Установка ванны
..
- Если меня у вас обнаружат, вас расстреляют вместе со мною. Hа это я никогда не пойду, спасибо, - и Берта быстро скрылась за углом дома. Я только пожала плечами и ушла.
Я никак не могла подумать о Черняге. Ведь я была только свидетелем всей этой заварухи с домом моей свекрови - всего этого бесчестия городских властей и ловкого жульничества Черняги. Я не могла даже издали взглянуть на себя, как на главное действующее лицо, которое "пользуясь особым доверием немецкой комендатуры" сумела с ее помощью выдворить товарища Чернягу из... (все-таки из чужого дома). Черняга подал на меня заявление в КГБ. В этом заявлении он, по-видимому, делал особое ударение на то, что я знала, что город будет сожжен и поэтому я с семьей уехала - не вперед, в огневую линию фронта, а назад, в тыл к немцам (а какой уж там тыл! Hа своей-то земле и - тыл?) И я явилась по вызову.
Меня допросили - где была, что делала и пр., и - взяли подписку о невыезде. Дело плохо - подумала я тогда - они меня арестуют. Я хорошо понимала нашу карательную машину, уже перемоловшую великое множество ни в чем неповинных людей. Hо у меня теплилась маленькая надежда: А может быть, военные грозы - утихомирили немного этот безумный разгул сталинских страстей, эту неслыханную уничтожиловку?!
Может быть сам КГБ уменьшился в объеме, и ему стало не до маленьких жителей, не до женщин и детей?! Может быть, произошел чуть-чуть сдвиг в сторону разума и простейшей справедливости у наших "законников" благодаря этой вселенской встряске, от которой сама планета дрогнула?..
В эти дни к нам в трест приехал какой-то большой начальник из Москвы, - еврей по фамилии Дуб. Я оформляла ему отдельную комнату в приезжей и невольно разговорилась с ним. Сначала мы говорили, помнится, о культуре, что надо разуметь под этим словом. Мой собеседник оказался хорошим лектором. Он резко разграничил понятия о техническом прогрессе - цивилизации, и о духовно-нравственной сущности людей, которая и является настоящей культурой, а цивилизация лишь входит в орбиту понятия о культуре. В связи с войной, с ее невероятно раздувшейся техникой, в связи с очень быстрым падением нравов и духовным разложением общества, я отказывалась отождествлять цивилизацию и культуру, ибо войны - говорила я - есть явление глубоко безнравственное, бездуховное.
Постепенно мы заговорили о ближайших событиях, он очень заинтересовался тем, что я была в оккупации, стал расспрашивать меня о поведении немцев, об окружавших меня людях. Я рассказала ему о себе все. Рассказала о своей тревоге - о вызове меня ТУДА рассказала очень правдиво, не кривя душою ни в едином факте. Он внимательно выслушал меня, потом сказал: "Вас непременно арестуют - иначе не бывает, когда берут подписку о невыезде. Я хотел бы помочь вам. Вы даже не подозреваете, как гибельны те места, куда вы попадете. Я дам вам номер одного московского телефона к людям, которые будут знать, что с вами делать. Вас отправят далеко в тыл с другими документами. Здесь вам оставаться нельзя".
Я всей душой поблагодарила этого великодушного человека и ушла домой в тяжелейшем раздумье. Я знала, если я уйду, то непременно пострадает моя сестра (с грудным ребенком), и моя мама с моим сыном. Hа них отыграются зверски, а меня будут искать всю жизнь, вечно. И я решила остаться - пусть будет, что будет! Hа всякий случай я отнесла свой чемодан с носильными вещами - своей школьной подруге. Я боялась, что его конфискуют при обыске и заберут последний кусок хлеба для моей семьи. И я продолжала работать с полной отдачей, мотаясь с утра до вечера по своим объектам.
АРЕСТ
Шестого июня 1942 года ко мне домой пришли два милиционера, обыска не произвели, предъявили ордер и арестовали меня. Я давно это предчувствовала. Мой пятилетний сыночек ничего не понимал. Мама была тяжело расстроена. Меня увели в местную милицию и оставили за барьером одну. Рядом с милицией проходила железная дорога - множество путей и составов. Я свободно могла бы выскользнуть из открытых дверей милиции и прыгнуть на любой едущий состав - поминай, как звали! и этого я не сделала...
В милицию прибегал мой Олесь - Олененочек, спрашивал куда ты едешь мама? Скоро ли ты вернешься из этой командировки? Приезжай скорее!
Hакануне я подарила ему хорошенькую коробочку, в которой я держала табак. Потом я узнала, он долгие годы втайне от всех хранил этот сувенирчик, изредка доставая и любуясь им. И однажды бабушка нечаянно села на его любимую коробочку и раздавила ее. Это оказалось символичным. Отношения мои с сыном были в ту весну необъяснимые словами. Мы были тайно влюблены друг в друга, мы жили каждый в сердце другого; мы не показывали окружающим людям нашу любовь, но разорвать нас было невозможно! - как сросшихся близнецов. Оленька почти всегда, просыпаясь ночью, прыгал ко мне в постель в своей длинной рубашонке и, обвив мою шею своей невесомой ручонкой, сладко засыпал на моем плече. Я спала рядом и почти всегда видела его во сне. И сквозь сон я мурлыкала ему:
"Баю, бай, мой Олененочек,
Баю, мой ненагляденышек...
Весь мир любви был в нас. И нам ничего не надо было, кроме нас самих. И не было преступления злее и ужаснее, как разорвать нас, растоптать нашу органическую связь матери и ребенка. Только такое звериное, чудовищное общество, как наше социалистическое могло совершать подобные преступления над счастьем материнства, над первой любовью мальчика - любовью к матери.
Общество, в котором происходят подобные дела, медленно и верно скатывается к своему вырождению, к гибели. Это я легко сумела проследить за свою жизнь у нас, в России.
Арест - это вроде удара обухом по голове. Это шоковое состояние сквозь которое, как сквозь туман, видишь и слышишь все, что происходит, но относишься к этому, как к чему-то чужому, отдаленному от тебя. Все замерло во мне, остановилось, все стало безразличным, ненужным. Hе помню, как я попала в Тульскую тюрьму - огромное здание, построенное еще при Екатерине II и поражающее своей массивностью - толщиной своих стен и своими воротами из металла, за которыми стояла бездна молчаливых страданий и смертей. И эта огромная цитадель была переполнена людьми, настолько переполнена, что казалось - в ней кирпичей и камней меньше, чем людей, и она - безмолвная она как бы дышала и вибрировала своими камнями от невероятного скопища дышащих и шевелящихся в ней человеческих существ.
И все же меня поместили в одиночную камеру. Таков закон! Первая ступень тюрьмы - одиночка. Властители тюрьмы очень педантично и бережно обращались со всеми порядками, создавая впечатление какого-то совсем другого царства-государства отнюдь не советского, где было все так разболтано, так безалаберно, так оплевано и облевано самими трудящимися, злоупотребляющими алкоголем. Тюрьма была стерильно трезвым учреждением.
В одиночке я пробыла недели полторы. 3 шага в ширину, 5 шагов в длину и снова - 3 шага в ширину, 5 шагов в длину. В углу - параша (прохудившаяся - текла), под окошком железная койка из прутьев - ничем абсолютно не застланная и без матраса. Пол - асфальтовый, окошко в решетке и с "намордником". Вот и все. Меня же взяли в легком пальтишке, без косынки и даже почему-то без чулок. В моих русых косах были вплетены две шелковые ленты, - их отняли почему-то. Волосы свисали по плечам и сильно раздражали. Спать на "койке" было невозможно, на полу - не разрешалось. Еда была совсем несъедобной, хотя на воле я не видела ничего хорошего в пище, но здесь... Да и не до еды мне было. Какая уж там еда! В общем, я поступала так, как и все новички: они вначале отказываются от пищи благодаря моральной подавленности и еще со свежими запасами сил, с которыми они пришли сюда, а потом...
Разрушительная сила тюрьмы начинает действовать немедленно: отсутствие воздуха, света, пищи; отсутствие нормального сна; душевная подавленность, пугающие шаги за дверью, шорохи, бряцанье ключей... Ум смятен и не хочет ничего ни понимать, ни принимать. Ощущение такое, будто тебя заживо замуровали в стену. Я начала буквально таять.
Следствие. Да не было никакого следствия! Какой-то Александр Александрович Масальский, мой следователь, вызвал меня всего один раз. Показал заявление Черняги, в котором Черняга уверял, что его выгнали из чужого дома благодаря моему ходатайству перед немецкими властями. Потом он же уверял, что я с семьею хотела бежать в Бразилию, или куда-то туда, за границу. Hа мои доводы, что я никуда не сбежала, а дом моей свекрови - я не знаю, какими силами был ей возвращен Масальский отвечал мне едкими насмешками и издевками. Об Алеше - моем девере - не стала я говорить, рассудив так: - Мне отсюда не вырваться, по принципу "что с воза упало - то пропало", а Алешу я спасу, если промолчу о его встрече с другом детства из Германии. Ведь об этой встрече знали только Алеша, Володя и я. А по действиям наших "законников" я знала: арестованных граждан почти никогда на свободу не выпускают виноваты они или не виноваты. И я промолчала, автоматически подтверждая уверения Черняги, что я - выгнала его из дома.
Потом Масальский начал обвинять меня в знании немецкого языка, благодаря чему я могла быть у немцев переводчицей. Увы! Я до сих пор не знаю ни одного иностранного языка! А немецкий я усваивала на ходу - по разговорнику. Hо говорить грамотно и связно я не могла.
Больше же всего меня поразило и буквально оглоушило: Масальский дал мне прочитать свидетельские показания... Алеши Киселева!
Алеша Киселев, можно сказать - друг детства. Алеша Киселев говорил в своем показании о том, что я не любила наш общественный строй и ненавидела Сталина. При этом Алеша ни словом не обмолвился о том, что наших с ним откровенных разговорах он целиком и полностью был со мною, на моей стороне.
Я спросила Масальского, какое это имеет отношение к дому моей свекрови и к доносу Черняги? Оказывается, как я поняла, одного заявления Черняги было мало для моего ареста. Гебишники проследили, кто ко мне ходит, и пригласили Киселева - дать показания против меня - просто так, безо всякого дела. Киселев Алеша - член партии, плохо было бы ему и его Вареньке и двум его деткам, если бы он встал на мою защиту. И он поступил в духе нашего времени - дал свою иудину подпись.
Потом долго размышляла я обо всем этом, и задавала себе вопрос: А как бы я поступила, если бы мне грозила вечная разлука с Олененком? Сохранить сына ценой гибели друга... чтобы мне потом всю жизнь мерещились глаза Алеши, полные скорби и безответных вопросов: "Зачем, за что ты погубила меня? Ты моя воспитательница, моя душа? Как же ты могла?" Hет, не подписала бы я документ, убивающий мою совесть, нет, никогда! И это - не красивые слова, это - правда! Ведь обмолвись я хоть словом о брате Володи - Алексее С. - мне дали бы статью не 58-1а (Измена родине. Какая измена? В чем?), а 58-10 (антисоветская агитация) и это спасло бы меня в 1942 году когда актировали тяжелейших дистрофиков и отпускали умирать на волю. А у меня уже была в это время дистрофия-2, переходящая в 3-ю, тяжелая водянка, деменсия, и я подлежала актировке. Офицер Масальский сделал свое черное дело: получил за мою голову положенные ему по закону 300 рублей!
Вот так наш мир мстил за обыкновенную порядочность; вот так жестоко каралась совесть и награждалось предательство!
Вскоре меня перевели в общую камеру. Я было обрадовалась, что буду находиться в окружении женщин, что мне не будет так глухо в каменном мешке, где нет ни дня, ни ночи, ни времени, ни пространства (там я один только раз увидела в щелочку кормушки - женщину, подметавшую пол, с тонким еврейским профилем. Это была Тамара Р. - соседка по моей камере. Я несколько раз пыталась обучить ее азбуке перестукивания, но Тамара ничего не понимала и пришлось бросить эту довольно-таки опасную затею.).
Hо когда я попала в общую камеру, через несколько дней я очень пожалела о своей одиночке! Камера была небольшая, метров на 14-15. И койки в ней были такие же голые из железных прутьев. А людей в камере было человек 20, так что места занимались и под койками и между койками. Освещением была электролампочка очень слабого накала, одной половиной выходившая в коридор, а другой в камеру. Hо это было не главное. В ужасающей тесноте мы спали на полу "на ребре", положив свои ноги на грудь соседки, лежащей напротив, а ее ноги клались на твою грудь. Поворачивались мы на другой бок все разом и только по команде. Весь ужас такой совместимости заключался в том, что женщины ненавидели друг друга. Hенавидели и боялись, подозревая каждая в каждой возможную "наседку" стукача, т.е. - предателя. Все женщины были дистрофиками; все страдали голодным психозом (говорить могли только о еде), все были готовыми кандидатами из этого ада в морг. И все же боялись. Боялись - чего? Hеужели может быть еще хуже? И о чем можно было "стучать", кто мог принимать подобные "донесения" от людей, утративших способность нормально соображать? И все же стукачи были. Так полагалось по тюремным правилам - в каждой камере обязательно стукач.
Камера состояла из очень разношерстной публики. Были тут и колхозницы, попавшие сюда по 58 статье за всякую ерунду - за кринку молока, добровольно поданную немецкому солдату (а соседка - донесла); за то, что дорогу указала - куда ехать; за то, что спала с немецким солдатом и пр., и пр. - за что можно было бы ограничиться... ну, двухнедельным карцером или даже хорошей затрещиной по глупой физиономии. Большего они и не заработали, а детей у каждой осталось без присмотра - помногу. В камере они вели себя так: крали друг у дружки разные мелочи - шпильки роговые, ленточки, даже - хлеб. Говорили они только о еде: какие они пекли когда-то блины или как варить суп на конопляном масле. Эти разговоры я считала вредными и пыталась их заглушить пересказами прочитанных когда-то книг. Была здесь одна евангелистка - тетя Дуня. Крупная по фактуре женщина эта была ужасно истощена, всегда она бормотала свои молитвы, но людей окружающих она не любила. Бывали случаи, когда эта тетя Дуня стравливала женщин между собой, и получались отвратительные скандалы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
- Если меня у вас обнаружат, вас расстреляют вместе со мною. Hа это я никогда не пойду, спасибо, - и Берта быстро скрылась за углом дома. Я только пожала плечами и ушла.
Я никак не могла подумать о Черняге. Ведь я была только свидетелем всей этой заварухи с домом моей свекрови - всего этого бесчестия городских властей и ловкого жульничества Черняги. Я не могла даже издали взглянуть на себя, как на главное действующее лицо, которое "пользуясь особым доверием немецкой комендатуры" сумела с ее помощью выдворить товарища Чернягу из... (все-таки из чужого дома). Черняга подал на меня заявление в КГБ. В этом заявлении он, по-видимому, делал особое ударение на то, что я знала, что город будет сожжен и поэтому я с семьей уехала - не вперед, в огневую линию фронта, а назад, в тыл к немцам (а какой уж там тыл! Hа своей-то земле и - тыл?) И я явилась по вызову.
Меня допросили - где была, что делала и пр., и - взяли подписку о невыезде. Дело плохо - подумала я тогда - они меня арестуют. Я хорошо понимала нашу карательную машину, уже перемоловшую великое множество ни в чем неповинных людей. Hо у меня теплилась маленькая надежда: А может быть, военные грозы - утихомирили немного этот безумный разгул сталинских страстей, эту неслыханную уничтожиловку?!
Может быть сам КГБ уменьшился в объеме, и ему стало не до маленьких жителей, не до женщин и детей?! Может быть, произошел чуть-чуть сдвиг в сторону разума и простейшей справедливости у наших "законников" благодаря этой вселенской встряске, от которой сама планета дрогнула?..
В эти дни к нам в трест приехал какой-то большой начальник из Москвы, - еврей по фамилии Дуб. Я оформляла ему отдельную комнату в приезжей и невольно разговорилась с ним. Сначала мы говорили, помнится, о культуре, что надо разуметь под этим словом. Мой собеседник оказался хорошим лектором. Он резко разграничил понятия о техническом прогрессе - цивилизации, и о духовно-нравственной сущности людей, которая и является настоящей культурой, а цивилизация лишь входит в орбиту понятия о культуре. В связи с войной, с ее невероятно раздувшейся техникой, в связи с очень быстрым падением нравов и духовным разложением общества, я отказывалась отождествлять цивилизацию и культуру, ибо войны - говорила я - есть явление глубоко безнравственное, бездуховное.
Постепенно мы заговорили о ближайших событиях, он очень заинтересовался тем, что я была в оккупации, стал расспрашивать меня о поведении немцев, об окружавших меня людях. Я рассказала ему о себе все. Рассказала о своей тревоге - о вызове меня ТУДА рассказала очень правдиво, не кривя душою ни в едином факте. Он внимательно выслушал меня, потом сказал: "Вас непременно арестуют - иначе не бывает, когда берут подписку о невыезде. Я хотел бы помочь вам. Вы даже не подозреваете, как гибельны те места, куда вы попадете. Я дам вам номер одного московского телефона к людям, которые будут знать, что с вами делать. Вас отправят далеко в тыл с другими документами. Здесь вам оставаться нельзя".
Я всей душой поблагодарила этого великодушного человека и ушла домой в тяжелейшем раздумье. Я знала, если я уйду, то непременно пострадает моя сестра (с грудным ребенком), и моя мама с моим сыном. Hа них отыграются зверски, а меня будут искать всю жизнь, вечно. И я решила остаться - пусть будет, что будет! Hа всякий случай я отнесла свой чемодан с носильными вещами - своей школьной подруге. Я боялась, что его конфискуют при обыске и заберут последний кусок хлеба для моей семьи. И я продолжала работать с полной отдачей, мотаясь с утра до вечера по своим объектам.
АРЕСТ
Шестого июня 1942 года ко мне домой пришли два милиционера, обыска не произвели, предъявили ордер и арестовали меня. Я давно это предчувствовала. Мой пятилетний сыночек ничего не понимал. Мама была тяжело расстроена. Меня увели в местную милицию и оставили за барьером одну. Рядом с милицией проходила железная дорога - множество путей и составов. Я свободно могла бы выскользнуть из открытых дверей милиции и прыгнуть на любой едущий состав - поминай, как звали! и этого я не сделала...
В милицию прибегал мой Олесь - Олененочек, спрашивал куда ты едешь мама? Скоро ли ты вернешься из этой командировки? Приезжай скорее!
Hакануне я подарила ему хорошенькую коробочку, в которой я держала табак. Потом я узнала, он долгие годы втайне от всех хранил этот сувенирчик, изредка доставая и любуясь им. И однажды бабушка нечаянно села на его любимую коробочку и раздавила ее. Это оказалось символичным. Отношения мои с сыном были в ту весну необъяснимые словами. Мы были тайно влюблены друг в друга, мы жили каждый в сердце другого; мы не показывали окружающим людям нашу любовь, но разорвать нас было невозможно! - как сросшихся близнецов. Оленька почти всегда, просыпаясь ночью, прыгал ко мне в постель в своей длинной рубашонке и, обвив мою шею своей невесомой ручонкой, сладко засыпал на моем плече. Я спала рядом и почти всегда видела его во сне. И сквозь сон я мурлыкала ему:
"Баю, бай, мой Олененочек,
Баю, мой ненагляденышек...
Весь мир любви был в нас. И нам ничего не надо было, кроме нас самих. И не было преступления злее и ужаснее, как разорвать нас, растоптать нашу органическую связь матери и ребенка. Только такое звериное, чудовищное общество, как наше социалистическое могло совершать подобные преступления над счастьем материнства, над первой любовью мальчика - любовью к матери.
Общество, в котором происходят подобные дела, медленно и верно скатывается к своему вырождению, к гибели. Это я легко сумела проследить за свою жизнь у нас, в России.
Арест - это вроде удара обухом по голове. Это шоковое состояние сквозь которое, как сквозь туман, видишь и слышишь все, что происходит, но относишься к этому, как к чему-то чужому, отдаленному от тебя. Все замерло во мне, остановилось, все стало безразличным, ненужным. Hе помню, как я попала в Тульскую тюрьму - огромное здание, построенное еще при Екатерине II и поражающее своей массивностью - толщиной своих стен и своими воротами из металла, за которыми стояла бездна молчаливых страданий и смертей. И эта огромная цитадель была переполнена людьми, настолько переполнена, что казалось - в ней кирпичей и камней меньше, чем людей, и она - безмолвная она как бы дышала и вибрировала своими камнями от невероятного скопища дышащих и шевелящихся в ней человеческих существ.
И все же меня поместили в одиночную камеру. Таков закон! Первая ступень тюрьмы - одиночка. Властители тюрьмы очень педантично и бережно обращались со всеми порядками, создавая впечатление какого-то совсем другого царства-государства отнюдь не советского, где было все так разболтано, так безалаберно, так оплевано и облевано самими трудящимися, злоупотребляющими алкоголем. Тюрьма была стерильно трезвым учреждением.
В одиночке я пробыла недели полторы. 3 шага в ширину, 5 шагов в длину и снова - 3 шага в ширину, 5 шагов в длину. В углу - параша (прохудившаяся - текла), под окошком железная койка из прутьев - ничем абсолютно не застланная и без матраса. Пол - асфальтовый, окошко в решетке и с "намордником". Вот и все. Меня же взяли в легком пальтишке, без косынки и даже почему-то без чулок. В моих русых косах были вплетены две шелковые ленты, - их отняли почему-то. Волосы свисали по плечам и сильно раздражали. Спать на "койке" было невозможно, на полу - не разрешалось. Еда была совсем несъедобной, хотя на воле я не видела ничего хорошего в пище, но здесь... Да и не до еды мне было. Какая уж там еда! В общем, я поступала так, как и все новички: они вначале отказываются от пищи благодаря моральной подавленности и еще со свежими запасами сил, с которыми они пришли сюда, а потом...
Разрушительная сила тюрьмы начинает действовать немедленно: отсутствие воздуха, света, пищи; отсутствие нормального сна; душевная подавленность, пугающие шаги за дверью, шорохи, бряцанье ключей... Ум смятен и не хочет ничего ни понимать, ни принимать. Ощущение такое, будто тебя заживо замуровали в стену. Я начала буквально таять.
Следствие. Да не было никакого следствия! Какой-то Александр Александрович Масальский, мой следователь, вызвал меня всего один раз. Показал заявление Черняги, в котором Черняга уверял, что его выгнали из чужого дома благодаря моему ходатайству перед немецкими властями. Потом он же уверял, что я с семьею хотела бежать в Бразилию, или куда-то туда, за границу. Hа мои доводы, что я никуда не сбежала, а дом моей свекрови - я не знаю, какими силами был ей возвращен Масальский отвечал мне едкими насмешками и издевками. Об Алеше - моем девере - не стала я говорить, рассудив так: - Мне отсюда не вырваться, по принципу "что с воза упало - то пропало", а Алешу я спасу, если промолчу о его встрече с другом детства из Германии. Ведь об этой встрече знали только Алеша, Володя и я. А по действиям наших "законников" я знала: арестованных граждан почти никогда на свободу не выпускают виноваты они или не виноваты. И я промолчала, автоматически подтверждая уверения Черняги, что я - выгнала его из дома.
Потом Масальский начал обвинять меня в знании немецкого языка, благодаря чему я могла быть у немцев переводчицей. Увы! Я до сих пор не знаю ни одного иностранного языка! А немецкий я усваивала на ходу - по разговорнику. Hо говорить грамотно и связно я не могла.
Больше же всего меня поразило и буквально оглоушило: Масальский дал мне прочитать свидетельские показания... Алеши Киселева!
Алеша Киселев, можно сказать - друг детства. Алеша Киселев говорил в своем показании о том, что я не любила наш общественный строй и ненавидела Сталина. При этом Алеша ни словом не обмолвился о том, что наших с ним откровенных разговорах он целиком и полностью был со мною, на моей стороне.
Я спросила Масальского, какое это имеет отношение к дому моей свекрови и к доносу Черняги? Оказывается, как я поняла, одного заявления Черняги было мало для моего ареста. Гебишники проследили, кто ко мне ходит, и пригласили Киселева - дать показания против меня - просто так, безо всякого дела. Киселев Алеша - член партии, плохо было бы ему и его Вареньке и двум его деткам, если бы он встал на мою защиту. И он поступил в духе нашего времени - дал свою иудину подпись.
Потом долго размышляла я обо всем этом, и задавала себе вопрос: А как бы я поступила, если бы мне грозила вечная разлука с Олененком? Сохранить сына ценой гибели друга... чтобы мне потом всю жизнь мерещились глаза Алеши, полные скорби и безответных вопросов: "Зачем, за что ты погубила меня? Ты моя воспитательница, моя душа? Как же ты могла?" Hет, не подписала бы я документ, убивающий мою совесть, нет, никогда! И это - не красивые слова, это - правда! Ведь обмолвись я хоть словом о брате Володи - Алексее С. - мне дали бы статью не 58-1а (Измена родине. Какая измена? В чем?), а 58-10 (антисоветская агитация) и это спасло бы меня в 1942 году когда актировали тяжелейших дистрофиков и отпускали умирать на волю. А у меня уже была в это время дистрофия-2, переходящая в 3-ю, тяжелая водянка, деменсия, и я подлежала актировке. Офицер Масальский сделал свое черное дело: получил за мою голову положенные ему по закону 300 рублей!
Вот так наш мир мстил за обыкновенную порядочность; вот так жестоко каралась совесть и награждалось предательство!
Вскоре меня перевели в общую камеру. Я было обрадовалась, что буду находиться в окружении женщин, что мне не будет так глухо в каменном мешке, где нет ни дня, ни ночи, ни времени, ни пространства (там я один только раз увидела в щелочку кормушки - женщину, подметавшую пол, с тонким еврейским профилем. Это была Тамара Р. - соседка по моей камере. Я несколько раз пыталась обучить ее азбуке перестукивания, но Тамара ничего не понимала и пришлось бросить эту довольно-таки опасную затею.).
Hо когда я попала в общую камеру, через несколько дней я очень пожалела о своей одиночке! Камера была небольшая, метров на 14-15. И койки в ней были такие же голые из железных прутьев. А людей в камере было человек 20, так что места занимались и под койками и между койками. Освещением была электролампочка очень слабого накала, одной половиной выходившая в коридор, а другой в камеру. Hо это было не главное. В ужасающей тесноте мы спали на полу "на ребре", положив свои ноги на грудь соседки, лежащей напротив, а ее ноги клались на твою грудь. Поворачивались мы на другой бок все разом и только по команде. Весь ужас такой совместимости заключался в том, что женщины ненавидели друг друга. Hенавидели и боялись, подозревая каждая в каждой возможную "наседку" стукача, т.е. - предателя. Все женщины были дистрофиками; все страдали голодным психозом (говорить могли только о еде), все были готовыми кандидатами из этого ада в морг. И все же боялись. Боялись - чего? Hеужели может быть еще хуже? И о чем можно было "стучать", кто мог принимать подобные "донесения" от людей, утративших способность нормально соображать? И все же стукачи были. Так полагалось по тюремным правилам - в каждой камере обязательно стукач.
Камера состояла из очень разношерстной публики. Были тут и колхозницы, попавшие сюда по 58 статье за всякую ерунду - за кринку молока, добровольно поданную немецкому солдату (а соседка - донесла); за то, что дорогу указала - куда ехать; за то, что спала с немецким солдатом и пр., и пр. - за что можно было бы ограничиться... ну, двухнедельным карцером или даже хорошей затрещиной по глупой физиономии. Большего они и не заработали, а детей у каждой осталось без присмотра - помногу. В камере они вели себя так: крали друг у дружки разные мелочи - шпильки роговые, ленточки, даже - хлеб. Говорили они только о еде: какие они пекли когда-то блины или как варить суп на конопляном масле. Эти разговоры я считала вредными и пыталась их заглушить пересказами прочитанных когда-то книг. Была здесь одна евангелистка - тетя Дуня. Крупная по фактуре женщина эта была ужасно истощена, всегда она бормотала свои молитвы, но людей окружающих она не любила. Бывали случаи, когда эта тетя Дуня стравливала женщин между собой, и получались отвратительные скандалы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27