Каталог огромен, цена великолепная
Баландин широко улыбнулся.— Помните, я чуть не подпрыгнул, когда Чернышёв признался, что полез в шторм из любопытства? Вот и я пошёл в море: поглазеть. Ну а если шире — хотелось самому проверить порошок и эмаль, я ведь этими штучками восемь лет занимаюсь. До смерти хотелось, Паша, своими глазами увидеть, проверить и убедиться. Зато теперь я знаю, что с порошком грубо ошибся, не годится он на море, а вот на эмаль, не стану лукавить, очень надеюсь. Если окончательно подтвердится, что адгезия льда к ней минимальна, я вернусь домой, Паша, с высоко поднятым носом. Разве этого мало?— Много, — заверил я. — Ребятам нравится, что вы легко признали ошибку с порошком, думали, что вы полезете в бутылку и будете настаивать.— Ну, легко не то слово, — сказал Баландин, — мне было очень даже обидно, ведь на суше порошок зарекомендовал себя совсем неплохо. Но если уж быть честным до конца, друг мой, сия неудача не из тех, о которых долго скорбишь. По большому счёту, наши с вами ошибки — это ошибочки, мелкие уколы самолюбия; настоящая, огромная ошибка, достойная статьи в энциклопедии, по плечу только гению — вспомните хотя бы Роберта Коха с его туберкулином или «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. — Баландин оживился, чувствовалось, что размышлять на эту тему ему интересно. — Впрочем, гению труднее всего, он слишком одинок, потому что всегда идёт против течения: в истории человечества не было ни одной гениальной идеи, которую сначала не подняли бы на смех и не осыпали оскорблениями, ибо каждая новая идея раздражает своей дерзостью и вызывает ненависть к её создателю. Поэтому в личной жизни гениальные люди чаще других бывают несчастны. Но когда гений умирает и рождённая им идея начинает своё победоносное шествие, люди спохватываются и вспоминают лишь о том, что он сделал для человечества, а не о том, в чём ошибался, с кем жил и какие черты его характера были несносны для окружающих. Меня коробит, когда иные исследователи выкапывают интимные письма великого человека и с энтузиазмом, достойным лучшего употребления, перетряхивают давно остывшее постельное бельё… Паша, я очень отвлёкся, верный признак старческой деградации, как в рассказе Марка Твена «Старый дедушкин баран»; мы говорили об ошибках: так вот, моё отношение к учёному во многом определяется тем, как он их признает. Ошибки цементируют наш опыт, их не надо бояться, они, если хотите, необходимы, ибо развивают способность к сомнению — нужно лишь своевременно их осознать. Иначе — крах. Это необычайно важно, Паша: если человек упорствует в своих ошибках и даже норовит превратить их в победы, он безнадёжен, нет веры ни ему лично, ни его работе. И в этой связи на меня произвело большое впечатление, что Чернышёв безоговорочно признал ошибочность, неточность своего манёвра: в тех обстоятельствах — вы, конечно, помните, что страсти на обсуждении легко могли вспыхнуть — не всякий решился бы на это. За такую принципиальность и самокритичность я готов даже простить ему чудовищный выпад по адресу моего носа.— Какой выпад?— Он заявил, что таким носом можно расщепить атомное ядро! — Баландин оглушительно заржал и, вытерев слезы, пояснил: — Это когда я на мостике чуть не вышиб окно.— Грубиян! — не очень искренне возмутился я.— Ерунда, — отмахнулся Баландин. — Мой нос послужил темой для острот не одному поколению студентов. Пусть смеются, лучшей разрядки не придумаешь. Знаете, что я заметил? Человек без чувства юмора не способен к научной работе, ему не хватает воображения и критического отношения к себе. Юмор — великая штука, Паша, если человек обижается на шутку, он либо глуп, либо тщеславен, либо то и другое. В смехе есть нечто такое неуловимое, возвышающее нас над рутиной повседневной жизни. Представьте себе мир, из которого исчез юмор, — это была бы катастрофа, сравнимая с той, как если бы исчезло трение. Я вовсе не собираюсь идеализировать нашего капитана, но ценю его, в частности, за то, что он любит шутку и не становится в позу, когда сам оказывается её объектом. Ну а крепкие словечки — вы больше меня видели, Паша, и лучше знаете, как говорят, глубинку: без них, как без смазки, наши подшипники срабатывают со скрипом… Чувствуете, качнуло? Мы отходим от причала. Паша, если б вы знали, как я не люблю качку…— Ванчурин пообещал дня два штиля, — обнадёжил я. — Корсаков огорчился, обледенения-то не будет, а Федя тут же отреагировал в своей манере: «Ай-ай, как не повезло, Виктор Сергеич, снова солнышко! Что ж, придётся героически загорать».— Федю можно понять, — сказал Баландин, — ему-то обледенение ни к чему: орден не дадут, зарплаты не прибавят, одна морока и острые ощущения, в каковых ни он, ни его товарищи абсолютно не нуждаются. Со своей колокольни ему открывается именно такая правда. А между тем колокольня на судне одна: капитанский мостик. Обзор оттуда наилучший, и решения принимаются только там.— Иной раз мучительные, — припомнил я. — «Морально-этический вопрос», как говорил Чернышёв: имеет ли право капитан во имя науки рисковать жизнью находящихся на борту людей? Даже если каждый дал подписку о том, что идёт в экспедицию добровольно. Щепетильная ситуация, Илья Михалыч?— Пожалуй. — Баландин задумался. — Мне это как-то в голову не приходило… Прививку, о которой он рассказывал, делал-то себе один человек, один — и себе… Ну а вы что скажете?— Запутался, — признался я. — Нет у меня ещё позиции, что ли. Да и в отличие от Феди не имею я на неё права — нейтральный пассажир…Баландин покачал головой.— Нет у нас здесь башни из слоновой кости, друг мой. Нейтральность предполагает другую судьбу, а она может быть для нас лишь одна, общая. Вы меня крайне заинтересовали. Не секрет, что вам говорил тогда капитан?— Для вас — нет… То ли он проверял, на мне свои ощущения, то ли просто прощупывал пассажира… Я сказал тогда, что знаю, на что иду, и этим выразил полное своё согласие с его решением штормовать…Баландин одобрительно кивнул.— … а он, абсолютно для меня неожиданно… попробую припомнить дословно, смысл, во всяком случае: «Мы ведь не на войне, тебе хорошо — бобыль, пустоцвет, а Лыкова шесть человек ждут на берегу». Вот вам и «капитанская колокольня»…— Когда был разговор? — живо спросил Баландин. — До или после шторма?— В самом начале.— И всё-таки он пошёл на риск! — возбуждённо воскликнул Баландин. — Прививку — себе, вам, Никите, всем! — Он вновь задумался, закурил, забыв, что мы уже давно повесили табличку: «За курение — под суд!» — Да, ситуация щепетильная, я бы сказал, даже очень… Теоретическая конференция В дверь постучали.— Вот вы здесь сидите и ничего не знаете! — Птаха просунул голову в каюту. — Давно в цирке не были? Мы рванулись наверх. По дороге Птаха сообщил, что капитан порта попросил Чернышёва расчистить ото льда бухту, а это зрелище получше всякого цирка, потому что туда пускают по билетам, а здесь бесплатно.Не очень, пока что, понимая, мы выбрались на бак, откуда доносился сочный смех Корсакова. Никита стрекотал кинокамерой, а по бухте, усиленный динамиком, гремел голос Лыкова:— Ни уклейки вам, ребята, ни хвоста!Разобравшись, в чём дело, мы стали свидетелями редкостного спектакля. На залитом утренним солнцем льду бухты мирно пристроились у лунок человек двести любителей-рыболовов.— … все наши, но одно дело — тралом в море, а другое — на удочку, — комментировал Птаха. — Клюёт здесь трам-тарарам, не успеваешь вытаскивать!Дав предупредительный гудок, «Семён Дежнев» начал разгонять лёд.— … его сейчас нужно ломать, пока он слабый, — продолжал Птаха. — Топай, топай, кореш!Лёд расползался. На баке стоял хохот: сбежавшиеся «на цирк» матросы подавали советы отчаянно сквернословящим любителям рыбалки. Одни грозили судну кулаками, другие с проклятиями подхватывали деревянные чемоданчики и бежали к краю бухты, а третьи, сидя к нам спиной, мужественно не обращали на приближающееся судно внимания до тех пор, пока лёд не начинал плясать под их ногами. Один из них, самый упорный, демонстративно вытащил из кармана клок ваты и сунул в уши.«Семён Дежнев», который и так шёл на самом малом, остановился в нескольких метрах. На крыло мостика из рулевой рубки выскочил Чернышёв и проорал в мегафон, образно именуемый «матюгальником»:— Птаха, спусти шторм-трап и прочисть этому барану уши!— Как бы не так, — ухмыльнулся Птаха. — Для тебя он, может, и баран, а для нас, вознесенских, Сан Саныч, директор ресторана. Филя, доложи Архипычу, пусть сворачивает.Выслушав донесение Воротилина, Чернышёв что-то ему сказал, спустился с крыла на палубу и торжественно прохромал на бак.— Сан Саныч! — приторно вежливым, даже елейным голоском обратился он к застывшему над удочкой рыболову. — Как клюёт?Сан Саныч не шелохнулся.— Наверное, плохо слышит, — проворковал Чернышёв, и неожиданно рявкнул:— Полундра! В ресторане ревизия!Не оборачиваясь, Сан Саныч сплюнул в лунку. Чернышёв щёлкнул пальцами, подавая знак Воротилину, и за борт с шипением полетела дымовая шашка.— Выкурили, — удовлетворённо констатировал Чернышёв, когда Сан Саныч, окутанный клубами дыма, позорно бежал. И крикнул вдогонку: — За порциями проследи, за порциями, мошенники у тебя на раздаче!Заглушая гудками проклятия по своему адресу, Чернышёв быстро разогнал остальных рыболовов, победно протрубил на прощание, и «Семён Дежнев» вышел в открытое море.На сей раз прогноз Ванчурина не оправдался: во второй половине дня, подгоняемые ветром, налетели тучи и пошёл дождь со снегом, а затем море разволновалось, температура воздуха резко упала, и началось обледенение.— Зимняя муссонная циркуляция… — обескуражено оправдывался Ванчурин.— Восточная периферия мощного азиатского антициклона…Ванчурин был, пожалуй, лучшим синоптиком Дальнего Востока и ошибался, как утверждали моряки, один раз в году, и то в високосном.— Тот случай, когда за ошибку объявляют благодарность, — успокаивал Корсаков расстроенного Ванчурина. — Алексей Архипыч, предлагаю поощрить синоптика! Мы собрались в салоне для обсуждения следующего этапа эксперимента. По плану это мероприятие довольно громко именовалось «теоретической конференцией», но материала для докладов накопилось пока что мало, и было решено просто обменяться мнениями — «потрепаться на научные темы», как выразился Никита.Последними, замёрзшие и обветренные, явились в салон Ерофеев и Кудрейко.— Опаздываете, теоретики, — проворчал Чернышёв. — Начнём с вас, пока не разморило в тепле.— На палубе все ещё полужидкая каша, а на такелаже слабый лёд, — бодро сообщил Ерофеев. — Мы с Алесем, пораскинув своим скудным умишком, пришли к выводу: пока продолжается забрызгивание, лёд будет образовываться медленно. Запиши крупными буквами, Никита, для вечности.— Архимеды, — уважительно сказал Никита. — Неужели сами такое придумали?— Наблюдение верное, — сказал Чернышёв. — Только смотря при какой температуре воздуха. Сколько сейчас?— Минус семь, — доложил Ванчурин.— Значит, до конца забрызгивания быть на палубе каше, — утвердительно сказал Чернышёв, — можно убирать лопатой. А вертикальные конструкции обледенеют быстрее: ветер их обдувает гораздо интенсивнее, чем палубу.— Вряд ли, Архипыч, останется каша, — усомнился Ванчурин. — К двадцати часам, полагаю, температура понизится до минус двенадцати, ветер работает с норд-веста. Если к тому времени забортная вода не смоет кашу, она превратится в лёд.— Алексей Архипыч, когда, по вашим наблюдениям, лёд достигает наибольшей прочности? — спросил Корсаков.— Часа через три-четыре по окончании забрызгивания.— А что скажут специалисты? — обратился Корсаков к гидрологам.— Да, примерно так, — подтвердил Ерофеев. — Когда часть рассола вытекает или вымораживается, температура льда понижается, и он становится более прочным. Истина эта общеизвестна, а практический вывод предлагаю сформулировать таким образом: околку льда, если она не производилась в процессе обледенения, следует произвести сразу же по окончании забрызгивания, иначе потребуется в несколько раз больше усилий.— И мысль правильная, я сформулирована толково, — кивнул Чернышёв. — Если нет возражений, так и запишем. Вот молодцы полярники, недаром про вас в газетах пишут и по высшим нормам кормят — смекалистые ребята, с мозгом. Именно сразу же — в этом весь секрет. Я знавал капитанов, которые не торопились с околкой — чего там, придём в порт, успеем! — а потом лёд становился, как камень, хоть отбойным молотком его кроши. Или, того хуже, начинался шторм, и тогда окалываться приходилось в аварийных условиях. Взять того же Васютина, — Чернышёв скрипнул зубами, — это теперь он большой начальник, учит плавать других несмышлёнышей, а два года назад возвращался с промысла на «Алдане» в новогоднюю ночь, обледенел по дороге как сукин сын, а гнать наверх команду пожалел, отец родной: пусть ребятишки отдохнут, сохранят силы поплясать вокруг ёлочки. А в пяти милях от берега — крен под пятьдесят градусов, ёлочку побоку, SOS в эфир, и если бы случайный танкер не взял «Алдан» на буксир…— А сколько льда он набрал? — спросил Корсаков.— Никак не меньше тридцати тонн, — припомнил Чернышёв, — Но дело не в количестве льда, у него ещё и танки были почти пустые — элементарно потерял остойчивость. — Чернышёв желчно усмехнулся. — И с тех пор товарищ Васютин настолько поумнел, что истины изрекает, лекции по радио нам, дуракам, читает!Мы тактично смолчали: с «Буйного», который маячил на горизонте, час назад пришла радиограмма, рекомендовавшая капитану «Семена Дежнева» держаться ближе к берегу и при малейшей опасности покидать зону обледенения. Ничего особенного в той радиограмме не было, обычная перестраховка, но Чернышёв вышел из себя и долго орал на ни в чём не повинного радиста. Впрочем, все знали, что одно лишь упоминание фамилии Васютина совершенно лишает Чернышёва и подобия чувства юмора.— Как-то увереннее себя чувствуешь, когда спасатель рядом, — простодушно и абсолютно не к месту поделился Баландин. И, увидев наши вытянутые лица, неспешно добавил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29