https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/
Вадим отрицательно покачал головой. Вероятно, у него был недоумевающий вид, потому что Сергей усмехнулся и шепнул что-то Лене на ухо, и она, чтобы не рассмеяться, зажала ладонью рот. Потом они начали шептаться и все время улыбались. Вадим решил больше не смотреть в их сторону.
Соседка вдруг дернула Вадима за рукав:
— Смотри, какой он желтый!
— Что? — очнувшись, переспросил Вадим и взглянул на трибуну. Там уже стоял Лагоденко — коренастый, короткошеий, в темно-синем кителе. Его смуглое, с круглыми скулами лицо казалось худым, как после болезни.
— …это дело собрания. Я восемь лет в комсомоле и комсомольскую дисциплину знаю, — говорил он устало и приглушенно, и это казалось странным, потому что все привыкли к его пушечному капитанскому басу. — Да, я назвал Козельского схоластом, я сказал, что он мелкий и желчный человек и балласт для литературы. Я признаю свою вину и понимаю теперь, что не должен был это говорить при сдаче экзамена. Я совершил недостойный поступок, что ж, я признаю… Теперь я расскажу всю историю. С Козельским у меня пошли конфликты еще с прошлого года, когда он начал у нас читать. Мне не нравилось, как он читает, как он все высушивает, умеет сделать из самого живого материала сухую схему, ведомость какую-то… какой-то прейскурант москательной лавки. Это позор, вы понимаете, когда русскую литературу у нас читает человек с арифмометром вместо сердца! Что — нельзя так? Никакого этикета, никакого пиетета? — Голос Лагоденко приобретал постепенно свой обычный тембр и звучал все раскатистей. — А зачем я сюда пришел? Эту сухомятку жевать? Закусок кишки семь вирст пишки? Я учиться пришел, с любовью к литературе, к моей, к русской литературе! Я хотел находить в ней каждый день все новое и прекрасное, вот зачем! А меня, как веслом, датами, датами по башке!
Смех в зале. Возглас с места: «Правильно, Петя! Полный вперед».
— Вы представьте: вот вы любите девушку и пришли к человеку, который хорошо ее знает. Вы просите рассказать о ней, вы ждете его рассказа с нетерпением, благоговейно. И вот он начинает: длина носа сорок три миллиметра, первый зуб появился в двадцать шестом году, волосяной покров такой-то густоты и так далее. Что бы вы ответили тому дяде?
— К делу, Лагоденко!
— Не волнуйтесь, это тоже по делу. Вот… Весной я завалил экзамен. По-моему, я знал не так уж скверно, на «четыре» наверняка. Ну ладно, думаю, профессор не любит меня, со мной он особенно строг, значит, надо готовиться лучше. Все лето занимался. А осенью он опять меня срезал на разных мелочах, дополнительных вопросах. Я еще целый месяц учил. Вы знаете, я постепенно стал ненавидеть русских писателей, которых так любил прежде. Они стали моими врагами. Это страшно, вы понимаете? И я, упрямый человек, чувствовал иногда, что теряю веру в себя. Мне казалось, что я никогда не запомню всей этой кучи дат, мельчайших событий, героев по имени-отчеству… Ребята из общежития, которые меня экзаменовали, тренировали, стали сыпать меня на простых вопросах. Я потерял устойчивость, как судно с перебитым килем. Вот так я и шел в третий раз к нему. Опять он меня срезал, уже без всякого труда, ну я и… пошел на таран. Конечно, не надо было, сам теперь понимаю. Да больно уж… — Он махнул рукой и сбежал с трибуны.
Вадима опять дернули за рукав:
— А теперь смотри, какой он красный!
— Красный, желтый, что это — светофор? — раздраженно отмахнулся Вадим.
Он с интересом вглядывался в лицо Спартака, стараясь узнать, какое впечатление произвела на него речь Лагоденко. Но Спартак был непроницаем, сидел подчеркнуто выпрямившись, положив на стол сцепленные в пальцах смуглые узкие руки. Самому Вадиму выступление Лагоденко показалось искренним и во многом верным.
Вадим особенно близко не дружил с ним, может быть потому, что они учились в разных группах, но всегда чувствовал к нему симпатию. В прошлом году они недолгое время занимались вместе в художественной студии, где Лагоденко рисовал одни морские пейзажи и сражения. За это его даже прозвали «Айвазенко». Потом они встречались в спортобществе на секции тяжелой атлетики. Лагоденко нравился Вадиму своей прямотой, энергией, суровой мужественностью. Вадим знал, что, кроме этих качеств, у Лагоденко есть и множество недостатков, что прямота его часто превращается в ненужное забиячество и грубость, что его порывистая активность подогревается необычайным самолюбием, что он порой бахвалится и своим мужеством и «матросской натурой», но за всем этим Вадим умел видеть главное в человеке. Многие не любили Лагоденко: одни считали его просто хвастуном, другие — краснобаем и задирой, третьи — эгоистом. Все эти суждения были крайними и потому ошибочными. Говорили, что он сразу располагает к себе, а потом отталкивает, никто не может дружить с ним долго.
Вадим понимал, что многие невзлюбили Лагоденко как раз за его нарочитую, даже назойливую прямоту, за стремление высказывать всякую правду в глаза, и большую правду и мелкую — ту никому не нужную житейскую правдишку, которая пользы не приносит, но зато часто обижает. Вадим чувствовал, что Лагоденко относится к нему с симпатией, но не принимал этой симпатии всерьез. Уж очень непонятные были причины лагоденковских симпатий и антипатий. Только одно было ясно — Лагоденко ценил в людях физическую силу и здоровье. «Не люблю хиляков и богом обиженных. Не внушают доверия, — говорил он Вадиму, хлопая его кулаком по плечу. — Вот это шпангоут, я понимаю! Сколько ты правой жмешь? Тебя я взял бы в десант».
В общежитии у него были два пружинных эспандера и гири, и он занимался ими каждое утро, а потом обтирался холодной водой.
Таков был Петр Лагоденко, бывший командир торпедного катера, а теперь студент третьего курса и рядовой комсомолец. Облокотившись на ручку кресла, он сидел не двигаясь и неотрывно смотрел на людей, говоривших о нем с трибуны.
А говорилось о нем всякое…
Сразу после Лагоденко выступила аспирантка Камкова, которая и была ассистенткой Козельского в то злополучное воскресенье. Она говорила о том, что речь Лагоденко была хоть и очень эмоциональна, но абсолютно ошибочна. Лагоденко протестует против фактических знаний, против подлинного овладения материалом. Даты, имена, чередование событий, названные здесь так презрительно «прейскурантом», — что же это иное, как не совокупность тех конкретных знаний, без которых немыслимо никакое образование? Лагоденко — это тип прожектера и лодыря, которому не должно быть места в советском вузе. За клевету на уважаемого профессора Бориса Матвеевича Козельского Лагоденко должен быть сурово наказан комсомольским судом.
За ней выступил Максим Вилькин, осторожно упрекнувший товарища аспиранта в передержке. Никто не протестует против фактических знаний. Это было бы глупо.
— Я не принадлежу к числу поклонников Лагоденко. Мы с ним часто конфликтуем по разным вопросам, хоть и живем в одной комнате. Человек он трудный, это верно. Но в части его критики Козельского есть, надо признаться, доля истины. Борис Матвеевич действительно суховат и склонен увлекаться мелочами. По целым часам он выискивает логические ошибки у Толстого; препарирует писателей, как бесстрастный анатом. Это бывает занятно, бывает скучно, но это в высшей степени — ни уму ни сердцу… И, однако, хамить профессору Лагоденко не имел права.
Вилькин предложил дать Лагоденко выговор. Затем две студентки обрушились на «незваных и неуклюжих адвокатов» и потребовали строгого выговора с предупреждением. Они припомнили, что Лагоденко имел взыскание еще на первом курсе, когда он подрался с кем-то во дворе института. Речь Лагоденко они назвали лицемерной и утверждали, что ее горячность и искренность фальшивы. Это поза, маскировка, а на самом деле Лагоденко нисколько не раскаивается в своем поступке. Зато Марина Гравец очень пылко говорила о том, что строгий выговор с предупреждением был бы слишком жестокой и несправедливой мерой. Мы должны исправить человека, а не бить его что есть силы. Сейчас же кто-то встал и сказал, что, вынося человеку строгий выговор с предупреждением, мы вовсе не бьем его что есть силы, а наоборот…
Собрание угрожающе затягивалось. Соседи Лагоденко по общежитию говорили, что он готовился к экзаменам больше всех, читал ночами напролет. Библиотекарша Маруся сообщила, что Лагоденко один из самых ненасытных читателей факультета и что ему сменили за этот год уже третий формуляр. Из пяти членов бюро присутствовало четверо — один уехал из Москвы на полмесяца по заданию райкома. Спартак, Марина и Горцев стояли за выговор; Нина Фокина — четвертый член бюро — требовала строгого выговора.
После короткого выступления Андрея Сырых — он очень волновался и говорил малоубедительно, неясно — на трибуну взошел Палавин. «Сейчас он потопит Петьку», — подумал Вадим с тревогой. Все знали, что Лагоденко и Палавин относятся друг к другу неприязненно. Оба были людьми в институтских масштабах выдающимися, оба любили быть во главе и на виду. Лагоденко часто говорил Вадиму: «Что ты возишься с этим павлином? Это не товарищ для тебя». Палавин называл Лагоденко опереточным адмиралом. Это он пустил по институту ядовитую шутку: «Лагоденко надо принимать как кружку пива — сначала сдувать пену».
— Мне кажется, товарищи, что-о… — начал Сергей, внушительно откашливаясь, — наше собрание пошло по неверному пути. Вместо того чтобы обсуждать поступок Лагоденко, мы обсуждаем стиль преподавания профессора Козельского. Если этим и следует заниматься, то во всяком случае не здесь и не на этом собрании. А на мой взгляд, весь вопрос о Козельском — это плод того грошового фрондерства, от которого мы все никак не избавимся. Пивом нас не пои, а дай покритиковать — да еще с каким апломбом! — профессуру. И то нехорошо, и это не так, и нас, мол, на мякине не проведешь. Ай да мы! А что мы? Если разобраться, то мы-то, оказывается, просто невежды и спорить по-настоящему нам не в жилу. Зато шум, звон — близко не подойдешь! Сегодня, понимаете, мы Козельского распушим, а завтра до Кречетова доберемся, будем на свой лад причесывать — что ж получится? Никому эта стрижка-брижка не нужна, она только работу тормозит и создает, так сказать, кровавые междоусобицы. Учиться нужно, вот что! Учиться лучше! А теперь два слова о Лагоденко. Я этого человека давно знаю. Откровенно скажу — не по душе он мне. Очень уж криклив, назойлив, и застенчивость, я бы сказал, не его подруга. Но мне указывают: дескать, темперамент, морской ндрав. Но часто слышал я от него такие речи: «Я, мол, всю войну прошел, от звонка до звонка, три раны имею и пять наград. И вот приехал учиться — Севастополь оставил, друзей оставил, двух вестовых и командирский оклад променял на койку в общежитии и папиросы „Прибой“ вместо завтрака. И все потому, что хочу учиться, жажду, мол, знаний». Такой героический и единственный в своем роде товарищ. И мы все должны им восхищаться…
— Когда я тебе это говорил?! — крикнул с места Лагоденко.
— Не перебивайте, я вас не перебивал. Да, но мы, странные люди, не восхищаемся. Нет! — продолжал Палавин спокойно и как бы с удивлением пожал плечами. — И мы не голубей гоняли, и мы были в армии, имеем награды, а теперь вот тоже сидим за партами, сдаем зачеты и живем по-студенчески. Что ж тут удивительного? Да и не в том дело. У нас есть товарищи, которые пришли из заводских цехов, а еще больше из школы, так это дает вам право, Лагоденко, нос перед ними задирать? Ну, допустим, вы имеете какие-то особые заслуги, воевали более героически, — зачем же без конца это афишировать? Что вы носитесь со своей биографией, как с писаной торбой, и суете ее всем под нос? Что за самореклама? У нас в стране, товарищ Лагоденко, прежние заслуги уважаются, но они никому не дают права бездельничать, почивать на лаврах. С весны вы не можете сдать хвост по русской литературе, а виноват, оказывается, профессор. Он что-то не так читает, слишком сухо, видите ли, воды мало, морского тумана… И тут же на экзамене старого профессора оскорбляют, называют схоластом, балластом и так далее. Это не смешно, напрасно вы фыркаете, товарищ Мауэр!.. Я считаю поступок Лагоденко антикомсомольским и требую наказания. Мне не понравилось сегодня выступление Андрея Сырых. Я очень уважаю Андрея, но сегодня он выступил непринципиально, не по-комсомольски, руководствуясь приятельскими отношениями. И то, как он высказался о профессуре, о Козельском в частности, это ну… неблагородно. Сырых стоит на ложном пути, надо предупредить его со всей серьезностью. А Лагоденко мы накажем! Он должен научиться не только уважать преподавателей, но и жить в нашем студенческом общежитии. — Сергей говорил, повысив голос и методически постукивая согнутым указательным пальцем по трибуне. Сделав паузу, он закончил свое выступление так: — Однако давать Лагоденко строгий выговор я считаю преждевременным. Я — за выговор.
Вадим, который во время речи Сергея решил, что он сейчас же должен выступить, и уже поднимался, чтобы взять слово, от неожиданности опустился на стул. И для всего зала окончание речи Сергея было неожиданным. Кто-то из членов бюро предложил закончить прения и приступить к голосованию. Но тут Вадим опять встал с места и попросил слова.
— Как собрание? Не возражает? — спросил Спартак. — Ну давай, Белов! Только коротко.
Вадим вышел к трибуне. Как всегда, в первое мгновение перед большим залом и десятками обращенных к нему ожидающих лиц он почувствовал робость. Он увидел спокойно-любопытное лицо Сергея, и улыбающееся Лены, и настороженный, угрюмый взгляд Лагоденко, его сжатые губы и усталые, запавшие щеки. Все они смотрели на него и ждали, что он скажет, последний из выступающих.
— Я не вышел бы, если б не Палавин, — заговорил Вадим медленно, чтобы выровнять голос. — Как он ни старался доказать, что говорить о Козельском здесь неуместно, все выступавшие — и сам Палавин, кстати, — о нем говорили. Два вопроса возникло: о Лагоденко и о Козельском. Сначала по первому. Петра Лагоденко я тоже давно знаю, третий год.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Соседка вдруг дернула Вадима за рукав:
— Смотри, какой он желтый!
— Что? — очнувшись, переспросил Вадим и взглянул на трибуну. Там уже стоял Лагоденко — коренастый, короткошеий, в темно-синем кителе. Его смуглое, с круглыми скулами лицо казалось худым, как после болезни.
— …это дело собрания. Я восемь лет в комсомоле и комсомольскую дисциплину знаю, — говорил он устало и приглушенно, и это казалось странным, потому что все привыкли к его пушечному капитанскому басу. — Да, я назвал Козельского схоластом, я сказал, что он мелкий и желчный человек и балласт для литературы. Я признаю свою вину и понимаю теперь, что не должен был это говорить при сдаче экзамена. Я совершил недостойный поступок, что ж, я признаю… Теперь я расскажу всю историю. С Козельским у меня пошли конфликты еще с прошлого года, когда он начал у нас читать. Мне не нравилось, как он читает, как он все высушивает, умеет сделать из самого живого материала сухую схему, ведомость какую-то… какой-то прейскурант москательной лавки. Это позор, вы понимаете, когда русскую литературу у нас читает человек с арифмометром вместо сердца! Что — нельзя так? Никакого этикета, никакого пиетета? — Голос Лагоденко приобретал постепенно свой обычный тембр и звучал все раскатистей. — А зачем я сюда пришел? Эту сухомятку жевать? Закусок кишки семь вирст пишки? Я учиться пришел, с любовью к литературе, к моей, к русской литературе! Я хотел находить в ней каждый день все новое и прекрасное, вот зачем! А меня, как веслом, датами, датами по башке!
Смех в зале. Возглас с места: «Правильно, Петя! Полный вперед».
— Вы представьте: вот вы любите девушку и пришли к человеку, который хорошо ее знает. Вы просите рассказать о ней, вы ждете его рассказа с нетерпением, благоговейно. И вот он начинает: длина носа сорок три миллиметра, первый зуб появился в двадцать шестом году, волосяной покров такой-то густоты и так далее. Что бы вы ответили тому дяде?
— К делу, Лагоденко!
— Не волнуйтесь, это тоже по делу. Вот… Весной я завалил экзамен. По-моему, я знал не так уж скверно, на «четыре» наверняка. Ну ладно, думаю, профессор не любит меня, со мной он особенно строг, значит, надо готовиться лучше. Все лето занимался. А осенью он опять меня срезал на разных мелочах, дополнительных вопросах. Я еще целый месяц учил. Вы знаете, я постепенно стал ненавидеть русских писателей, которых так любил прежде. Они стали моими врагами. Это страшно, вы понимаете? И я, упрямый человек, чувствовал иногда, что теряю веру в себя. Мне казалось, что я никогда не запомню всей этой кучи дат, мельчайших событий, героев по имени-отчеству… Ребята из общежития, которые меня экзаменовали, тренировали, стали сыпать меня на простых вопросах. Я потерял устойчивость, как судно с перебитым килем. Вот так я и шел в третий раз к нему. Опять он меня срезал, уже без всякого труда, ну я и… пошел на таран. Конечно, не надо было, сам теперь понимаю. Да больно уж… — Он махнул рукой и сбежал с трибуны.
Вадима опять дернули за рукав:
— А теперь смотри, какой он красный!
— Красный, желтый, что это — светофор? — раздраженно отмахнулся Вадим.
Он с интересом вглядывался в лицо Спартака, стараясь узнать, какое впечатление произвела на него речь Лагоденко. Но Спартак был непроницаем, сидел подчеркнуто выпрямившись, положив на стол сцепленные в пальцах смуглые узкие руки. Самому Вадиму выступление Лагоденко показалось искренним и во многом верным.
Вадим особенно близко не дружил с ним, может быть потому, что они учились в разных группах, но всегда чувствовал к нему симпатию. В прошлом году они недолгое время занимались вместе в художественной студии, где Лагоденко рисовал одни морские пейзажи и сражения. За это его даже прозвали «Айвазенко». Потом они встречались в спортобществе на секции тяжелой атлетики. Лагоденко нравился Вадиму своей прямотой, энергией, суровой мужественностью. Вадим знал, что, кроме этих качеств, у Лагоденко есть и множество недостатков, что прямота его часто превращается в ненужное забиячество и грубость, что его порывистая активность подогревается необычайным самолюбием, что он порой бахвалится и своим мужеством и «матросской натурой», но за всем этим Вадим умел видеть главное в человеке. Многие не любили Лагоденко: одни считали его просто хвастуном, другие — краснобаем и задирой, третьи — эгоистом. Все эти суждения были крайними и потому ошибочными. Говорили, что он сразу располагает к себе, а потом отталкивает, никто не может дружить с ним долго.
Вадим понимал, что многие невзлюбили Лагоденко как раз за его нарочитую, даже назойливую прямоту, за стремление высказывать всякую правду в глаза, и большую правду и мелкую — ту никому не нужную житейскую правдишку, которая пользы не приносит, но зато часто обижает. Вадим чувствовал, что Лагоденко относится к нему с симпатией, но не принимал этой симпатии всерьез. Уж очень непонятные были причины лагоденковских симпатий и антипатий. Только одно было ясно — Лагоденко ценил в людях физическую силу и здоровье. «Не люблю хиляков и богом обиженных. Не внушают доверия, — говорил он Вадиму, хлопая его кулаком по плечу. — Вот это шпангоут, я понимаю! Сколько ты правой жмешь? Тебя я взял бы в десант».
В общежитии у него были два пружинных эспандера и гири, и он занимался ими каждое утро, а потом обтирался холодной водой.
Таков был Петр Лагоденко, бывший командир торпедного катера, а теперь студент третьего курса и рядовой комсомолец. Облокотившись на ручку кресла, он сидел не двигаясь и неотрывно смотрел на людей, говоривших о нем с трибуны.
А говорилось о нем всякое…
Сразу после Лагоденко выступила аспирантка Камкова, которая и была ассистенткой Козельского в то злополучное воскресенье. Она говорила о том, что речь Лагоденко была хоть и очень эмоциональна, но абсолютно ошибочна. Лагоденко протестует против фактических знаний, против подлинного овладения материалом. Даты, имена, чередование событий, названные здесь так презрительно «прейскурантом», — что же это иное, как не совокупность тех конкретных знаний, без которых немыслимо никакое образование? Лагоденко — это тип прожектера и лодыря, которому не должно быть места в советском вузе. За клевету на уважаемого профессора Бориса Матвеевича Козельского Лагоденко должен быть сурово наказан комсомольским судом.
За ней выступил Максим Вилькин, осторожно упрекнувший товарища аспиранта в передержке. Никто не протестует против фактических знаний. Это было бы глупо.
— Я не принадлежу к числу поклонников Лагоденко. Мы с ним часто конфликтуем по разным вопросам, хоть и живем в одной комнате. Человек он трудный, это верно. Но в части его критики Козельского есть, надо признаться, доля истины. Борис Матвеевич действительно суховат и склонен увлекаться мелочами. По целым часам он выискивает логические ошибки у Толстого; препарирует писателей, как бесстрастный анатом. Это бывает занятно, бывает скучно, но это в высшей степени — ни уму ни сердцу… И, однако, хамить профессору Лагоденко не имел права.
Вилькин предложил дать Лагоденко выговор. Затем две студентки обрушились на «незваных и неуклюжих адвокатов» и потребовали строгого выговора с предупреждением. Они припомнили, что Лагоденко имел взыскание еще на первом курсе, когда он подрался с кем-то во дворе института. Речь Лагоденко они назвали лицемерной и утверждали, что ее горячность и искренность фальшивы. Это поза, маскировка, а на самом деле Лагоденко нисколько не раскаивается в своем поступке. Зато Марина Гравец очень пылко говорила о том, что строгий выговор с предупреждением был бы слишком жестокой и несправедливой мерой. Мы должны исправить человека, а не бить его что есть силы. Сейчас же кто-то встал и сказал, что, вынося человеку строгий выговор с предупреждением, мы вовсе не бьем его что есть силы, а наоборот…
Собрание угрожающе затягивалось. Соседи Лагоденко по общежитию говорили, что он готовился к экзаменам больше всех, читал ночами напролет. Библиотекарша Маруся сообщила, что Лагоденко один из самых ненасытных читателей факультета и что ему сменили за этот год уже третий формуляр. Из пяти членов бюро присутствовало четверо — один уехал из Москвы на полмесяца по заданию райкома. Спартак, Марина и Горцев стояли за выговор; Нина Фокина — четвертый член бюро — требовала строгого выговора.
После короткого выступления Андрея Сырых — он очень волновался и говорил малоубедительно, неясно — на трибуну взошел Палавин. «Сейчас он потопит Петьку», — подумал Вадим с тревогой. Все знали, что Лагоденко и Палавин относятся друг к другу неприязненно. Оба были людьми в институтских масштабах выдающимися, оба любили быть во главе и на виду. Лагоденко часто говорил Вадиму: «Что ты возишься с этим павлином? Это не товарищ для тебя». Палавин называл Лагоденко опереточным адмиралом. Это он пустил по институту ядовитую шутку: «Лагоденко надо принимать как кружку пива — сначала сдувать пену».
— Мне кажется, товарищи, что-о… — начал Сергей, внушительно откашливаясь, — наше собрание пошло по неверному пути. Вместо того чтобы обсуждать поступок Лагоденко, мы обсуждаем стиль преподавания профессора Козельского. Если этим и следует заниматься, то во всяком случае не здесь и не на этом собрании. А на мой взгляд, весь вопрос о Козельском — это плод того грошового фрондерства, от которого мы все никак не избавимся. Пивом нас не пои, а дай покритиковать — да еще с каким апломбом! — профессуру. И то нехорошо, и это не так, и нас, мол, на мякине не проведешь. Ай да мы! А что мы? Если разобраться, то мы-то, оказывается, просто невежды и спорить по-настоящему нам не в жилу. Зато шум, звон — близко не подойдешь! Сегодня, понимаете, мы Козельского распушим, а завтра до Кречетова доберемся, будем на свой лад причесывать — что ж получится? Никому эта стрижка-брижка не нужна, она только работу тормозит и создает, так сказать, кровавые междоусобицы. Учиться нужно, вот что! Учиться лучше! А теперь два слова о Лагоденко. Я этого человека давно знаю. Откровенно скажу — не по душе он мне. Очень уж криклив, назойлив, и застенчивость, я бы сказал, не его подруга. Но мне указывают: дескать, темперамент, морской ндрав. Но часто слышал я от него такие речи: «Я, мол, всю войну прошел, от звонка до звонка, три раны имею и пять наград. И вот приехал учиться — Севастополь оставил, друзей оставил, двух вестовых и командирский оклад променял на койку в общежитии и папиросы „Прибой“ вместо завтрака. И все потому, что хочу учиться, жажду, мол, знаний». Такой героический и единственный в своем роде товарищ. И мы все должны им восхищаться…
— Когда я тебе это говорил?! — крикнул с места Лагоденко.
— Не перебивайте, я вас не перебивал. Да, но мы, странные люди, не восхищаемся. Нет! — продолжал Палавин спокойно и как бы с удивлением пожал плечами. — И мы не голубей гоняли, и мы были в армии, имеем награды, а теперь вот тоже сидим за партами, сдаем зачеты и живем по-студенчески. Что ж тут удивительного? Да и не в том дело. У нас есть товарищи, которые пришли из заводских цехов, а еще больше из школы, так это дает вам право, Лагоденко, нос перед ними задирать? Ну, допустим, вы имеете какие-то особые заслуги, воевали более героически, — зачем же без конца это афишировать? Что вы носитесь со своей биографией, как с писаной торбой, и суете ее всем под нос? Что за самореклама? У нас в стране, товарищ Лагоденко, прежние заслуги уважаются, но они никому не дают права бездельничать, почивать на лаврах. С весны вы не можете сдать хвост по русской литературе, а виноват, оказывается, профессор. Он что-то не так читает, слишком сухо, видите ли, воды мало, морского тумана… И тут же на экзамене старого профессора оскорбляют, называют схоластом, балластом и так далее. Это не смешно, напрасно вы фыркаете, товарищ Мауэр!.. Я считаю поступок Лагоденко антикомсомольским и требую наказания. Мне не понравилось сегодня выступление Андрея Сырых. Я очень уважаю Андрея, но сегодня он выступил непринципиально, не по-комсомольски, руководствуясь приятельскими отношениями. И то, как он высказался о профессуре, о Козельском в частности, это ну… неблагородно. Сырых стоит на ложном пути, надо предупредить его со всей серьезностью. А Лагоденко мы накажем! Он должен научиться не только уважать преподавателей, но и жить в нашем студенческом общежитии. — Сергей говорил, повысив голос и методически постукивая согнутым указательным пальцем по трибуне. Сделав паузу, он закончил свое выступление так: — Однако давать Лагоденко строгий выговор я считаю преждевременным. Я — за выговор.
Вадим, который во время речи Сергея решил, что он сейчас же должен выступить, и уже поднимался, чтобы взять слово, от неожиданности опустился на стул. И для всего зала окончание речи Сергея было неожиданным. Кто-то из членов бюро предложил закончить прения и приступить к голосованию. Но тут Вадим опять встал с места и попросил слова.
— Как собрание? Не возражает? — спросил Спартак. — Ну давай, Белов! Только коротко.
Вадим вышел к трибуне. Как всегда, в первое мгновение перед большим залом и десятками обращенных к нему ожидающих лиц он почувствовал робость. Он увидел спокойно-любопытное лицо Сергея, и улыбающееся Лены, и настороженный, угрюмый взгляд Лагоденко, его сжатые губы и усталые, запавшие щеки. Все они смотрели на него и ждали, что он скажет, последний из выступающих.
— Я не вышел бы, если б не Палавин, — заговорил Вадим медленно, чтобы выровнять голос. — Как он ни старался доказать, что говорить о Козельском здесь неуместно, все выступавшие — и сам Палавин, кстати, — о нем говорили. Два вопроса возникло: о Лагоденко и о Козельском. Сначала по первому. Петра Лагоденко я тоже давно знаю, третий год.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56