Выбор супер, приятный магазин
Но кролик, чьи умственные способности, видимо, ослабли из-за перенесенных им пыток, к несчастью, не понял, что тюремная камера несет ему спасение. Привыкнув к свободе и ослепленный страхом, он решил, что в этой темнице ему уготованы новые муки, он пытается убежать и тычется мордочкой в плохо закрывающуюся дверь, она поддается. Это вызывает у меня новую волну улегшегося было гнева, и я снова и снова заталкиваю зверька в чулан. Я изо всех сил яростно хлопаю дверью, пытаясь преградить ему путь, и это настолько поглощает мое внимание, что я забываю о цел л своих действии. Моя дикая ярость оборачивается теперь против непокорной двери, и происходи!' непоправимое... Я слышу вдруг не удар дерева по дереву, раздается совсем другой звук. У меня сжимается сердце, я понимаю, в чем дело. Зажатая между наличником и створкой дверей, у моих ног отчаянно дергается кроличья голова.
Я распахнул дверь, с нежностью поднял жалкое тельце и, сознавая всю бесплодность своих усилий, пытался поставить кролика на лапы, но, сотрясаемый судорогой, он завалился на бок, подергался и затих. Из ноздрей по мордочке потекла кровь. Он смотрел па меня, этот взгляд умирающего животного мне никогда не забыть, потом он обмяк и глаза его стали мутнеть. Все кончилось, кончилось навсегда, и я один был в этом повинен. Меня затопила внезапно вернувшаяся любовь, целый водопад любви, я сжимал в руках пушистое неподвижное тельце, целовал окровавленную мордочку и горько рыдал. Кого мне было винить? Ведь я верил, что не виноват в происшедшей трагедии. Но я оказался убийцей, я отнял жизнь у существа, которое так любил, любил в этот миг сильнее всего на свете, возможно потому, что не мог вернуть ему жизнь. Как это подло! Я совершил страшное преступление, и никогда никто не снимет с души моей груз, мне суждено будет вечно терзаться своей причастностью к чему-то ужасному, темному, коварно нашептывающему нам, что единственный способ разом порвать невыносимые путы — совершить своего рода убийство,— ведь даже
одна только мысль об этом притягивает нас к себе ароматом вины и как будто обладает колдовской властью все устроить и все решить.
И вот я стою на пустынном дворе и размазываю цо своему лицу, на манер восточной плакальщицы, кровь невинной жертвы. И кровь эта смешивается с моими слезами, а прибежавшая на шум Ма Люсиль, потрясенная,
смотрит на меня.
— Боже милостивый! Что ты сделал с несчастным животным? Как же так получилось?
Мне мучительно стыдно, но я еще не до конца осознал свой простунок и его далеко идущие последствия, они ускользают от меня, я лишь испытываю отчаяние, скорблю о безмерности этой потери и бессмысленно
твержу:
— Он умер, он взаправду умер?
Прабабушка весьма просто обрывает мои причитания, она берет кроличью тушку, взвешивает ее на ладони и преспокойно говорит:
— Сам видишь, он околел. Так что нечего больше себя изводить. И не надо так хлопать дверью, ты ее почти совсем сломал. Будет тебо урок. Пойдем, я умою
тебя.
Что я мог ей ответить? В отчаянии от того, что произошло, я про себя горько осуждал Люсиль за ее равнодушие к трупу моей жертвы, и это немного умеряло мою боль. Отвратительно было видеть, как она взвешивает кролика, держа его за уши; в этом привычном обыденном жесте я угадывал самые святотатственные намерения; это подозрение подтвердилось, когда, ополаскивая мне лицо, она пробормотала с холодной жестокостью людоедки:
— Вечером я сдеру с пего шкуру.
Я был слишком подавлен, чтобы протестовать, но догадывался о причинах столь возмутительной бесчувственности. Убийство кролика пошло на пользу ее порочному пристрастию к кроличьим головам. Неизвестный автор назидательных сказок содрогнулся бы от нравственного урока, заключенного в подобном финале: гнуснейшее преступление не только не наказывается, но служит прологом к каннибальскому пиршеству моей прабабки!
Взрослые тщетно пытаются положить предел моему невежеству
Предыдущая глава дала достаточно полное представление о моих пакостных деяниях, и я могу позволить себе небольшой антракт в исполнении роли негодяя. Среди полноводного потока моих дней и вечеров в семьдесят первом я различаю безмятежные, спокойные отмели — часы, когда начинается мое образование. Им займется бабушка Клара. По причине хрупкого здоровья в школу я пойду поздно; сначала, после долгих споров о том, какое учебное заведение предпочтительнее — лицей или муниципальная школа,— будет сделана безуспешная попытка отдать меня в малышовый класс. В семьдесят первом все симпатии были решительно на стороне школы, она представлялась здесь городским подобием деревенской школы, где царил Учитель, Мэтр — фигура наиважнейшая в Третьей республике. Об учителях в семье говорили с величайшим почтением, и я склонен ныне считать, что, при всей скудости программы, преподавание велось тогда на самом; высоком уровне. Простые деревенские женщины, имевшие лишь свидетельства о начальном образовании, мои бабушки никогда не делали орфографических ошибок и письма писали — особенно Клара — языком уверенным и точным. Этими же достоинствами обладал мой отец, и нужно ли говорить, что он был союзником бабушек. Начальное образованно он ставил превыше всего, ибо считал, что оно закладывает прочные основы знаний и внушает твердые нравственные принципы. Об этом свидетельствовало его образцовое детство. Но, с другой стороны, муниципальная школа отпугивала полным отсутствием классовых перегородок, и здесь вступало в силу наше стремление вознестись вверх по социальной лестнице. Нет, конечно, только лицей достоин принять меня в свои стены, ибо мне предстоит славное будущее, и, поскольку обе бабушки слепо веровали в мои выдающиеся, поразительно рано проявившиеся, просто ненормальные, как они с испугом сообщали порой кумушкам по соседству, умственные способности, этот довод оказывался самым весомым. Образование среднее — это мистическое и таившее в себе грозные опасности слово было вписано в книгу моей судьбы. Поэтому следовало сразу встать на главную магистраль. Кроме того, в муниципальной школе я не буду огражден от вредных контактов с беднотой, напоминала
мать. Я научусь у них всяким грубостям и даже могу заразиться такими недугами бедняков, как чесотка, сыпь и вши.
Все эти совещания проводились по вечерам, когда родители приходили меня навестить. Я встречал их приветливо, однако домой не стремился. Я даже держался с ними несколько отчужденно, дабы показать, что здесь я стал лицом значительным, что здесь мое царство. По при этом мне хотелось быть в курсе всего, что делается на Валь-де-Грас, ведь там тоже был мой дом, хотя я временно и не жил в нем. Я вовсе не собирался от него отказываться, несмотря на весь душевный комфорт, который даровала мне швейцарская. Впрочем, эта двойственность моих привязанностей несколько смущала меня, и я то нарочито подчеркивал свое безразличие, то просил маму рассказывать мне в мельчайших подробностях, как она проводит время в отсутствие сына, которому всегда поверяла все свои мысли и который всегда был свидетелем всех ее дел. Мне казалось невероятным, чтобы она могла вот так беспрепятственно смириться с этим новым положением, и я бывал взбешен, когда понимал, что разлука со мной не нарушила обычный ход ее жизни. Разве что без меня она чаще выезжала, бывала на Серо-голубых Балах — это название возбуждало во мне сильнейшее любопытство, в моем воображении возникало море, которого я никогда не видел. На эти балы она надевала незнакомые мне новые платья. Чтобы разучить модные па, она посещала уроки танцев, которые вел какой-то наш дальний родственник. Подобным легкомыслием я возмущался ничуть не меньше, чем мои бабушки. О современных танцах они говорили о гадливостью, распространявшейся, впрочем, на все, что имело касательство к тем определенного рода отношениям между мужчиной и женщиной, о которых у меня было самое смутное представление. Благодаря Кларе я знал лишь, что мужчины, как правило, отвратительны, лучшим примером чему служило поведение дедушки. Что до молодых женщин, то у них, как утверждала Люсиль, было одно на уме — по увеселениям шляться да жизнь прожигать, но мне это мало что говорило, так же как словечко потаскушка, которым она щедро одаривала живших по соседству девиц; молодые же люди, по ее убеждению, были сплошь вертопрахи и модники, одним из образчиков каковых был приказчик мясника, часто проходивший перед нашими окнами. Я доверчиво присоединялся к таким суровым оцен-
кам, но эти достойные порицания стороны жизни у меня никакого интереса не вызывали. Тут я буду еще долго, гораздо дольше, чем это обычно бывает, выказывать если не невинность, то, во всяком случае, полнейшую неосведомленность.
Эти семейные споры рисуют передо мной до того ослепительную картину моего будущего, что я склонен даже относиться к ней с некоторым недоверием. Муниципальная школа больше прельщает меня, быть может, как раз из-за грозящих мне там опасностей — сквернословия или вшей. Лицей же тешит мое тщеславие, но, если говорить откровенно, у меня совсем нет охоты идти ни в лицей, ни в школу. Для того, чтобы читать без помощи взрослых иллюстрированные журналы и детские сказки да разбираться в числах и днях на отрывном календаре, с меня вполне бы хватило бабушкиных уроков. Мне но хочется покидать свой привычный мирок, во мне с прежней силой говорит все тот же рефлекс — укрыться в уютном и теплом, защищенном от бурь уголке; несмотря на свою недавнюю вылазку в конюшни, я по-прежнему опасаюсь всего нового и неведомого, что могло бы нарушить привычный ход моей жизни. К тому же мои родные имели неосторожность представить мне акт поступления в учебное заведение как событие из ряда вон выходящее, нечто вроде налагаемого на меня искуса.
Итак, в одно октябрьское утро — пожалуй, здесь было бы уместнее написать «в одно прекрасное утро», ибо именно так будут начинаться потом мои школьные сочинения,— перед воротами семьдесят первого происходит необычное скопление народа, привлекая внимание соседей, среди которых я вижу продавца лекарственных трав и пиявок, а также нескольких конюхов из семьдесят третьего дома; подходит сюда со своей корзиной и модник, он же приказчик мясника: зная, что Люсиль любит прохаживаться на его счет, он принес ей кроличьи головы, причем его собственная голова завита и напомажена самым чудовищным образом. Между ними завязывается неизменный диалог.
— Ах ты, мой бедненький!— саркастически восклицает Люсиль, оглядывая его с головы до ног.
— Что случилось, мадам Кенсар?— осведомляется элегантный приказчик, охотно включаясь в игру.
— И он еще спрашивает! Ты что же, овощи в волосах собрался выращивать, что так обильно их поливаешь!
Приказчик делает вид, что шутка Люсиль поразительно остроумна, и хватается за животик.
— И нечего смеяться, ветрогон ты этакий! Прочь отсюда, пока я тебе голову простым мылом не намылила! Это надо же — так вонять!
Тогда приказчик хватает свою корзину и мчится в сторону улицы Гоблен, изображая сильный испуг, гримасничая и оборачиваясь на бегу, а Люсиль делает вид, что собирается бежать за ним вдогонку, и грозит ему кулаком.
Пока тянется эта интермедия, мой кортеж собрался уже в полном составе. Здесь мама, обе бабушки в выходных платьях и в шляпках и крестный, который по этому случаю, должно быть, отпросился со службы. На мне новенькая с иголочки школьная блуза. Дедушка, который передвигается уже с трудом, остается сторожить швейцарскую. Он выражает надежду, что в школе я научусь делать хотя бы бумажных голубей, но я не обращаю внимания на его ехидные шутки. Я стараюсь быть достойным торжественного момента, но меня гложет тревога. Дорогой мне удается немного прийти в себя, и вот мы уже в вестибюле лицея, которому предстоит теперь стать моим лицеем, где уже полно детей, многие из них даже плачут. Наше появление, надо признаться, производит сенсацию, на мой взгляд, чрезмерную, но я, увы, вынужден мириться с семейным стилем, поскольку он является неотъемлемой частью нашего наследственного достояния, хотя из-за этого мне придется хлебнуть немало горя от своих товарищей. Пока же все идет хорошо, ибо я еще плохо понимаю, кто я здесь—зритель или актер. Я оглядываю вестибюль и вижу посредине, за стеклянной перегородкой, нечто вроде зимнего сада; свежая зелень листвы и посыпанные песком, никому по пужпые дорожки восхищают меня, от них исходит ощущение покоя и тишины, что особенно отрадно среди царящей вокруг немыслимой суматохи. Вспоминая этот день, я прежде всего вижу сад посреди вестибюля лицея... Потом дама в халате, мать, семейства, велит нам построиться, то есть разделиться по классам, и я вынужден отпустить руку мамы, которая опять уверенно вошла в свою роль. Моя свита так исступленно обнимает и целует меня, точно я сажусь на корабль, который должен увезти меня в Китай; крестный глядит на меня широко открытыми глазами, громко шепчет: «Работай!», его сведенная гримасой щека сегодня производит на меня особенно мучительное впечатление, и вот я уже стою среди
этой хнычущей когорты, которая под предводительством матери семейства трогается с места. Уныние моих новых товарищей действует на меня заразительно, некоторое время я кое-как удерживаюсь от слез, но потом замечаю, как обе бабушки, у которых вообхце глаза на мокром месте, вытирают слезы и машут платками, словно вслед уходящему поезду. Это уже слишком, я не выдерживаю и тоже начинаю реветь, и реву до тех самых пор, пока мы не входим в класс, где я впервые в жизни вижу знакомую всем картину: доску, счеты, возвышение, ряды парт. Все это выглядит уныло и враждебно.
Лицо учительницы у меня в памяти не сохранилось. Мы как попало рассаживаемся по партам, рыдания затихают, уступая место всеобщей подавленности. Дома меня снабдили грифельной доской, вставкой для мела и маленькой губкой, но пользоваться ими мне но пришлось. Учительнице сейчас по до того, она пытается установить какую-то видимость порядка и приступает к перекличке;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51