https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/
— Но мы ведь в Бретани.
Да, мы в Бретани, среди высоких трепещущих чепцов, кружевных корсажей, пышных передников, бархатных юбок, и даже Андре, обычно такой грязный, весь пропитанный смешанным запахом прогорклого масла и рыбы, даже он в этот день был умытым, с волосами, щедро смазанными помадой, как у нашего парижского соседа-приказчика, над которым так потешалась Люсиль, и одетым в традиционный детский костюм: маленький жилет поверх белой рубашки с жабо и длинные брюки. Я тоже был облачен в парадную одежду маленького парижанина (но как же бедно она здесь выглядела!) и занял рядом с ним место в кортеже мальчишек, сопровождавших процессию волынщиков от церковной площади к берегу моря. Оттуда все отправились на луг, где музыканты, взобравшись на помост, заиграли национальные танцы, следующие друг за другом ночти без передышки, у которых довольно бедный мелодический рисунок, но завораживающий своей
неотвязностью ритм; гавоты и жабадао прерываются короткими возлияниями, отчего щеки у музыкантов все больше наливаются румянцем, а легкие словно обретают новую силу, и они еще яростнее раздувают мешки волынок. В Париже бабушка наверняка сочла бы эту веселую и пьяную гульбу если не непристойной, то уж, во всяком случае, совершенно несовместимой с ее достоинством почтенной вдовы, но здесь-то ведь мы далеко от Парижа, мы в Бретани, среди пестрой толпы рыбаков и крестьян, явившихся сюда целыми семьями, и под ногами у нас снуют сорванцы и собаки, и с каждым часом все больше становится пьяных, а волынщики, чьи щеки уже пылают теперь пурпурным пламенем, по-прежнему что есть силы дуют в свои волынки, не оставляя танцоров ни на минуту в покое, ибо музыка эта, гнусавая и назойливая, заразительна, как болезнь; тут нельзя было увидеть замысловатых акробатических прыжков, какие выделывают сейчас в ансамблях народного танца, нет, просто то здесь, то там на лугу вдруг кто-то начнет, словно в трансе, подпрыгивать на мосте и мгновенно заражает соседей: рука тянется, чтобы схватить наугад любую оказавшуюся поблизости руку, и пара покачивается, идет с притопом, вприпрыжку, бочком, раз, два, три, руки вскидываются на высоту плеч, раз, два, три, образуется цепочка, она все длинней и длинней, она струится и вьется, она сворачивается в кольцо, окружая, сжимая тех, кто еще не танцует; пьянщцы бьются, машут руками, как утопающие, и, еле вынырнув, спасаются где-то в хвосте этой гибкой змеи, но и там ежеминутно вступают в танец все новые и новые танцоры. Эта вакханалия, совершенно лишенная буйства и даже, напротив, отмоченная печатью степенности, что связано, скорее всего, с незыблемым ритмом и с боязнью танцоров сбиться с ноги, вызвала у бабушки живой интерес, если не сказать больше. Она похвалила своим приятельницам благопристойный характер празднества, и обе горячо поддержали ее; ее нисколько не раздражали пьяницы, и она благодушно наблюдала за их мучительными усилиями сохранить равновесие; вскоре, захваченная танцем, она уже отбивала ногою такт. Я не узнавал своей бабушки, а уж потом и вовсе был удивлен. Склонен думать, что в этот день на лугу играли заколдованные свирели и волынки, потому что, могу поклясться, мы ничего не пили, если не считать жалкого стаканчика сидра. И вот, когда мимо проплывает цепочка танцующих, которая заканчивается
чьей-то исполненной мольбы рукой, вдова госпожа Амбо-ле встает, мгновение колеблется, говорит, обращаясь к двум другим вдовам:
— А не попробовать ли, старушки, и нам?
И, не дожидаясь ответа, мизинцем ухватывается за цепочку и увлекает за собой самых почтенных курортниц Карнака!
Вы не поверите своим глазам, да и я тоже. Передо мною была та самая троица вдов, которые сидели всегда в шляпках у прибрежных скал и, неутомимо работая спицами, обсуждали несчастную свою судьбу. Теперь они бодро подпрыгивали, с увлечением вскидывали ладони к плечам своих легкомысленных платьев, раскачивались и кружились вместе с толпой, и делали это, черт побери, весьма складно! Моя бабушка словно сбросила годы, ноги ео обретают былую силу и ловкость. Седая прядь, выбившись из шиньона, подпрыгивает на лбу в ритме танца. Бабушкины глаза сверкают от удовольствия, я бы даже сказал — от счастья, словно здесь, в праздничной суматохе, среди этого древнего, как бы отрезанного от нашего века народа, под небом, где от порывов своенравного ветра еще больше кружится голова, бабушка вдруг получила возможность забыть все горести жизни и снова стать ненадолго той девушкой, которой она когда-то непостижимым образом была... Она вскоре вернулась, села, немного Запыхавшись, на свое место, и обе вдовы, чьи танцевальные па — говорю это с некоторой долей семейной гордости — были более неуклюжими, вернулись следом за ней; с удовлетворением глядя на струящиеся извивы гавота, бабушка заявила:
— Мы еще молодым не уступим.
Дамы горячо ее поддержали, и на этом все кончилось. Бабушка вытерла потный лоб и щеки платочком. И та давняя девушка словно растворилась в его складках. Я не забыл этого проблеска на мгновение всрпувшейея юности, сверкнувшего тогда в Карнаке под бешеную музыку воскресных волынок, по забыл потому, что бабушке не довелось уже больше переживать такие минуты, ей даже пришлось тяжко расплачиваться за них; ее любимого сына вскоре разбил паралич. Карнак и для нее оказался лишь короткой передышкой на долгом пути.
А пока эта передышка еще не закончилась, я хочу разобраться в причинах моего столь ревностного отношения к воспоминаниям о Карнаке, понять, почему с такой неж-
ностью говорю я о скромном курортном местечке, которое не отличается никакой особенной красотой, если сравнить его с другими уголками Бретани, где мне впоследствии довелось побывать. Некоторые из этих причин вполне очевидны и даже банальны, так же как влияние той неведомой легендарной страны, что окружает реальный Карнак, страны вертикальных, выстроившихся в ряд камней; мы с бабушкой посетили эту страну, и Андре был для нас переводчиком, потому что нас обступила ватага оборванных мальчишек, которые выклянчивают у туристов но нескольку монеток после того, как будет рассказана всем давно известная легенда: святого Корнелия и его быков преследуют римские воины, и он обращает врагов в камни, оставляя стоять на века эти гранитные легионы, — легенда, в которую даже ребенок верит с трудом, но совсем другое дело, когда вокруг среди ланд возвышаются огромные камни и повсюду звучит непонятная речь, про которую Мишле говорил, что она кажется языком мертвецов. Я же был особенно восприимчив ко всему сверхъестественному и чудесному, я был к этому подготовлен самими обстоятельствами первоначального своего воспитания. Как ни далека была эта Бретань от нашего образа жизни, как ни чужда она станет впоследствии тому образу мыслей, который я унаследую, — она прекрасно сочеталась с суеверными основами моего характера, и я зачарованно смотрел на менгиры, когда мы брели по аллеям, разрезанным тенями этих камней, и мне очень хотелось принять за чистую монету все рассказы об их чудесном происхождении... Это посещение оказалось единственным; хотя бабушка и любила историю, но все таинственное решительно отвергала. Мне по удалось уговорить оо отправиться туда ещо раз, что придало тем местам еще большее обаянио. Я думал о них, глядя на окрестный пейзаж, я думал о них, глядя на деревенскую церковь, и дерзко устанавливал преемственную связь между церковью и аллеями легендарных камней. Ведь что ни говори, а храм посвящен святому, сотворившему эти менгиры, и это родство запечатлено было наглядно и зримо: в нише над папертью помещалась статуя Корнелия, а па боковой стене — изображение его быков. Я ходил вокруг церкви, и мне казалось, что я иду за бычьей упряжкой; в вопросах религии мои познания сводились к нулю. Не удивительно, что церковь ассоциировалась у меня с менгирами и окружавшими их легендами, но, странное дело, в мое
сознание прежде всего прочно вошел мифический бык. Он проходит через всю толщу ранних моих воспоминаний, то, как в Гризи, приносимый в жертву, то причастный к всяческим чудесам. Больше того, он займет свое место среди тех узловых эстафет памяти, которые обеспечивают непрерывность прошлого, сжимая целую эпоху в один-единственный символ, внешне или па самом деле никак не связанный с событиями, которые он восстанавливает и выражает. Прошло так много времени, и мне уже казалось, что я почти забыл ребяческие представления той далекой поры и слово «Карнак» сделалось просто датой, отмечающей давно угасшие чувства, слишком далекие и давние, чтобы можно было надеяться когда-нибудь их оживить, как вдруг эти страницы неожиданно обернулись фарфоровой белизной быка, вырезанного на влажном граните церкви, и белизна разливалась и ширилась, она вобрала в себя всё — н бретонца Андре, и улыбку моей покойной бабушки, и волынщиков, и светоносное море, и бессмертные камни Карнака, и утраченное с ним счастье.
Утраченное вдвойне! — следовало бы написать, ибо мне предстояло вскоре усвоить банальную истину, говорящую о том, что нам ничего не дано сохранить. Андре, как я уже упоминал, был немного старше меня, и на следующий год он достиг той границы, когда интересы меняются, когда не тянет больше копаться в песке на пляже, разорят!, птичьи гнезда, собирать съедобных моллюсков. Его жадность к еде, его замечательная склонность к высотному способу дефекации бесследно исчезли. Изменился его физический облик, изменилось и поведение. У него оттопырились уши, он по любому поводу нелепо ухмылялся, приправляя эту ухмылку то словечками, что по-бретонски означает «моя задница», то звучным рыганьем, то лихими плевками, дабы утвердиться в своей возмужалости.
Поначалу он еще удостаивал меня своим обществом, но его превосходство стало отдавать снисходительностью, и скоро я ощутил, что мое присутствие ему в тягость. Он часто меня покидал, чтобы присоединиться к местным мальчишкам, с которыми говорил по-бретонски, бросая в мою сторону насмешливые взгляды и длинные плевки. Я стал вести себя униженно, я, как говорится в таких случаях, к нему прилипал. Я проявлял полнейшую покорность, я в отчаянии дарил ему свои сокровища. Все знают, насколько бесплодны эти старания, но я этого не знал и
хитрить не умел. К счастью, Андре тоже хитрить не умел и не слишком злоупотреблял моей готовностью к рабству. Он просто от меня отдалился, и все образовалось само собой. К концу каникул дружба распалась. Я опять оказался в одиночестве, под бабушкиным надзором, и, поскольку у меня уже не лежала душа к уничтожению и поеданию даров моря, я снова на своем скалистом островке, в маленькой бухте, принялся слушать шум волн и созерцать морские пейзажи, верность которым сохраню навсегда. Время от времени я видел Андре, он корчил мне рожу или рыгал, и, хотя делал он это совсем но со зла, сердце мое разрывалось, и я со слезами смотрол ому вслед: я любил его, а он больше меня не любил.
Я возвращаюсь домой и водворяю на место свою болезнь...
Я подхожу теперь к тому периоду, когда усиливаются два постоянных лейтмотива моего детства: болезнь и разногласия между родителями. Они переплетаются друг с другом, существует явная связь между неурядицами в семье и реакцией моего организма. Надо, однако, признать, что я был предрасположен к недугам: одни болезни в организме развиваются сами, другие человек подцепляет. Я свои — подцепляю.
Вернувшись из Карнака и походив два-три месяца в школу, я действительно подхватил во второй раз воспаление легких. Оно оказалось на редкость тяжелым, надолго приковав меня к постели, и вот знакомый сценарий начинает прокручиваться снова, как будто без конца показывают один и тот же фильм. Я слышу, как в замке поворачивается отцовский ключ, вижу в тумане фигуру отца, он принюхивается к запаху болезни. С его уст срываются проклятия, с которыми я уже смирился и даже готов признать его возмущение справедливым, будто я и в самом деле болею нарочно.
— Черт бы все побрал, дьявол все разнеси, и когда это только кончится!
Конечно, тут было от чего прийти в отчаянье, но все же, пожалуй, на этот раз я заболел не нарочно. Затворничество утратило для меня свою былую прелесть. Астма была теперь следствием инфекции, и вдыхание дыма уже не помогает. Меня истязают бесчисленными уколами, я весь горю, от высокой температуры у меня кружится голова. Эта болезнь — какая-то чужестранка, дикарка, и
лечебные средства той норы — все эти банки и влажные окутывания — на нее совершенно не действуют. Как утверждает Пелажи, выздороветь я должен сам, силами собственного организма. Единственное удовольствие — если можно употребить здесь это слово — я получаю, лишь когда называют цифру моей температуры: тут я побиваю все свои прежние рекорды. Мама не верит своим глазам и еще раз сует мне под мышку градусник, но результат остается прежним. Потом она будет вспоминать об этом фантастическом рывке ртути даже с некоторой гордостью, словно о какой-то моей заслуге. Она будет также в самых хвалебных тонах рассказывать о моем бреде, и мне очень жалко, что я не запомнил тех, по ее словам, удивительных речей, которые произносил в бреду. В памяти у меня сохранилось лишь впечатление, несомненно ошибочное, чередования полной пустоты в голове с невероятной стремительностью потока мыслей; все это сопровождалось и различными расстройствами восприятия, особенно по ночам, когда я вскакивал в своей металлической кровати весь в поту, с головой, гудящей от колокольного звона, не успев еще опомниться от кошмаров, вызванных воспалением верхних дыхательных путей и легких. Я оглядывал комнату, и мне казалось, будто что-то нарушилось в окружающей обстановке, нарушилось оттого, что произошла ошибка в самом ходе времени; овальное зеркало светилось в полумраке, отражая угасающие в угловом камине угли, что придавало дополнительную, зыбкую, как мои мысли, глубину этому жаркому пространству, пропитанному лекарственными запахами, несмотря на курильницу для благовоний;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Да, мы в Бретани, среди высоких трепещущих чепцов, кружевных корсажей, пышных передников, бархатных юбок, и даже Андре, обычно такой грязный, весь пропитанный смешанным запахом прогорклого масла и рыбы, даже он в этот день был умытым, с волосами, щедро смазанными помадой, как у нашего парижского соседа-приказчика, над которым так потешалась Люсиль, и одетым в традиционный детский костюм: маленький жилет поверх белой рубашки с жабо и длинные брюки. Я тоже был облачен в парадную одежду маленького парижанина (но как же бедно она здесь выглядела!) и занял рядом с ним место в кортеже мальчишек, сопровождавших процессию волынщиков от церковной площади к берегу моря. Оттуда все отправились на луг, где музыканты, взобравшись на помост, заиграли национальные танцы, следующие друг за другом ночти без передышки, у которых довольно бедный мелодический рисунок, но завораживающий своей
неотвязностью ритм; гавоты и жабадао прерываются короткими возлияниями, отчего щеки у музыкантов все больше наливаются румянцем, а легкие словно обретают новую силу, и они еще яростнее раздувают мешки волынок. В Париже бабушка наверняка сочла бы эту веселую и пьяную гульбу если не непристойной, то уж, во всяком случае, совершенно несовместимой с ее достоинством почтенной вдовы, но здесь-то ведь мы далеко от Парижа, мы в Бретани, среди пестрой толпы рыбаков и крестьян, явившихся сюда целыми семьями, и под ногами у нас снуют сорванцы и собаки, и с каждым часом все больше становится пьяных, а волынщики, чьи щеки уже пылают теперь пурпурным пламенем, по-прежнему что есть силы дуют в свои волынки, не оставляя танцоров ни на минуту в покое, ибо музыка эта, гнусавая и назойливая, заразительна, как болезнь; тут нельзя было увидеть замысловатых акробатических прыжков, какие выделывают сейчас в ансамблях народного танца, нет, просто то здесь, то там на лугу вдруг кто-то начнет, словно в трансе, подпрыгивать на мосте и мгновенно заражает соседей: рука тянется, чтобы схватить наугад любую оказавшуюся поблизости руку, и пара покачивается, идет с притопом, вприпрыжку, бочком, раз, два, три, руки вскидываются на высоту плеч, раз, два, три, образуется цепочка, она все длинней и длинней, она струится и вьется, она сворачивается в кольцо, окружая, сжимая тех, кто еще не танцует; пьянщцы бьются, машут руками, как утопающие, и, еле вынырнув, спасаются где-то в хвосте этой гибкой змеи, но и там ежеминутно вступают в танец все новые и новые танцоры. Эта вакханалия, совершенно лишенная буйства и даже, напротив, отмоченная печатью степенности, что связано, скорее всего, с незыблемым ритмом и с боязнью танцоров сбиться с ноги, вызвала у бабушки живой интерес, если не сказать больше. Она похвалила своим приятельницам благопристойный характер празднества, и обе горячо поддержали ее; ее нисколько не раздражали пьяницы, и она благодушно наблюдала за их мучительными усилиями сохранить равновесие; вскоре, захваченная танцем, она уже отбивала ногою такт. Я не узнавал своей бабушки, а уж потом и вовсе был удивлен. Склонен думать, что в этот день на лугу играли заколдованные свирели и волынки, потому что, могу поклясться, мы ничего не пили, если не считать жалкого стаканчика сидра. И вот, когда мимо проплывает цепочка танцующих, которая заканчивается
чьей-то исполненной мольбы рукой, вдова госпожа Амбо-ле встает, мгновение колеблется, говорит, обращаясь к двум другим вдовам:
— А не попробовать ли, старушки, и нам?
И, не дожидаясь ответа, мизинцем ухватывается за цепочку и увлекает за собой самых почтенных курортниц Карнака!
Вы не поверите своим глазам, да и я тоже. Передо мною была та самая троица вдов, которые сидели всегда в шляпках у прибрежных скал и, неутомимо работая спицами, обсуждали несчастную свою судьбу. Теперь они бодро подпрыгивали, с увлечением вскидывали ладони к плечам своих легкомысленных платьев, раскачивались и кружились вместе с толпой, и делали это, черт побери, весьма складно! Моя бабушка словно сбросила годы, ноги ео обретают былую силу и ловкость. Седая прядь, выбившись из шиньона, подпрыгивает на лбу в ритме танца. Бабушкины глаза сверкают от удовольствия, я бы даже сказал — от счастья, словно здесь, в праздничной суматохе, среди этого древнего, как бы отрезанного от нашего века народа, под небом, где от порывов своенравного ветра еще больше кружится голова, бабушка вдруг получила возможность забыть все горести жизни и снова стать ненадолго той девушкой, которой она когда-то непостижимым образом была... Она вскоре вернулась, села, немного Запыхавшись, на свое место, и обе вдовы, чьи танцевальные па — говорю это с некоторой долей семейной гордости — были более неуклюжими, вернулись следом за ней; с удовлетворением глядя на струящиеся извивы гавота, бабушка заявила:
— Мы еще молодым не уступим.
Дамы горячо ее поддержали, и на этом все кончилось. Бабушка вытерла потный лоб и щеки платочком. И та давняя девушка словно растворилась в его складках. Я не забыл этого проблеска на мгновение всрпувшейея юности, сверкнувшего тогда в Карнаке под бешеную музыку воскресных волынок, по забыл потому, что бабушке не довелось уже больше переживать такие минуты, ей даже пришлось тяжко расплачиваться за них; ее любимого сына вскоре разбил паралич. Карнак и для нее оказался лишь короткой передышкой на долгом пути.
А пока эта передышка еще не закончилась, я хочу разобраться в причинах моего столь ревностного отношения к воспоминаниям о Карнаке, понять, почему с такой неж-
ностью говорю я о скромном курортном местечке, которое не отличается никакой особенной красотой, если сравнить его с другими уголками Бретани, где мне впоследствии довелось побывать. Некоторые из этих причин вполне очевидны и даже банальны, так же как влияние той неведомой легендарной страны, что окружает реальный Карнак, страны вертикальных, выстроившихся в ряд камней; мы с бабушкой посетили эту страну, и Андре был для нас переводчиком, потому что нас обступила ватага оборванных мальчишек, которые выклянчивают у туристов но нескольку монеток после того, как будет рассказана всем давно известная легенда: святого Корнелия и его быков преследуют римские воины, и он обращает врагов в камни, оставляя стоять на века эти гранитные легионы, — легенда, в которую даже ребенок верит с трудом, но совсем другое дело, когда вокруг среди ланд возвышаются огромные камни и повсюду звучит непонятная речь, про которую Мишле говорил, что она кажется языком мертвецов. Я же был особенно восприимчив ко всему сверхъестественному и чудесному, я был к этому подготовлен самими обстоятельствами первоначального своего воспитания. Как ни далека была эта Бретань от нашего образа жизни, как ни чужда она станет впоследствии тому образу мыслей, который я унаследую, — она прекрасно сочеталась с суеверными основами моего характера, и я зачарованно смотрел на менгиры, когда мы брели по аллеям, разрезанным тенями этих камней, и мне очень хотелось принять за чистую монету все рассказы об их чудесном происхождении... Это посещение оказалось единственным; хотя бабушка и любила историю, но все таинственное решительно отвергала. Мне по удалось уговорить оо отправиться туда ещо раз, что придало тем местам еще большее обаянио. Я думал о них, глядя на окрестный пейзаж, я думал о них, глядя на деревенскую церковь, и дерзко устанавливал преемственную связь между церковью и аллеями легендарных камней. Ведь что ни говори, а храм посвящен святому, сотворившему эти менгиры, и это родство запечатлено было наглядно и зримо: в нише над папертью помещалась статуя Корнелия, а па боковой стене — изображение его быков. Я ходил вокруг церкви, и мне казалось, что я иду за бычьей упряжкой; в вопросах религии мои познания сводились к нулю. Не удивительно, что церковь ассоциировалась у меня с менгирами и окружавшими их легендами, но, странное дело, в мое
сознание прежде всего прочно вошел мифический бык. Он проходит через всю толщу ранних моих воспоминаний, то, как в Гризи, приносимый в жертву, то причастный к всяческим чудесам. Больше того, он займет свое место среди тех узловых эстафет памяти, которые обеспечивают непрерывность прошлого, сжимая целую эпоху в один-единственный символ, внешне или па самом деле никак не связанный с событиями, которые он восстанавливает и выражает. Прошло так много времени, и мне уже казалось, что я почти забыл ребяческие представления той далекой поры и слово «Карнак» сделалось просто датой, отмечающей давно угасшие чувства, слишком далекие и давние, чтобы можно было надеяться когда-нибудь их оживить, как вдруг эти страницы неожиданно обернулись фарфоровой белизной быка, вырезанного на влажном граните церкви, и белизна разливалась и ширилась, она вобрала в себя всё — н бретонца Андре, и улыбку моей покойной бабушки, и волынщиков, и светоносное море, и бессмертные камни Карнака, и утраченное с ним счастье.
Утраченное вдвойне! — следовало бы написать, ибо мне предстояло вскоре усвоить банальную истину, говорящую о том, что нам ничего не дано сохранить. Андре, как я уже упоминал, был немного старше меня, и на следующий год он достиг той границы, когда интересы меняются, когда не тянет больше копаться в песке на пляже, разорят!, птичьи гнезда, собирать съедобных моллюсков. Его жадность к еде, его замечательная склонность к высотному способу дефекации бесследно исчезли. Изменился его физический облик, изменилось и поведение. У него оттопырились уши, он по любому поводу нелепо ухмылялся, приправляя эту ухмылку то словечками, что по-бретонски означает «моя задница», то звучным рыганьем, то лихими плевками, дабы утвердиться в своей возмужалости.
Поначалу он еще удостаивал меня своим обществом, но его превосходство стало отдавать снисходительностью, и скоро я ощутил, что мое присутствие ему в тягость. Он часто меня покидал, чтобы присоединиться к местным мальчишкам, с которыми говорил по-бретонски, бросая в мою сторону насмешливые взгляды и длинные плевки. Я стал вести себя униженно, я, как говорится в таких случаях, к нему прилипал. Я проявлял полнейшую покорность, я в отчаянии дарил ему свои сокровища. Все знают, насколько бесплодны эти старания, но я этого не знал и
хитрить не умел. К счастью, Андре тоже хитрить не умел и не слишком злоупотреблял моей готовностью к рабству. Он просто от меня отдалился, и все образовалось само собой. К концу каникул дружба распалась. Я опять оказался в одиночестве, под бабушкиным надзором, и, поскольку у меня уже не лежала душа к уничтожению и поеданию даров моря, я снова на своем скалистом островке, в маленькой бухте, принялся слушать шум волн и созерцать морские пейзажи, верность которым сохраню навсегда. Время от времени я видел Андре, он корчил мне рожу или рыгал, и, хотя делал он это совсем но со зла, сердце мое разрывалось, и я со слезами смотрол ому вслед: я любил его, а он больше меня не любил.
Я возвращаюсь домой и водворяю на место свою болезнь...
Я подхожу теперь к тому периоду, когда усиливаются два постоянных лейтмотива моего детства: болезнь и разногласия между родителями. Они переплетаются друг с другом, существует явная связь между неурядицами в семье и реакцией моего организма. Надо, однако, признать, что я был предрасположен к недугам: одни болезни в организме развиваются сами, другие человек подцепляет. Я свои — подцепляю.
Вернувшись из Карнака и походив два-три месяца в школу, я действительно подхватил во второй раз воспаление легких. Оно оказалось на редкость тяжелым, надолго приковав меня к постели, и вот знакомый сценарий начинает прокручиваться снова, как будто без конца показывают один и тот же фильм. Я слышу, как в замке поворачивается отцовский ключ, вижу в тумане фигуру отца, он принюхивается к запаху болезни. С его уст срываются проклятия, с которыми я уже смирился и даже готов признать его возмущение справедливым, будто я и в самом деле болею нарочно.
— Черт бы все побрал, дьявол все разнеси, и когда это только кончится!
Конечно, тут было от чего прийти в отчаянье, но все же, пожалуй, на этот раз я заболел не нарочно. Затворничество утратило для меня свою былую прелесть. Астма была теперь следствием инфекции, и вдыхание дыма уже не помогает. Меня истязают бесчисленными уколами, я весь горю, от высокой температуры у меня кружится голова. Эта болезнь — какая-то чужестранка, дикарка, и
лечебные средства той норы — все эти банки и влажные окутывания — на нее совершенно не действуют. Как утверждает Пелажи, выздороветь я должен сам, силами собственного организма. Единственное удовольствие — если можно употребить здесь это слово — я получаю, лишь когда называют цифру моей температуры: тут я побиваю все свои прежние рекорды. Мама не верит своим глазам и еще раз сует мне под мышку градусник, но результат остается прежним. Потом она будет вспоминать об этом фантастическом рывке ртути даже с некоторой гордостью, словно о какой-то моей заслуге. Она будет также в самых хвалебных тонах рассказывать о моем бреде, и мне очень жалко, что я не запомнил тех, по ее словам, удивительных речей, которые произносил в бреду. В памяти у меня сохранилось лишь впечатление, несомненно ошибочное, чередования полной пустоты в голове с невероятной стремительностью потока мыслей; все это сопровождалось и различными расстройствами восприятия, особенно по ночам, когда я вскакивал в своей металлической кровати весь в поту, с головой, гудящей от колокольного звона, не успев еще опомниться от кошмаров, вызванных воспалением верхних дыхательных путей и легких. Я оглядывал комнату, и мне казалось, будто что-то нарушилось в окружающей обстановке, нарушилось оттого, что произошла ошибка в самом ходе времени; овальное зеркало светилось в полумраке, отражая угасающие в угловом камине угли, что придавало дополнительную, зыбкую, как мои мысли, глубину этому жаркому пространству, пропитанному лекарственными запахами, несмотря на курильницу для благовоний;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51