https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/100/
у нас с ней отношения хорошие, но держимся мы от нее на расстоянии, потому что от ее жилища и от нее самой слишком сильно пахнет чесноком. Установить сходство между двумя консьержками мне трудно еще и потому, что меня сбивают с толку постоянные перифразы, к которым прибегают родители, когда речь идет о комнате, куда мы сейчас вошли. Ее никогда не называют настоящим именем, а говорят первый этаж, или улица Клод-Бернар, или просто уничижительно семьдесят первый. Эти формулы отнюдь не вызваны любовью к лаконичности, особенно у моей мамы. Они порождены пламенным желанием уйти от необходимости называть своим именем жилище деда и бабки, быть может в надежде, что то, что не названо, как бы вовсе по существует или посредством иносказаний будот забыто и исчезнет. Мпо представилась возможность проверить это предположение, когда я однажды необдуманно употребил в разговоре слово «консьержка». Меня тотчас сурово одернули:
— Что ты там мелешь! Сам не понимаешь, что говоришь. Твоя бабушка живет на улице Клод-Бернар, в доме семьдесят первом, и все. И не спорь, когда взрослые тебе говорят.
Я не настаивал. Эта проблема нисколько меня не интересовала. Думаю даже, что и сам я в силу некоей мимикрии больше любил выражаться обиняками, тем более что в иллюстрированных журналах, из которых мне читали вслух занимательные истории, консьержки бывали обычно Представлены в смешном и глупом виде, и я не находил
в них абсолютно ничего общего с моей бабушкой. В конце концов победила формула семьдесят первый, и мне потом даже стало казаться, что она обозначает всю сумму занимательных вещей и радостных впечатлений, связанных с этим местом. Мой рай будет обозначаться номером, и лишь много позже задумаюсь я над тем, по какой же странной случайности моя бабушка, мать моей матери, такая изысканная и элегантная женщина, такая дама, очутилась в этой полутемной конуре и так долго выполня да работу, которой в ту пору занимались лишь люди, стоявшие почти в самом низу социальной лестницы, немного выше уборщицы и прислуги. В нынешнее время консьерж стал смотрителем. Бабушка умрет, так и не узнав, какая эволюция произошла в языке, а мне уже стыдно, что я назвал конурой то место, которое было мпо в детстве дороже всех дворцов.
Начать с того, что в швейцарской вовсе не тесно, это только так кажется, это предрассудок. В комнате два окна, они выходят во двор. Напротив них расположен довольно глубокий альков, в нем стоит двуспальная кровать; к комнате примыкает кухня с дверью во двор. Я отчетливо вижу всю мебель, все вещи и, как я уже говорил, часы. Одни из них вы замечаете сразу, как только входите в комнату, они висят над камином, и бабушка будет учить меня по ним узнавать время, переводя стрелки так, чтобы они обозначали часы, и у меня потом надолго сохранится полное незнание минутных и особенно секундных делений, поскольку таких делений на этом циферблате вовсе не было; секунды казались мне совершенно неуловимыми, и что они означают, я понял лишь позже, когда доктор Пелажи брал меня за запястье и считал удары пульса, глядя на свои часы, где прыткая стрелка отсчитывала непокорные секунды.
Я подробно останавливаюсь на всем этом, потому что в комнате, которая станет местом моего начального воспитания, вернее, начального обучения, время течет удивительно плавно и равномерно, оно кружится, как стрелки на часах, неизменно возвращаясь на эти же самые цифры, оно не таит в себе никаких неожиданностей, какие случаются с ним на Валь-де-Грас; время здесь можно предвидеть до такой степени, что мне кажется иногда, будто на циферблате без конца повторяется все тот же самый день. Должно быть, я так и считал до тех пор, пока не стал наконец понимать, что же такое дни и их постоянная сме
на; переход от понятия часа к понятию дня был мне очень труден, и преодолеть его помог отрывной календарь, висевший в простенке между окнами; бабушка каждое утро отрывала от него листок, и на свет появлялся новый день, он был обозначен большими жирными цифрами, а также историческими сведениями о памятных событиях этого для, как-то: смерть Людовика XIV, битва при Бувине и так далее. Календарь возбуждал мое любопытство: я глядел на листок, думал о том, какие сюрпризы готовит нам завтрашнее отрыванье листка, и меня удивляло, что прошлое так богато событиями; первое смутное представление об историческом времени, первое представление о годе, который ужо тогда казался мне немыслимо долгой временной единицей, связано у меня, пожалуй, с бабушкиным календарем, который день за днем становился все тоньше в тоньше.
Календарь соседствует с другим, гораздо более величественным механизмом, измеряющим время, который занимает угол между стеной и дверью, ведущей на кухню, — это деревенские часы с медной гирей и медным маятником. Часы эти сделаны в Бри, п родном краю нашего семейства, украшены гербом этих мест — солнцем и витиеватой розеткой, помещены в высокий футляр мореного дуба и не идут ни в какое сравнение со скромными часами над камином, по которым я учился узнавать время; они громко тикают и мелодично бьют, стоит минутной стрелке пробежать четвертую часть пути, но я всякий раз сбиваюсь со счета, потому что в отличие от часов с колоколенки Валь-де-Грас боя этих часов я словно вовсе не слышу; затрудняюсь и сейчас это объяснить; дело, может быть, в том, что к бою комнатных часов я привык и уже но обращаю на него внимания... Часы на колокольне Валь-до-Грас, казалось, всегда отмечают ожидание или тревогу. А о степных часах я вспоминаю, лишь когда гири опускаются до конца и прабабушка, владелица этого сокровища, приступает к священнодействию, которого она никому другому доверить не может, ревностно оберегая свои прерогативы. Никто не осмелился посягнуть на эту церемонию, которая заключается в том, что с помощью заводного ключа гири поднимаются вверх и маятник снова пускается в ход. Не знаю, из-за особого ли устройства механизма или просто из осторожности, но во время этих манипуляций прабабушка всякий раз заново ведет стрелки по всему циферблату, заставляя часы на каждом деле-
нии звонко бить; она словно проверяет, не забыли ли они свою программу за то время, пока стояли. Застыв на табуретке, прабабушка прислушивается к бою часов и удовлетворенно покачивает головой, точно музыкант, читающий партитуру, но партитура эта нравится только ей, остальных слушателей она раздражает, и в комнате происходит обмен кисло-сладкими любезностями.
— Кому это нужно, Люсиль, чтоб они без передышки звонили!
— Я не хочу их торопить, — отвечала Люсиль своей дочери, словно часы и в самом деле наделены душой, как на этом настаивают плохие поэты, — и мне непонятно, чем тебе это мешает.
— Они просто раздирают мне уши!
Но прабабушку, которая уже тогда была туговата на ухо, это не трогало. И дажо наоборот, казалось, это ей нравилось.
— Тем хуже для тебя, — говорила она. — Заткни уши ватой. Это мои часы, дочка, и они будут звонить, сколько мне хочется.
Она продолжала вслушиваться, как многочисленные удары с неукоснительной точностью отмеряют еще не наступившее время, и ей не было дела до возмущения домочадцев, ругавших ее на все корки и обзывавших «упрямой башкой».
Подобные сценки, чаще всего связанные с утверждением права собственности на тот или иной предмет домашнего обихода, случались почти ежедневно, но даже они были мне в радость, поскольку в них ничего не драматизировалось. Перебранки вообще были давней семейной привычкой, а здесь они вызывались еще и теснотой... Я еще вернусь и к проблеме времени, и к старым болтливым часам, которым позднее предстоит огласить эту комнату похоронным боем, но сначала мне хочется закончить описание обстановки квартиры; она предстает передо мной с той лучезарной четкостью, с которой человек всегда помнит место, где ему встретилось счастье, потому что в каком-то возрасте счастье, видимо, все-таки существует.
Если повернуться лицом к входной двери, в которую мы только что стыдливо проскользнули и стекло которой затянуто раздвижной занавеской, я могу разглядеть темный буфет в стиле Генриха II; его закругленные линии мне очень нравятся, ибо о хорошем вкусе я ехце не имею понятия. Середина комнаты занята массивным деревин-
ным квадратным столом, в случае надобности его можно раздвинуть, вставив две дополнительные доски. Стол займет тогда всю ширину комнаты и станет пригодным для великолепного пиршества; это случается в самые главные праздники католического календаря: на Рождество и па Новый год. Над столом к потолку подвешена люстра с матовым абажуром, сложная система блоков позволяет поднимать и опускать ее на разные уровни, регулируя таким образом освещение. Из люстры доносится нежное посви-стыванье, из чего можно сделать вывод, что швейцарская в те времена еще освещается газом; об отсутствии электричества свидетельствуют и многочисленные керосиновые лампы «молния». Они служат для путешествия, которого я немножко побаиваюсь, потому что для того, чтобы его совершить, надо снова выйти из комнаты и на короткое время опять оказаться на лестничной площадке. Слабый свет фитиля не в силах пробить сумрак лестницы и ведущего на улицу коридора. Эта экспедиция отчасти оправдывает постоянные перифразы родителей в обход запретного слова: швейцарская не сводится к одной лишь швейцарской, тут есть и пристройка. В темноте посетитель может не заметить, что на площадке есть еще одна дверь, черная, с медным звонком. Она ведет в остальные комнаты квартиры, сначала в небольшую прихожую, и в зыбком свете лампы возникает стоящее у перегородки между двумя комнатами чучело хорька с широко разинутой пастью и злобно оскаленными зубами. Мерцание фитиля придает красным глазкам пугающую меня живость, хищно изогнутая спина великолепно выполненного чучела вот-вот начнет шевелиться. Мне кажется, что кровожадный зверь хочет прыгнуть ко мне в постель... Но едва я торопливо переступаю порог и попадаю в царство Люсиль — в тесную комнату о монументальной, точно крепость, кроватью, — я сразу же успокаиваюсь.
Сплю я чаще всего здесь и лишь временами, когда дедушки нет дома, — в швейцарской. Эту кровать я люблю больше всего — за то, что она такая огромная, и за то, что у пее всегда припасено для меня что-нибудь интересное: над моей головой — так близко, что, кажется, стоит мне только захотеть, и я сам стану участником изображенных событий, — висят английские гравюры, где представлены сцены псовой охоты; у изножия кровати, на комоде, высятся еще одни часы, из черного мрамора, и две фарфоровые лампы с нарисованными на них белыми голенастыми
птицами среди экзотичных растений; у окна — глубокое кресло в чехле, рядом с ним — его миниатюрная копия. Обстановка принадлежит Люсиль; она слишком громоздка для такой маленькой комнаты, между вещами едва можно протиснуться.
Соседняя комната попросторней, и всякий, кто попадает в нее, невольно ощущает в душе почтительный трепет, словно вошел в храм. Здесь мой дядюшка-тезка не только спит, но и читает, работает, делая записи в переплетенных тетрадях. В застекленном шкафу стоит множество книг. Но в этой комнате топография моих воспоминаний делается размытой — должно быть, потому, что мои набеги сюда коротки и нечасты. Я вижу кровать в стиле ампир, на ночном столике — будильник в прозрачном корпусе (никуда здесь но деться от времени и от часов), на стенах два рисунка: один сделай пером и изображает кота и собаку, восторженно глядящих на зажаренное мясо, на другом, карандашном, нарисована плывущая по Сене баржа, которую тянет бечевою лошадь. Эти произведения созданы моим дядей, который проявляет, вернее, проявлял до фронтового ранения, свои таланты в искусстве и в спорте. В стенном шкафу хранятся рапиры, маска и нагрудник для фехтования. В передней, в особой стойке рядом с хорьком, висят ружья и карабины. Эта универсальность талантов восхищает всех вокруг, и слава о моем крестном гремит далеко за стенами нашего дома.
Так что можете теперь сами судить: перед вами вовсе не конура и никакая не швейцарская, и, если их так называют, это чистое недоразумение. Вот мы и обошли с вами все комнаты, глядя на них глазами не столько владельцев, сколько жильцов, и я рад был бы избежать этого сухого перечня вещей и предметов, но что поделаешь, если в калейдоскопе образов, мелькающих в семьдесят первом, мои детские глаза различают в первую очередь вещи, а не людей... Может быть, они мне понятнее?
Но все же воспользуемся тем, что в это воскресенье, такое похожее на десятки других воскресений, за столом собралась вся семья, и я попытаюсь вам рассказать, какими мне видятся сейчас эти, если употребить старомодное выражение, столь дорогие моему сердцу тени.
Бабушка всегда ходит в темной одежде, и от этого кажется, что она раньше времени надела траур. У нее круглое, такое же, как у моей мамы, лицо и небольшие серые глаза; она носит очки, и, когда ей нужно посмотреть вдаль,
поднимает их на лоб. Мочки ушей у нее растянуты и проколоты, но сережек она не носит, и я, бывает, прошу ее вдеть иглу в дырочки, чтоб убедиться, что они не заросли. Ее седеющие волосы собраны в шиньон. Она называет меня своим сокровищем.
Прабабушка представляется мне баснословно старой, относящейся к какой-то доисторической эпохе. Она повыше бабушки ростом и одевается в длинные полосатые платья, поверх которых носит синий передник с завязками на спине. Я люблю развлечения ради потихоньку развязывать их. Волосы у нее совсем белые, и на фоне этого белоснежного ореола синева ее глаз кажется удивительно яркой. Нос достался ей, наверно, от очень далекого предка, и наследственность вдруг проявилась через множество поколений. Ни у кого больше в нашей семье нет такого внушительного носа с горбинкой, настоящего бурбонского носа. От кого она могла его получить?.. Она называет меня своим счастьем.
Крестный сидит во главе стола, чтобы можно было удобнее вытянуть пострадавшую на войне ногу. Вы уже немного знаете его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
— Что ты там мелешь! Сам не понимаешь, что говоришь. Твоя бабушка живет на улице Клод-Бернар, в доме семьдесят первом, и все. И не спорь, когда взрослые тебе говорят.
Я не настаивал. Эта проблема нисколько меня не интересовала. Думаю даже, что и сам я в силу некоей мимикрии больше любил выражаться обиняками, тем более что в иллюстрированных журналах, из которых мне читали вслух занимательные истории, консьержки бывали обычно Представлены в смешном и глупом виде, и я не находил
в них абсолютно ничего общего с моей бабушкой. В конце концов победила формула семьдесят первый, и мне потом даже стало казаться, что она обозначает всю сумму занимательных вещей и радостных впечатлений, связанных с этим местом. Мой рай будет обозначаться номером, и лишь много позже задумаюсь я над тем, по какой же странной случайности моя бабушка, мать моей матери, такая изысканная и элегантная женщина, такая дама, очутилась в этой полутемной конуре и так долго выполня да работу, которой в ту пору занимались лишь люди, стоявшие почти в самом низу социальной лестницы, немного выше уборщицы и прислуги. В нынешнее время консьерж стал смотрителем. Бабушка умрет, так и не узнав, какая эволюция произошла в языке, а мне уже стыдно, что я назвал конурой то место, которое было мпо в детстве дороже всех дворцов.
Начать с того, что в швейцарской вовсе не тесно, это только так кажется, это предрассудок. В комнате два окна, они выходят во двор. Напротив них расположен довольно глубокий альков, в нем стоит двуспальная кровать; к комнате примыкает кухня с дверью во двор. Я отчетливо вижу всю мебель, все вещи и, как я уже говорил, часы. Одни из них вы замечаете сразу, как только входите в комнату, они висят над камином, и бабушка будет учить меня по ним узнавать время, переводя стрелки так, чтобы они обозначали часы, и у меня потом надолго сохранится полное незнание минутных и особенно секундных делений, поскольку таких делений на этом циферблате вовсе не было; секунды казались мне совершенно неуловимыми, и что они означают, я понял лишь позже, когда доктор Пелажи брал меня за запястье и считал удары пульса, глядя на свои часы, где прыткая стрелка отсчитывала непокорные секунды.
Я подробно останавливаюсь на всем этом, потому что в комнате, которая станет местом моего начального воспитания, вернее, начального обучения, время течет удивительно плавно и равномерно, оно кружится, как стрелки на часах, неизменно возвращаясь на эти же самые цифры, оно не таит в себе никаких неожиданностей, какие случаются с ним на Валь-де-Грас; время здесь можно предвидеть до такой степени, что мне кажется иногда, будто на циферблате без конца повторяется все тот же самый день. Должно быть, я так и считал до тех пор, пока не стал наконец понимать, что же такое дни и их постоянная сме
на; переход от понятия часа к понятию дня был мне очень труден, и преодолеть его помог отрывной календарь, висевший в простенке между окнами; бабушка каждое утро отрывала от него листок, и на свет появлялся новый день, он был обозначен большими жирными цифрами, а также историческими сведениями о памятных событиях этого для, как-то: смерть Людовика XIV, битва при Бувине и так далее. Календарь возбуждал мое любопытство: я глядел на листок, думал о том, какие сюрпризы готовит нам завтрашнее отрыванье листка, и меня удивляло, что прошлое так богато событиями; первое смутное представление об историческом времени, первое представление о годе, который ужо тогда казался мне немыслимо долгой временной единицей, связано у меня, пожалуй, с бабушкиным календарем, который день за днем становился все тоньше в тоньше.
Календарь соседствует с другим, гораздо более величественным механизмом, измеряющим время, который занимает угол между стеной и дверью, ведущей на кухню, — это деревенские часы с медной гирей и медным маятником. Часы эти сделаны в Бри, п родном краю нашего семейства, украшены гербом этих мест — солнцем и витиеватой розеткой, помещены в высокий футляр мореного дуба и не идут ни в какое сравнение со скромными часами над камином, по которым я учился узнавать время; они громко тикают и мелодично бьют, стоит минутной стрелке пробежать четвертую часть пути, но я всякий раз сбиваюсь со счета, потому что в отличие от часов с колоколенки Валь-де-Грас боя этих часов я словно вовсе не слышу; затрудняюсь и сейчас это объяснить; дело, может быть, в том, что к бою комнатных часов я привык и уже но обращаю на него внимания... Часы на колокольне Валь-до-Грас, казалось, всегда отмечают ожидание или тревогу. А о степных часах я вспоминаю, лишь когда гири опускаются до конца и прабабушка, владелица этого сокровища, приступает к священнодействию, которого она никому другому доверить не может, ревностно оберегая свои прерогативы. Никто не осмелился посягнуть на эту церемонию, которая заключается в том, что с помощью заводного ключа гири поднимаются вверх и маятник снова пускается в ход. Не знаю, из-за особого ли устройства механизма или просто из осторожности, но во время этих манипуляций прабабушка всякий раз заново ведет стрелки по всему циферблату, заставляя часы на каждом деле-
нии звонко бить; она словно проверяет, не забыли ли они свою программу за то время, пока стояли. Застыв на табуретке, прабабушка прислушивается к бою часов и удовлетворенно покачивает головой, точно музыкант, читающий партитуру, но партитура эта нравится только ей, остальных слушателей она раздражает, и в комнате происходит обмен кисло-сладкими любезностями.
— Кому это нужно, Люсиль, чтоб они без передышки звонили!
— Я не хочу их торопить, — отвечала Люсиль своей дочери, словно часы и в самом деле наделены душой, как на этом настаивают плохие поэты, — и мне непонятно, чем тебе это мешает.
— Они просто раздирают мне уши!
Но прабабушку, которая уже тогда была туговата на ухо, это не трогало. И дажо наоборот, казалось, это ей нравилось.
— Тем хуже для тебя, — говорила она. — Заткни уши ватой. Это мои часы, дочка, и они будут звонить, сколько мне хочется.
Она продолжала вслушиваться, как многочисленные удары с неукоснительной точностью отмеряют еще не наступившее время, и ей не было дела до возмущения домочадцев, ругавших ее на все корки и обзывавших «упрямой башкой».
Подобные сценки, чаще всего связанные с утверждением права собственности на тот или иной предмет домашнего обихода, случались почти ежедневно, но даже они были мне в радость, поскольку в них ничего не драматизировалось. Перебранки вообще были давней семейной привычкой, а здесь они вызывались еще и теснотой... Я еще вернусь и к проблеме времени, и к старым болтливым часам, которым позднее предстоит огласить эту комнату похоронным боем, но сначала мне хочется закончить описание обстановки квартиры; она предстает передо мной с той лучезарной четкостью, с которой человек всегда помнит место, где ему встретилось счастье, потому что в каком-то возрасте счастье, видимо, все-таки существует.
Если повернуться лицом к входной двери, в которую мы только что стыдливо проскользнули и стекло которой затянуто раздвижной занавеской, я могу разглядеть темный буфет в стиле Генриха II; его закругленные линии мне очень нравятся, ибо о хорошем вкусе я ехце не имею понятия. Середина комнаты занята массивным деревин-
ным квадратным столом, в случае надобности его можно раздвинуть, вставив две дополнительные доски. Стол займет тогда всю ширину комнаты и станет пригодным для великолепного пиршества; это случается в самые главные праздники католического календаря: на Рождество и па Новый год. Над столом к потолку подвешена люстра с матовым абажуром, сложная система блоков позволяет поднимать и опускать ее на разные уровни, регулируя таким образом освещение. Из люстры доносится нежное посви-стыванье, из чего можно сделать вывод, что швейцарская в те времена еще освещается газом; об отсутствии электричества свидетельствуют и многочисленные керосиновые лампы «молния». Они служат для путешествия, которого я немножко побаиваюсь, потому что для того, чтобы его совершить, надо снова выйти из комнаты и на короткое время опять оказаться на лестничной площадке. Слабый свет фитиля не в силах пробить сумрак лестницы и ведущего на улицу коридора. Эта экспедиция отчасти оправдывает постоянные перифразы родителей в обход запретного слова: швейцарская не сводится к одной лишь швейцарской, тут есть и пристройка. В темноте посетитель может не заметить, что на площадке есть еще одна дверь, черная, с медным звонком. Она ведет в остальные комнаты квартиры, сначала в небольшую прихожую, и в зыбком свете лампы возникает стоящее у перегородки между двумя комнатами чучело хорька с широко разинутой пастью и злобно оскаленными зубами. Мерцание фитиля придает красным глазкам пугающую меня живость, хищно изогнутая спина великолепно выполненного чучела вот-вот начнет шевелиться. Мне кажется, что кровожадный зверь хочет прыгнуть ко мне в постель... Но едва я торопливо переступаю порог и попадаю в царство Люсиль — в тесную комнату о монументальной, точно крепость, кроватью, — я сразу же успокаиваюсь.
Сплю я чаще всего здесь и лишь временами, когда дедушки нет дома, — в швейцарской. Эту кровать я люблю больше всего — за то, что она такая огромная, и за то, что у пее всегда припасено для меня что-нибудь интересное: над моей головой — так близко, что, кажется, стоит мне только захотеть, и я сам стану участником изображенных событий, — висят английские гравюры, где представлены сцены псовой охоты; у изножия кровати, на комоде, высятся еще одни часы, из черного мрамора, и две фарфоровые лампы с нарисованными на них белыми голенастыми
птицами среди экзотичных растений; у окна — глубокое кресло в чехле, рядом с ним — его миниатюрная копия. Обстановка принадлежит Люсиль; она слишком громоздка для такой маленькой комнаты, между вещами едва можно протиснуться.
Соседняя комната попросторней, и всякий, кто попадает в нее, невольно ощущает в душе почтительный трепет, словно вошел в храм. Здесь мой дядюшка-тезка не только спит, но и читает, работает, делая записи в переплетенных тетрадях. В застекленном шкафу стоит множество книг. Но в этой комнате топография моих воспоминаний делается размытой — должно быть, потому, что мои набеги сюда коротки и нечасты. Я вижу кровать в стиле ампир, на ночном столике — будильник в прозрачном корпусе (никуда здесь но деться от времени и от часов), на стенах два рисунка: один сделай пером и изображает кота и собаку, восторженно глядящих на зажаренное мясо, на другом, карандашном, нарисована плывущая по Сене баржа, которую тянет бечевою лошадь. Эти произведения созданы моим дядей, который проявляет, вернее, проявлял до фронтового ранения, свои таланты в искусстве и в спорте. В стенном шкафу хранятся рапиры, маска и нагрудник для фехтования. В передней, в особой стойке рядом с хорьком, висят ружья и карабины. Эта универсальность талантов восхищает всех вокруг, и слава о моем крестном гремит далеко за стенами нашего дома.
Так что можете теперь сами судить: перед вами вовсе не конура и никакая не швейцарская, и, если их так называют, это чистое недоразумение. Вот мы и обошли с вами все комнаты, глядя на них глазами не столько владельцев, сколько жильцов, и я рад был бы избежать этого сухого перечня вещей и предметов, но что поделаешь, если в калейдоскопе образов, мелькающих в семьдесят первом, мои детские глаза различают в первую очередь вещи, а не людей... Может быть, они мне понятнее?
Но все же воспользуемся тем, что в это воскресенье, такое похожее на десятки других воскресений, за столом собралась вся семья, и я попытаюсь вам рассказать, какими мне видятся сейчас эти, если употребить старомодное выражение, столь дорогие моему сердцу тени.
Бабушка всегда ходит в темной одежде, и от этого кажется, что она раньше времени надела траур. У нее круглое, такое же, как у моей мамы, лицо и небольшие серые глаза; она носит очки, и, когда ей нужно посмотреть вдаль,
поднимает их на лоб. Мочки ушей у нее растянуты и проколоты, но сережек она не носит, и я, бывает, прошу ее вдеть иглу в дырочки, чтоб убедиться, что они не заросли. Ее седеющие волосы собраны в шиньон. Она называет меня своим сокровищем.
Прабабушка представляется мне баснословно старой, относящейся к какой-то доисторической эпохе. Она повыше бабушки ростом и одевается в длинные полосатые платья, поверх которых носит синий передник с завязками на спине. Я люблю развлечения ради потихоньку развязывать их. Волосы у нее совсем белые, и на фоне этого белоснежного ореола синева ее глаз кажется удивительно яркой. Нос достался ей, наверно, от очень далекого предка, и наследственность вдруг проявилась через множество поколений. Ни у кого больше в нашей семье нет такого внушительного носа с горбинкой, настоящего бурбонского носа. От кого она могла его получить?.. Она называет меня своим счастьем.
Крестный сидит во главе стола, чтобы можно было удобнее вытянуть пострадавшую на войне ногу. Вы уже немного знаете его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51