https://wodolei.ru/brands/Jika/lyra-plus/
— Что это такое? — спросила Рут Холланд.
Бухер прислушался.
— Птица поет. Скорее всего дрозд.
— Дрозд?
— Да. Так рано весной поют только дрозды. Это дрозд, я вспомнил.
Они сидели на корточках по обе стороны двойного забора из колючей проволоки, отделявшего женские бараки от Малого лагеря. Никто не обращал на них внимания: Малый лагерь был уже так переполнен, что люди сидели и лежали повсюду. Кроме того, часовые покинули вышки, потому что время их истекло. Они не стали дожидаться смены. Такое теперь случалось все чаще. Это было запрещено, но с дисциплиной дело давно уже обстояло не так, как раньше.
Солнце стояло низко. Оно окрасило багровым цветом окна города. Целая улица, которая не пострадала во время бомбежек, светилась, словно дома пылали изнутри. В реке отражалось тревожное небо.
— А где он поет?
— На той стороне. Там, где стоят деревья.
Рут Холланд устремила неподвижный взгляд сквозь колючую проволоку на то, что было «на той стороне»: луг, поля, горстка деревьев, крестьянский дом под соломенной крышей и дальше, на холме, белый низкий домик с садом.
Бухер смотрел на нее. Солнечный свет сделал ее изможденное лицо чуть мягче. Он достал из кармана корку хлеба.
— Рут! Держи! Бергер дал мне это для тебя. Сегодня. Лишняя порция.
Он ловко бросил корку сквозь проволоку. Лицо ее дрогнуло. Корка лежала рядом с ней. Она ничего не отвечала.
— Это твой хлеб, — выговорила она наконец с трудом.
— Нет. Я уже съел свой.
Она глотнула.
— Ты только говоришь так…
— Да нет же, правда нет! — Он видел, как пальцы ее потянулись к корке.
— Ешь медленно. Так получается больше.
Она кивнула, уже жуя.
— Я и не могу быстро жевать. У меня опять выпал зуб. Они просто выпадают и все! И даже не больно. Это уже шестой.
— Если не больно, значит, ничего страшного. В нашем бараке у одного загноилась вся челюсть. Он все время стонал, пока не умер.
— У меня скоро совсем не останется зубов.
— Можно ведь вставить искусственные. У Лебенталя тоже вставная челюсть.
— Я не хочу вставную челюсть.
— А почему бы и нет? Многие ходят с протезами. В этом действительно ничего страшного нет, Рут.
— Никто мне здесь не будет делать протезы.
— Здесь, конечно, нет. А потом — можно будет заказать. Есть прекрасные протезы. Гораздо лучше, чем у Лебенталя. У него старый. Почти двадцать лет. Сейчас делают совсем другие — такие, что их совсем не чувствуешь. Они крепко держатся и выглядят лучше, чем настоящие зубы.
Рут доела хлеб и медленно обратила взгляд своих тусклых глаз к Бухеру.
— Йозеф… Ты действительно веришь, что мы когда-нибудь выберемся отсюда?
— Конечно! Еще как верю! 509-й тоже в это верит. Мы теперь все в это верим.
— А что потом?
— Потом… — Бухер еще никогда не заглядывал так далеко в будущее. — Потом мы будем на свободе, — произнес он, хотя и сам вряд ли смог бы по-настоящему представить себе это.
— Нам опять придется скрываться. Они опять начнут охотиться за нами. Как охотились раньше.
— Они больше не будут охотиться за нами.
Она долго молча смотрела на него.
— И ты в это веришь?
— Да.
Она покачала головой.
— Может, они и оставят нас в покое на некоторое время. Но потом они опять примутся за нас. Они не знают ничего другого…
Дрозд вновь запел. Его четкая, сладостная песнь была невыносима.
— Они больше не будут охотиться за нами, — повторил Бухер. — Мы будем вместе. Мы уйдем из лагеря. Забор из колючей проволоки снесут. Мы пересечем вон ту дорогу, и никто не будет в нас стрелять. Никто не вернет нас обратно. Мы пойдем через поля, войдем в какой-нибудь дом, такой, как тот белый, на той стороне, и сядем на стулья…
— Стулья…
— Да. На настоящие стулья. Там будет стол и фарфоровые тарелки, и огонь в камине…
— И люди, которые нас прогонят…
— Они не прогонят нас. Там будет кровать с одеялами и чистыми простынями. И хлеб, и молоко, и мясо…
Бухер заметил, что лицо ее исказилось.
— Ты должна в это верить, Рут, — произнес он беспомощно.
Она плакала без слез. Глаза ей просто заволокло какой-то мутной, дрожащей пеленой.
— В это так трудно поверить, Йозеф.
— Ты должна верить, — повторил он — Левинский принес новости: американцы и англичане уже давно перешли Рейн. Они придут. Они освободят нас. Скоро.
Сумерки наступили неожиданно. Солнце коснулось верхушки горы, и город мгновенно погрузился в голубую тьму. Окна погасли. Река затаилась. Все вокруг затихло. Умолк даже дрозд. Только небо ожило, разгорелось. Облака превратились в перламутровые кораблики. Широкие лучи, протянувшиеся к ним из-за горы, казались сотканными из света ветрами, которые гонят кораблики в багровую пропасть заката. Один из этих последних лучей упал на маленький белый домик, стоявший на холме, и он еще долго мерцал среди всеобщего мрака, словно маяк, такой близкий и в то же время такой далекий.
Они заметили птицу, когда она была уже совсем рядом — маленький черный комок с крыльями. Они увидели ее на фоне огромного неба; она взметнулась вверх, а потом вдруг, словно передумав, бросилась к земле; они увидели ее, и оба почувствовали, что надо что-то сделать, но даже не успели понять, что: ее четкий силуэт вдруг оказался совсем близко — маленькая головка с желтым клювом, расправленные крылья и круглая грудка, полная мелодий, — и в тот же миг раздалось легкое потрескивание; из заряженной электричеством колючей проволоки брызнули искры, крохотные, бледные, но смертельно опасные, и от птицы не осталось ничего, кроме обугленного кусочка мыса, повисшего на проволоке, у самой земли, крохотной лапки и клочка крыла, которое одним-единственным неосторожным взмахом разбудило смертью
— Это был дрозд, Йозеф!..
Бухер увидел ужас в глазах Рут Холланд.
— Нет, Рут, — проговорил он поспешно. — Это была другая птица. Это не дрозд. И даже если это был дрозд, то не тот, который пел, наверняка не тот, Рут, не наш дрозд…
— Ты уже, наверное, подумал, что я про тебя забыл, а? — спросил Хандке.
— Нет.
— Вчера было уже поздно. Но у нас еще есть время. Времени донести на тебя больше чем достаточно. Завтра, например. Целый день.
Он стоял перед 509-м.
— Ну что скажешь, миллионер? Швейцарский миллионер!.. Не волнуйся, они выколотят эти денежки из твоих почек, франк за франком.
— А зачем их выколачивать? Их можно получить гораздо проще. Я подписываю бумагу, и они мне больше не принадлежат. — 509-й твердо посмотрел Хандке в лицо. — Две с половиной тысячи. Это большие деньги.
— Пять тысяч, — поправил его Хандке, — для гестапо. Или ты думаешь, они захотят с тобой поделиться?
— Нет. Пять тысяч для гестапо, — подтвердил 509-й.
— А для тебя — кузлы и крест, и бункер, и Бройер со своими методами. А потом виселица.
— Это еще неизвестно.
Хандке рассмеялся.
— А что же еще? Почетная грамота? За запрещенные деньги?
— Нет, конечно. — Он все еще смотрел Хандке в лицо. Ему и самому казалось странным, что он не испытывает страха, хотя понимает, что жизнь его зависит от Хандке. Все его чувства вдруг заглушила ненависть. Не та мутная, слепая, маленькая ненависть — повседневная грошовая ненависть одной отчаявшейся, умирающей от голода твари к другой, — нет, он почувствовал в себе холодную, ясную, интеллигентную ненависть; он почувствовал ее так остро, что вынужден был опустить глаза, боясь, как бы Хандке не прочел ее в них.
— Ну, а что же тогда? Ты можешь мне сказать, ты, хитрожопая обезьяна?
509-му ударил в нос запах из рта Хандке. Это тоже было странным: вонь Малого лагеря почти совершенно исключала возможность какого-либо индивидуального запаха. 509-й понимал, что воспринимает этот запах не потому, что он сильнее царившего здесь запаха трупов; его обоняние выделило этот запах, потому что он ненавидел Хандке.
— Ты что, язык проглотил от страха?
Хандке пнул его в голень. 509-й не отпрянул назад.
— Я не думаю, что меня будут пытать, — произнес он спокойно и снова посмотрел Хандке в глаза. — Это было бы нецелесообразно. Я могу умереть раньше времени. Я слишком слаб и уже совсем не гожусь для их методов. В этом сейчас мое преимущество. Гестапо придется подождать со всем этим; я им нужен — до тех пор, пока деньги не окажутся в их руках. Я ведь единственный, кто может распоряжаться деньгами. В Швейцарии у гестапо нет власти. До тех пор, пока они не получат деньги, я в безопасности. А чтобы их получить, им понадобится некоторое время. А за это время многое может измениться.
Хандке думал. Несмотря на темноту, на плоском лице его 509-й мог без труда различить признаки напряженной работы ума. Он пристально всмотрелся в это лицо. Его словно освещали изнутри невидимые прожекторы. Само лицо не изменилось, но каждая деталь в нем стала крупней и отчетливей, как под лупой.
— Да-а… Это ты неплохо придумал… — процедил наконец староста блока сквозь зубы.
— Я ничего не придумывал. Все так и есть.
— А как насчет Вебера? Он ведь хотел с тобой побеседовать! Этот не будет ждать.
— Будет, — спокойно возразил 509-й. — Господину штурмфюреру Веберу придется подождать. Гестапо позаботится об этом. Швейцарские франки для них важнее.
Выпуклые, бледно-голубые глаза Хандке сверкали так, что казалось, будто они вращаются. Рот беззвучно шевелился.
— Ох и умный же ты стал, как я погляжу!.. — проговорил он, наконец. — Еще недавно ты даже срать по-человечески не мог! Что-то вы все здесь в последнее время разыгрались, как жеребцы! Козлы вонючие! Ну ничего, погодите, скоро успокоитесь! Они вас еще прогонят через трубу! — он ткнул 509-го пальцем в грудь. — Где твои двадцать хрустув? — прошипел он вдруг.
509-й достал из кармана деньги. На секунду он почувствовал желание не делать этого, но в тот же миг понял: это было бы самоубийством. Хандке вырвал у него деньги из рук.
— За это можешь срать еще один день, — заявил он и принял величественный вид. — Дарю тебе еще один день жизни, червь несчастный! Один день, до завтра.
— Один день, — повторил 509-й.
Левинский подумал немного.
— Вряд ли он это сделает, — сказал он, наконец. — Какая для него в этом польза?
509-й поднял плечи.
— Никакой. Просто от него можно всего ожидать, когда он выпьет. Или когда у него очередной приступ бешенства.
— Надо от него избавиться. — Левинский опять призадумался. — Сейчас мы, как назло, ничего не можем предпринять. Момент неподходящий: эсэсовцы прочесывают поименные списки. Мы прячем, кого можем в лазарете. Скоро придется и вам пару человек подбросить. Вы ничего против не имеете, а?
— Нет. Если вы принесете для них и еду.
— Само собой разумеется. Теперь вот еще какое дело. У нас каждый день можно ожидать облавы или проверки. Вы не могли бы спрятать пару вещей, так, чтобы никто не мог найти?
— Большие вещи?
— Размером… — Левинский посмотрел по сторонам. Они сидели в темноте, за бараком. Никого, кроме вереницы плетущися в сторону уборно «мусульман», не было видно. — Размером, например, с наган…
— Наган?
— Да.
509-й помолчал несколько секунд.
— Под моей койкой есть дыра в полу, — быстро произнес он сдавленным голосом. — Доски рядом с ней еле держатся. Там можно спрятать не только наган. Очень просто. Здесь не бывает проверок.
Он не замечал, что говорит так, будто это не его уговаривают подвергнуть себя риску, а он сам просит позволить себе это сделать.
— Он у тебя с собой?
— Да.
— Давай его сюда.
Левинский еще раз осмотрелся.
— Ты ведь понимаешь, что он для нас значит?
— Да-да, — нетерпеливо ответил 509-й.
— Его очень нелегко было достать. Нам не раз приходилось рисковать жизнью.
— Хорошо, Левнский. Я буду осторожен. Давай его мне.
Левинский сунул 509-му в руку какой-то бесформенный предмет. 509-й ощупал его. Пистолет оказался тяжелее, чем он ожидал.
— А что на него намотано? — спросил он.
— Промасленная тряпка. Там в этой дырке, у тебя под койкой — сухо?
— Да, ответил 509-й. Это была неправда. Но ему не хотелось отдавать оружие обратно.
— Он с патронами? — спросил он.
— Да. Но патронов мало. Всего несколько штук. Кстати, он заряжен.
509-й спрятал наган за пазуху, под рубаху, и застегнул куртку. Он ощутил его под сердцем, и по коже у него пробежала легкая дрожь.
— Я пошел, — сказал Левински. — Береги его как зеницу ока. Спрячь его сразу же. — Он говорил об оружии, как о каком-то очень важном человеке. — В следующий раз со мной придет кто-нибудь из наших. У вас действительно есть место? — Он посмотрел в сторону темного аппель-плаца, на котором чернели какие-то неподвижно лежащие тела.
— У нас есть место, — ответил 509-й. — Для ваших людей у нас всегда найдется место.
— Хорошо. Если придет Хандке, дай ему еще денег. У вас еще что-нибудь осталось?
— У меня еще есть кое-что. На один раз.
— Мы тоже попробуем что-нибудь наскрести. Я передам через Лебенталя, хорошо?
— Хорошо.
Левинский исчез в темноте, нырнув в тень соседнего барака. Оттуда он заковылял, согнувшись, как «мусульманин», в сторону уборной. 509-й все еще сидел на своем месте. Он прислонился к стене барака. Правой рукой он прижимал к груди пистолет. Ему не давало покоя желание достать его из-за пазухи, размотать тряпку и коснуться рукой металла. Но он не сделал этого. Через тряпку он ощущал линии ствола и рукоятки. Пальцы его словно ласкали эти линии, как будто он них исходила некая тяжелая, темная сила. Впервые за долгие годы он прижимал к себе предмет, которым можно было защитить себя. Он вдруг перестал быть совершенно беззащитным. Он не зависел больше целиком от чужой воли. Он понимал, что это иллюзия, что оружием этим пользоваться нельзя. Но ему вполне достаточно было одного сознания, что он имел при себе оружие. Вполне достаточно, чтобы что-то в нем изменилось. Маленькое орудие смерти превратилось вдруг в источник жизни. Из него струилась воля к сопротивлению. 509-й стал думать о Хандке, о ненависть, которую он питал к нему. Хандке получил свои деньги. Но он оказался слабее его, 509-го. Он подумал о Розене. Ему удалось спасти его. Потом он вспомнил о Вебере и долго думал о нем и о первых месяцах в лагере. Он не делал этого уже несколько лет. Он вытравил из своей памяти все воспоминания — и то, что было в лагере, и то, что было до него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50