо посмотреть.— Так это ж физический труд! — возмутился Перышкин. — А я в душе интеллигент, мне, может, твою пешню в руки брать противно. К тому же Илья Михалыч обещал, что к его лаку лёд не пристаёт.— Не совсем так, — улыбнулся Баландин. — Ты знаешь, Федя, что такое адгезия?— Ещё бы. — Перышкин и глазом не моргнул. — А с чем её едят?— В данном случае со льдом, это сила сцепления льда с поверхностью палубы и надстроек. Так вот, наши полимерные покрытия, или проще — эмали, резко уменьшают адгезию — значит, лёд пристаёт к поверхности слабее, и скалывать его будет легче.— Это хорошо, — подал голос Воротилин. — Самая работа тяжёлая, похуже, чем сети трясти. Помнишь, Иваныч, как в Беринговом — с одного места собьёшь, к другому перейдёшь, а он через десять минут снова нарастает. Двое суток не спали, пока Архипыч в ледяное поле не пробился.— Кэп у вас что надо, — сказал Перышкин, — наш Хомутинников пожиже, хотя и с Филю ростом. Мы его за габариты Гардеробом звали. Пароход вот-вот перевернётся, а он все за бочки с рыбой беспокоится, что сдавать на плавбазу приготовили…— Твоей «Вязьме» хуже всех пришлось, — посочувствовал Воротилин. — Ну, кроме тех четырех, что перевернулись.— Окалываться надо, а они в кубрики попрятались, — насмешливо сказал Птаха. — Пряники вяземские!— А ты видел? — с вызовом спросил Перышкин.— Не видел, так рассказывал кореш с «Буйного».— Пошли ты этого кореша… сказать куда, или сам догадаешься? — Перышкин раздвинул губы в не очень доброй белозубой улыбке. — В помещения ребята полезли, когда на палубе и держаться стало нельзя, крен на правый борт был такой, что креномер зашкалило, понял?— Так уж и нельзя, — отмахнулся Птаха. — У страха глаза велики.— Может, и велики, — согласился Перышкин. — Только когда Борьку Ванюшкина одной волной в море смыло, а другой назад забросило, мы единогласно решили перекурить это дело в тепле.— Одной смыло, а другой забросило? — поразился Баландин. — Разве такое бывает?— Вообще-то не бывает, — сказал Перышкин, — но случается. Один раз в сто лет, по субботам после обеда. Борька теперь экспонат, его в музее показывают за большие деньги.— Брешет он, — Воротилин ласково хлопнул Перышкина по плечу, — ни в каком Борька не в музее, он на «Кургане» плавает.— Приложился, мамонт! — непритворно взвыл Перышкин. — Такой лапой сваи забивать в вечную мерзлоту!— Я же так, еле-еле дотронулся, — испугался Воротилин. — Больно, Федя?— Дотронулся… — плачущим голосом произнёс Перышкин. — Дурак ты, Филя, и шутки твои дурацкие, плечо вывихнул!— Ну, Федя… — пробормотал Воротилин. — Так уж и вывихнул, а, Федя?Птаха засмеялся.— В порядке инструктажа по технике безопасности: с Филимоном за руку не здороваться. Когда начальник управления вручал нам переходящее знамя, он по неопытности сунул Филе руку и…— Брось, Иваныч… — протянул Воротилин.— А что было дальше, Федя? — спросил я. Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину.— А дальше были трали-вали, утоли моя печали!— Без шуток, Федя.— Так ведь это было ужасно смешно! — с ненатуральной весёлостью воскликнул Перышкин. — Метров десять высотой волна — бац! — и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лёд, тебя обивает волна — один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь — тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.— «Задумается»? — недоуменно спросил Баландин.— Именно так, — мрачно подтвердил Перышкин, — согласно законам остойчивости, о которых нам доложил учёный товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или ещё полежать на боку для отдыха, или — фюйть! — оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… — Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замёрзла. — А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.— Вот ещё! — Воротилин отрицательно замотал головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29