https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/verhni-dush/
Литр вина, ополаскивающий его нутро, порождает обманчивое ощущение быстроты и точности реакции. Гражданин бесстрашно жмет на газ и виртуозно крутит баранку, он чувствует себя поистине всемогущим властелином дороги, причем именно в ту секунду, когда за крутым поворотом его уже поджидает дерево, которому суждено опровергнуть его царственную самоуверенность.
Самое странное, что в озарения „белой логики" верят даже люди, усердно закладывающие за воротник, то бишь те, у кого была масса возможностей ознакомиться с этим вопросом на практике. Да только вот взрослые люди иногда ведут себя как дети, утверждая:
– Лично меня спиртное не осчастливило ни одной гениальной идеей, зато других, наверное, осчастливило.
Было время, когда у меня часто спрашивали:
– А правда, что твой отец не садился за письменный стол без бутыли вина?
На что я неизменно отвечал:
– Правда, только не вина, а ракии.
Верно, мой отец много работал, а иногда и много пил. Но я не припоминаю, чтобы он смешивал дело с выпивкой. И не только потому, что выпивка была для него отдыхом от работы. А и потому, что смешение этих двух вещей было для него равносильно святотатству.
Почитая себя умником, я пару раз попытался накропать некие стишки в состоянии божественного прозрения, нисходящего на нас между третьей и пятой рюмкой, – типичной издевки алкоголя над нами. Помню, правда, всего лишь одну из таких попыток. Я вернулся домой поздно вечером, будучи почти трезвым, – так я во всяком случае полагал, – ибо на нечто более чувствительное мне не хватило денег. Меня потянуло на излияния, но собеседника не оказалось. К тому же я был влюблен, находился во власти одного из тех юношеских увлечений, что вспыхивают и гаснут, как охапка соломы. Ко всему прочему я изнывал от предчувствия, что любовь моя останется безответной. Накатившее вдохновение, желание выговориться, сердечное томление – всего этого вполне достаточно, чтобы потянуться к перу и бумаге.
И я потянулся. Стихотворение выплеснулось с приятной легкостью, без того изнурительного единоборства со словом, к которому я так привык и из которого редко выходил победителем. Я прочитал его вслух и остался доволен. Настолько доволен собой, что был готов причислить себя к гениальным страдальцам, любимцам муз и поклонникам Бахуса, называемым проклятыми поэтами.
На утро я проснулся с головной болью, но этот дискомфорт скрашивала мысль о полуночной удаче. Я поспешил прочитать стихотворение. И в итоге порвал его. Может быть, то, что я писал на трезвую голову, было наивно, но это, полуночное, было просто отвратительным. В этом-то и кроется разгадка „белой логики": чувством прозрения мы обязаны не остроте мысли, а притуплению критического отношения к собственной персоне.
И поскольку речь зашла о гильдии проклятых судьбой, мне хочется добавить, что только простак может усмотреть причину их творческих успехов в попойках. Существуют писатели-алкоголики, как существуют и писатели, больные туберкулезом или диабетом. В свое время один находчивый спекулянт даже издал книгу „Гениальные сифилитики". Подобный опус можно состряпать в связи с любой болезнью, взятой по алфавиту, ибо гении так же подвержены болезням, как и простые смертные. Ну и что из этого следует?
И если все же кое-кто из отверженных в какие-либо моменты своей жизни тянулся одновременно и с одинаковой страстью к чернильнице и к рюмке, то лишь потому, что истощенный мозг отказывался работать без подстегивающей дозы алкоголя. Этот факт не опровергает, а подтверждает реальное положение вещей, подтверждает буднично, тривиально и грустно: спиртное ведет не к прозрению, а к умственному оскудению по той простой, биологически обусловленной, причине, что истребляет тысячи клеток мозга, которые уже никогда не восстановятся. Все это именно так: до отвращения прозаично и до отвращения верно.
Это вовсе не означает, что тот, кто пьет, уже находится на грани слабоумия, а трезвенник – непременно кладезь премудрости. Вопрос, по какую сторону барьера больше гениев или тупиц, – вопрос второстепенный. Беда в том, что как раз люди, наделенные воображением, восприимчивостью и жаждой красоты, зачастую заворожены миражами, возникающими на почве алкоголя, ибо полагают, что он станет для них целительным бальзамом, средством, будоражащим фантазию и дарующим избавление от мерзостей жизни.
Замбо был как раз из таких людей. Жизненно важные для любого практичного молодого человека вопросы – диплом, карьера, будущность, его совсем не занимали. Его занимали мировые вопросы. Волновали политические события. Он состоял членом БОНСа, много читал, писал рассказы, вел споры. И пил. Все больше и больше. А когда пьешь все больше и больше, время, которое ты отводишь на другие занятия, неизбежно урезывается. Еще одна проклятая особенность спиртного: подпустишь его к себе, оно навалится, чтобы завладеть тобой целиком, занять все твое время. И даже те немногие часы и дни, какие оно великодушно тебе оставляет, предварительно выцежены им, выцежены до последней капли жизненных соков. Мертвые часы и мертвые дни.
Такие дни наступают после перепоя – невыносимая головная боль, беспричинный страх и чувство вины. Что же тут удивляться, если после приступа черной меланхолии один из поднаторевших в этом деле собратьев присоветует верное средство:
– Ну чего ты скис? Дерябни рюмашку. Клин клином вышибают.
И чем спасительнее тебе почудится эта рюмашка, тем вернее в ней будет прятаться твоя погибель. Ибо, если после отравления алкоголем начнется и лечение алкоголем, это означает, что адская машина пришла в движение. Перпетуум мобиле наркотика. Вечный двигатель на спиртовом топливе или, точнее, на топливе из твоих оскудевших жизненных соков. Вечный двигатель до тех пор, пока есть что выцеживать, но не из бутылки, а из тебя.
Антон быстро добрался до фазы вечного двигателя. Посторонние интересы, то бишь интересы, лежащие за пределами кабака, вскоре стали отпадать или же деградировать до уровня бледного подобия первоисточника. Он бросил университет, вышел из БОНСа, насовсем перебрался в „Трявну". Если он и читал что-то, то читал здесь, на хмельную голову. Если писал, то писал здесь, с половиной литра вина под рукой. Его рассказы, и без того несколько странные, становились все более хаотичными, с биением постоянно прерывающейся или же нервно подскакивающей на неровном булыжнике алогичных ассоциаций мысли.
Потом он перестал и писать. Стал довольствоваться разговорами. Но и разговоры все больше сводились к стериотипам суженного сознания. Афоризмы скатились до уровня кабацкого пьяного трепа, может, и не столь примитивного, как у Гоши Свинтуса, но все же трепа. Мир делился на две резко разграниченные половины: мы – богема и они – все остальные. Пьющие владели монополией на благородство, героизм, талант и красоту, в то время как непьющие были презренным сбродом – пигмеями, мещанами, эгоистами и подлецами.
То был период, когда я уже начал обходить стороной „Трявну", преисподнюю в глубине двора и „Морг" возле рынка. Я поступал так из страха, который во время редких случайных встреч мне внушал Замбо. Обвинения, с которыми он напускался на дезертира, чтобы вернуть его в строй, были одной из его типичных уловок. Но они оказывали на меня прямо противоположное действие: нежелание выслушивать упреки было еще одной причиной сторониться кабака.
Как-то в один из послеполуденных часов я столкнулся с Антоном на улице Царя Шишмана.
– Да ты, никак, жив, а? Живой и тверезый. Пошли, пропустим по стаканчику вина.
– Не хочется идти в „Трявну", – попытался увильнуть я.
– А кто тебя, собственно, заставляет идти в „Трявну"? Мы уже не бываем там. Пройденный этап. Сейчас собираемся здесь, неподалеку, в одном весьма веселом заведении. Оркестр, цыганские романсы, светская жизнь.
Было слишком рано, так что оркестр отсутствовал. Заведение было пустым и слабо освещенным.
– Алкогольный сумрак и тишина, – констатировал Замбо. – Но сумраком не накачаешься. Бай Коле, принеси-ка пол-литра!
Мы сели у окна, ближе к свету.
– Не бойся, тебе не придется платить, – процедил Антон, истолковав мою сдержанность самым элементарным образом.
– Я и не сомневаюсь. Слышал, ты получил большое наследство.
– Наследство… Ерунда… – он презрительно засмеялся, обнажив редкие, пожелтевшие от никотина зубы. – Кто осчастливит наследством в наши-то времена! Богатые не умирают. Умирают бедные.
Он наполнил стаканы, выждал, пока бай Коле уберется восвояси, в глубь кабака, и добавил:
– Я нарочно пустил муху про наследство, чтобы не донимали идиотскими расспросами. Но тебе скажу правду, потому что ты не трепач.
И он с присущим ему лаконизмом поведал мне такую историю:
– Однажды Костя, ты его знаешь, официант, белогвардеец, отозвал меня в сторонку и спрашивает, не нужны ли мне сто тысяч. Мне нужно больше, говорю я, но в крайнем случае сгодятся и сто тысяч. Только вот что, говорит он, задача – рискованная, для ее выполнения необходимы смелость и точность. Это уже, говорю, моя забота, ты только скажи, в чем суть дела. И, как ты думаешь, в чем выражалась эта рискованная задача? Сходить на следующий день на вокзал, встретиться с каким-то там проводником спального вагона, взять у него сумку и отнести ее по указанному адресу. И за такую мелочь мне отвалили сто тысяч наличными.
– А что было в сумке?
– Ну, в сумку я не заглядывал, – пробормотал Замбо. – Да и чего заглядывать, когда и так ясно: кокаин, что еще. Ты же знаешь, что Костя наркоман.
– И все же, отвалить тебе сто тысяч…
– А что им оставалось делать? Их люди были под наблюдением, запасы кончились, а тут прибывает целая сумка кокаина, а взять некому…
Он даже не отдавал себе отчета, сколь рискованной была затея. Еще меньше волновала его моральная сторона поступка. Важно было приключение само по себе. Романтика. И великодушие, с которым он сможет финансировать запои компании на протяжении месяца или двух. Целый букет благородных чувств – солидарность, смелость и щедрость, – низведенных до той степени деградации, которая повлекла за собой не слишком-то красивый поступок.
Спустя некоторое время я снова встретил его, он уже настолько поиздержался, что стал клянчить у меня какую-то ничтожную сумму. На его счастье, в тот день я оказался при деньгах.
– Ну что? Костя не дал тебе повторного поручения? – полюбопытствовал я.
– Костя? Ты что – не слышал? Был Костя – да весь вышел!
Антон сделал выразительный жест, щелкнув пальцами возле виска. Потом стал рассказывать в обычном своем телеграфном стиле:
– Его вызвали в Югославию в какой-то власовский штаб. Облачили в офицерский мундир и отправили поездом на Восточный фронт. Да только вот Костя пустил себе пулю в лоб.
– Может, это все разговоры… – возразил я.
– Какие разговоры, когда я сам читал некролог: „Князь Константин такой-то…".
Он назвал фамилию, которую я забыл. Мы не знали, что он был князем. Обычно титулами козыряли главным образом безродные белогвардейцы.
– Патриот… – пробормотал я.
– Настоящий мужчина! – поправил меня Замбо. Антону претила тривиальность суждений.
Я встречался с ним все реже и реже. Иногда до меня доходили слухи, что его призвали в армию, что компания сменила кабак, что такой-то из нее выбыл. После Девятого сентября я иногда сталкивался с Замбо на улице или же он сам заявлялся ко мне в клуб. Положив руку мне на плечо, он молча вонзал в меня взгляд своих светло-карих глаз, точно призывая вспомнить давние дни нашей молодости. Пьяный никогда не отдает себе отчета в том, что трезвые едва ли в состоянии подключиться к его сентиментальному трансу. Я стоял, испытывая неловкость, пока окружающие пялились на нас, выжидая, чем это кончится – потасовкой или поцелуями. Когда гипнотический сеанс затягивался до неприличия, я задавал один из тупых и ничего не значащих вопросов – где ты пропадаешь, чем занимаешься, видел ли такого-то. Антон приходил в себя и коротко осведомлял меня, что подрабатывает на стройках, что компания почти распалась, такой-то умер, такой-то уехал в провинцию.
Потом я вообще перестал его видеть. Через несколько лет кто-то позвонил по телефону, известил, что Замбо умер. Я удивился. Удивился тому, что он умер именно теперь. Я испытывал такое чувство, будто он ушел от нас очень давно, неощутимо и незаметно, как уходят из жизни горемыки. Я не ожидал, что он протянет так долго, потому что еще очень давно, когда видел его в последний раз, мне показалось, что он уже у последней черты.
Я вышел из дому ранним утром и, проходя мимо квартального кабака, увидел перед ним обычную жалкую группу ожидающих открытия завсегдатаев. Кабак был мрачной дырой наподобие тех, в которых я сам некогда начал водить дружбу с алкоголем. Но у этого было то редкое преимущество, что он открывался несколько раньше других заведений, поскольку здесь подавали горячую похлебку. Так что все местные забулдыги собирались тут около семи часов и терпеливо ждали, пока распахнутся двери. Они стояли, апатичные и молчаливые, и, спасаясь от утренней прохлады, вяло притоптывали ногами, истосковавшись не по супу, а по рюмашке, той, первой, спасительной рюмашке, которая вернет их к жизни.
Я почти миновал кабак, когда кто-то хриплым голосом окликнул меня. Это был Замбо. Я остановился, но поспешил предупредить, что спешу на работу. Но тут дверь распахнулась, и Замбо потащил меня в кабак:
– Да зайди же ты! Я тебя не заставляю пить. Поешь супчика.
Суп оказался жидким и безвкусным, но, обильно сдобренный солью и уксусом, был терпимым. Антон налил себе стакан вина, опрокинул его в горло, будто принимал лекарство, и скорчил брезгливую гримасу. Я посочувствовал ему: то было время не вина, а бормотухи – мерзкой и содержащей больше оцветителей, чем винограда, так что после принятия внутрь известной дозы губы начинали чернеть.
– Зачем ты пьешь так рано? – спросил я, увидев, как он дернул и второй стакан.
– Рано? – он бросил на меня апатичный взгляд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Самое странное, что в озарения „белой логики" верят даже люди, усердно закладывающие за воротник, то бишь те, у кого была масса возможностей ознакомиться с этим вопросом на практике. Да только вот взрослые люди иногда ведут себя как дети, утверждая:
– Лично меня спиртное не осчастливило ни одной гениальной идеей, зато других, наверное, осчастливило.
Было время, когда у меня часто спрашивали:
– А правда, что твой отец не садился за письменный стол без бутыли вина?
На что я неизменно отвечал:
– Правда, только не вина, а ракии.
Верно, мой отец много работал, а иногда и много пил. Но я не припоминаю, чтобы он смешивал дело с выпивкой. И не только потому, что выпивка была для него отдыхом от работы. А и потому, что смешение этих двух вещей было для него равносильно святотатству.
Почитая себя умником, я пару раз попытался накропать некие стишки в состоянии божественного прозрения, нисходящего на нас между третьей и пятой рюмкой, – типичной издевки алкоголя над нами. Помню, правда, всего лишь одну из таких попыток. Я вернулся домой поздно вечером, будучи почти трезвым, – так я во всяком случае полагал, – ибо на нечто более чувствительное мне не хватило денег. Меня потянуло на излияния, но собеседника не оказалось. К тому же я был влюблен, находился во власти одного из тех юношеских увлечений, что вспыхивают и гаснут, как охапка соломы. Ко всему прочему я изнывал от предчувствия, что любовь моя останется безответной. Накатившее вдохновение, желание выговориться, сердечное томление – всего этого вполне достаточно, чтобы потянуться к перу и бумаге.
И я потянулся. Стихотворение выплеснулось с приятной легкостью, без того изнурительного единоборства со словом, к которому я так привык и из которого редко выходил победителем. Я прочитал его вслух и остался доволен. Настолько доволен собой, что был готов причислить себя к гениальным страдальцам, любимцам муз и поклонникам Бахуса, называемым проклятыми поэтами.
На утро я проснулся с головной болью, но этот дискомфорт скрашивала мысль о полуночной удаче. Я поспешил прочитать стихотворение. И в итоге порвал его. Может быть, то, что я писал на трезвую голову, было наивно, но это, полуночное, было просто отвратительным. В этом-то и кроется разгадка „белой логики": чувством прозрения мы обязаны не остроте мысли, а притуплению критического отношения к собственной персоне.
И поскольку речь зашла о гильдии проклятых судьбой, мне хочется добавить, что только простак может усмотреть причину их творческих успехов в попойках. Существуют писатели-алкоголики, как существуют и писатели, больные туберкулезом или диабетом. В свое время один находчивый спекулянт даже издал книгу „Гениальные сифилитики". Подобный опус можно состряпать в связи с любой болезнью, взятой по алфавиту, ибо гении так же подвержены болезням, как и простые смертные. Ну и что из этого следует?
И если все же кое-кто из отверженных в какие-либо моменты своей жизни тянулся одновременно и с одинаковой страстью к чернильнице и к рюмке, то лишь потому, что истощенный мозг отказывался работать без подстегивающей дозы алкоголя. Этот факт не опровергает, а подтверждает реальное положение вещей, подтверждает буднично, тривиально и грустно: спиртное ведет не к прозрению, а к умственному оскудению по той простой, биологически обусловленной, причине, что истребляет тысячи клеток мозга, которые уже никогда не восстановятся. Все это именно так: до отвращения прозаично и до отвращения верно.
Это вовсе не означает, что тот, кто пьет, уже находится на грани слабоумия, а трезвенник – непременно кладезь премудрости. Вопрос, по какую сторону барьера больше гениев или тупиц, – вопрос второстепенный. Беда в том, что как раз люди, наделенные воображением, восприимчивостью и жаждой красоты, зачастую заворожены миражами, возникающими на почве алкоголя, ибо полагают, что он станет для них целительным бальзамом, средством, будоражащим фантазию и дарующим избавление от мерзостей жизни.
Замбо был как раз из таких людей. Жизненно важные для любого практичного молодого человека вопросы – диплом, карьера, будущность, его совсем не занимали. Его занимали мировые вопросы. Волновали политические события. Он состоял членом БОНСа, много читал, писал рассказы, вел споры. И пил. Все больше и больше. А когда пьешь все больше и больше, время, которое ты отводишь на другие занятия, неизбежно урезывается. Еще одна проклятая особенность спиртного: подпустишь его к себе, оно навалится, чтобы завладеть тобой целиком, занять все твое время. И даже те немногие часы и дни, какие оно великодушно тебе оставляет, предварительно выцежены им, выцежены до последней капли жизненных соков. Мертвые часы и мертвые дни.
Такие дни наступают после перепоя – невыносимая головная боль, беспричинный страх и чувство вины. Что же тут удивляться, если после приступа черной меланхолии один из поднаторевших в этом деле собратьев присоветует верное средство:
– Ну чего ты скис? Дерябни рюмашку. Клин клином вышибают.
И чем спасительнее тебе почудится эта рюмашка, тем вернее в ней будет прятаться твоя погибель. Ибо, если после отравления алкоголем начнется и лечение алкоголем, это означает, что адская машина пришла в движение. Перпетуум мобиле наркотика. Вечный двигатель на спиртовом топливе или, точнее, на топливе из твоих оскудевших жизненных соков. Вечный двигатель до тех пор, пока есть что выцеживать, но не из бутылки, а из тебя.
Антон быстро добрался до фазы вечного двигателя. Посторонние интересы, то бишь интересы, лежащие за пределами кабака, вскоре стали отпадать или же деградировать до уровня бледного подобия первоисточника. Он бросил университет, вышел из БОНСа, насовсем перебрался в „Трявну". Если он и читал что-то, то читал здесь, на хмельную голову. Если писал, то писал здесь, с половиной литра вина под рукой. Его рассказы, и без того несколько странные, становились все более хаотичными, с биением постоянно прерывающейся или же нервно подскакивающей на неровном булыжнике алогичных ассоциаций мысли.
Потом он перестал и писать. Стал довольствоваться разговорами. Но и разговоры все больше сводились к стериотипам суженного сознания. Афоризмы скатились до уровня кабацкого пьяного трепа, может, и не столь примитивного, как у Гоши Свинтуса, но все же трепа. Мир делился на две резко разграниченные половины: мы – богема и они – все остальные. Пьющие владели монополией на благородство, героизм, талант и красоту, в то время как непьющие были презренным сбродом – пигмеями, мещанами, эгоистами и подлецами.
То был период, когда я уже начал обходить стороной „Трявну", преисподнюю в глубине двора и „Морг" возле рынка. Я поступал так из страха, который во время редких случайных встреч мне внушал Замбо. Обвинения, с которыми он напускался на дезертира, чтобы вернуть его в строй, были одной из его типичных уловок. Но они оказывали на меня прямо противоположное действие: нежелание выслушивать упреки было еще одной причиной сторониться кабака.
Как-то в один из послеполуденных часов я столкнулся с Антоном на улице Царя Шишмана.
– Да ты, никак, жив, а? Живой и тверезый. Пошли, пропустим по стаканчику вина.
– Не хочется идти в „Трявну", – попытался увильнуть я.
– А кто тебя, собственно, заставляет идти в „Трявну"? Мы уже не бываем там. Пройденный этап. Сейчас собираемся здесь, неподалеку, в одном весьма веселом заведении. Оркестр, цыганские романсы, светская жизнь.
Было слишком рано, так что оркестр отсутствовал. Заведение было пустым и слабо освещенным.
– Алкогольный сумрак и тишина, – констатировал Замбо. – Но сумраком не накачаешься. Бай Коле, принеси-ка пол-литра!
Мы сели у окна, ближе к свету.
– Не бойся, тебе не придется платить, – процедил Антон, истолковав мою сдержанность самым элементарным образом.
– Я и не сомневаюсь. Слышал, ты получил большое наследство.
– Наследство… Ерунда… – он презрительно засмеялся, обнажив редкие, пожелтевшие от никотина зубы. – Кто осчастливит наследством в наши-то времена! Богатые не умирают. Умирают бедные.
Он наполнил стаканы, выждал, пока бай Коле уберется восвояси, в глубь кабака, и добавил:
– Я нарочно пустил муху про наследство, чтобы не донимали идиотскими расспросами. Но тебе скажу правду, потому что ты не трепач.
И он с присущим ему лаконизмом поведал мне такую историю:
– Однажды Костя, ты его знаешь, официант, белогвардеец, отозвал меня в сторонку и спрашивает, не нужны ли мне сто тысяч. Мне нужно больше, говорю я, но в крайнем случае сгодятся и сто тысяч. Только вот что, говорит он, задача – рискованная, для ее выполнения необходимы смелость и точность. Это уже, говорю, моя забота, ты только скажи, в чем суть дела. И, как ты думаешь, в чем выражалась эта рискованная задача? Сходить на следующий день на вокзал, встретиться с каким-то там проводником спального вагона, взять у него сумку и отнести ее по указанному адресу. И за такую мелочь мне отвалили сто тысяч наличными.
– А что было в сумке?
– Ну, в сумку я не заглядывал, – пробормотал Замбо. – Да и чего заглядывать, когда и так ясно: кокаин, что еще. Ты же знаешь, что Костя наркоман.
– И все же, отвалить тебе сто тысяч…
– А что им оставалось делать? Их люди были под наблюдением, запасы кончились, а тут прибывает целая сумка кокаина, а взять некому…
Он даже не отдавал себе отчета, сколь рискованной была затея. Еще меньше волновала его моральная сторона поступка. Важно было приключение само по себе. Романтика. И великодушие, с которым он сможет финансировать запои компании на протяжении месяца или двух. Целый букет благородных чувств – солидарность, смелость и щедрость, – низведенных до той степени деградации, которая повлекла за собой не слишком-то красивый поступок.
Спустя некоторое время я снова встретил его, он уже настолько поиздержался, что стал клянчить у меня какую-то ничтожную сумму. На его счастье, в тот день я оказался при деньгах.
– Ну что? Костя не дал тебе повторного поручения? – полюбопытствовал я.
– Костя? Ты что – не слышал? Был Костя – да весь вышел!
Антон сделал выразительный жест, щелкнув пальцами возле виска. Потом стал рассказывать в обычном своем телеграфном стиле:
– Его вызвали в Югославию в какой-то власовский штаб. Облачили в офицерский мундир и отправили поездом на Восточный фронт. Да только вот Костя пустил себе пулю в лоб.
– Может, это все разговоры… – возразил я.
– Какие разговоры, когда я сам читал некролог: „Князь Константин такой-то…".
Он назвал фамилию, которую я забыл. Мы не знали, что он был князем. Обычно титулами козыряли главным образом безродные белогвардейцы.
– Патриот… – пробормотал я.
– Настоящий мужчина! – поправил меня Замбо. Антону претила тривиальность суждений.
Я встречался с ним все реже и реже. Иногда до меня доходили слухи, что его призвали в армию, что компания сменила кабак, что такой-то из нее выбыл. После Девятого сентября я иногда сталкивался с Замбо на улице или же он сам заявлялся ко мне в клуб. Положив руку мне на плечо, он молча вонзал в меня взгляд своих светло-карих глаз, точно призывая вспомнить давние дни нашей молодости. Пьяный никогда не отдает себе отчета в том, что трезвые едва ли в состоянии подключиться к его сентиментальному трансу. Я стоял, испытывая неловкость, пока окружающие пялились на нас, выжидая, чем это кончится – потасовкой или поцелуями. Когда гипнотический сеанс затягивался до неприличия, я задавал один из тупых и ничего не значащих вопросов – где ты пропадаешь, чем занимаешься, видел ли такого-то. Антон приходил в себя и коротко осведомлял меня, что подрабатывает на стройках, что компания почти распалась, такой-то умер, такой-то уехал в провинцию.
Потом я вообще перестал его видеть. Через несколько лет кто-то позвонил по телефону, известил, что Замбо умер. Я удивился. Удивился тому, что он умер именно теперь. Я испытывал такое чувство, будто он ушел от нас очень давно, неощутимо и незаметно, как уходят из жизни горемыки. Я не ожидал, что он протянет так долго, потому что еще очень давно, когда видел его в последний раз, мне показалось, что он уже у последней черты.
Я вышел из дому ранним утром и, проходя мимо квартального кабака, увидел перед ним обычную жалкую группу ожидающих открытия завсегдатаев. Кабак был мрачной дырой наподобие тех, в которых я сам некогда начал водить дружбу с алкоголем. Но у этого было то редкое преимущество, что он открывался несколько раньше других заведений, поскольку здесь подавали горячую похлебку. Так что все местные забулдыги собирались тут около семи часов и терпеливо ждали, пока распахнутся двери. Они стояли, апатичные и молчаливые, и, спасаясь от утренней прохлады, вяло притоптывали ногами, истосковавшись не по супу, а по рюмашке, той, первой, спасительной рюмашке, которая вернет их к жизни.
Я почти миновал кабак, когда кто-то хриплым голосом окликнул меня. Это был Замбо. Я остановился, но поспешил предупредить, что спешу на работу. Но тут дверь распахнулась, и Замбо потащил меня в кабак:
– Да зайди же ты! Я тебя не заставляю пить. Поешь супчика.
Суп оказался жидким и безвкусным, но, обильно сдобренный солью и уксусом, был терпимым. Антон налил себе стакан вина, опрокинул его в горло, будто принимал лекарство, и скорчил брезгливую гримасу. Я посочувствовал ему: то было время не вина, а бормотухи – мерзкой и содержащей больше оцветителей, чем винограда, так что после принятия внутрь известной дозы губы начинали чернеть.
– Зачем ты пьешь так рано? – спросил я, увидев, как он дернул и второй стакан.
– Рано? – он бросил на меня апатичный взгляд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17