https://wodolei.ru/contacts/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Когда через несколько месяцев родители навещают меня, они не могут меня узнать, перед ними юный крестьянин, мускулистый, но совершенно тупой, просто какое-то полуживотное. И мне приходится долго доказывать, что я — это я...
Тем временем прабабушка начинает раздеваться, а я уже занял свое место у стены, под красным пуховиком, на высокой огромной кровати, которую правильнее было бы назвать монументом; она представляет собой пирамиду из матрасов и перин, увенчанную подушками чудовищной величины. Взобраться на кровать я могу, только подставив скамеечку, а взобравшись, буквально утопаю в упругой массе перин и одеял, от которых веет жаром, как из печки; огромное расстояние между мною и полом, мягкая гора пуховика, которая раздувается и опадает в зависимости от того, с какой силой надавливаешь на нее, и позволяет мне устраивать в ее недрах множество тайников, — все это, вместе взятое, создает у меня ощущение, что я
укрылся в неприступной башне старинного замка, я опьянен чувством безопасности и непременно сразу же погрузился бы в сонное оцепенение, если бы меня не отвлекала от сна' поразительная выставка женского нижнего белья, которую с трогательным простодушием разворачивает передо мной прабабушка.
Расстегнув верхнюю часть корсажа, она распускает волосы, разрушая замысловатое здание шиньона, по плечам у нее рассыпаются белые пряди, потом к ногам падает платье, и она остается в нижней юбке и кофте. На этой стадии она садится и снимает чулки, потом возвращается к ночному столику и кладет на него очки, а также вставные зубы, которые помещает в приготовленный для этого стакан, стоящий возле плевательницы с задвигающейся крышкой. Очередность этих операций совершенно незыблема, и способность Люсиль по собственному желанию освобождаться от каких-то частей своего тела укрепляет мое восхищение ею. Больше всего меня гипнотизируют зубы, ибо они почти никогда не бывают там, где обычно находятся у нас. Прабабушкины челюсти так же непоседливы, как и ее очки; и те и другие постоянно теряются, и по этой причине у нее возникают трения с окружающими, которые обвиняют Люсиль в несоблюдении правил гигиены. Когда она снимает перед сном зубы, я вижу, как вдруг меняется в слабом свете керосиновой лампы ее профиль, весь переламываясь, как у полишинеля; передо мной в полумраке маячит белый согнутый силуэт с белыми волосами, струящимися вокруг горбатого носа и торчащего вперед подбородка. И мне кажется, что это уже не прабабушка, а одна из тех сказочных колдуний, которые, тряся косматыми головами, выскакивают из лесной чащи на поляну. Освободившись от зубов, прабабушка опять встает у изножия кровати, снимает с себя нижнюю юбку и кофту и возникает передо мной уже в комбинации и в корсете, представляющем собой нечто вроде гибкой кольчуги; она принимается его расшнуровывать, и я, которому бывает трудно дышать даже с открытой грудью, с изумлением спрашиваю себя, как жо она дышит в этих оковах! Но ей, как ни странно, дышится лучше как раз в корсете, и приступы удушья порою случаются с ней тогда, когда, избавившись от доспехов, она ложится в постель. Расшнуровывание тянется долго, узлы и бантики с трудом поддаются усилиям ее изуродованных артритом и обмотанных тряпками пальцев, и она жалуется вполголоса:
— Вот ведь несчастье-то!..
Наконец панцирь сброшен, талия утолщается, но не думайте, что мы у цели. У Люсиль освобождены от одежды пока только руки, а до тела еще далеко; теперь она на стадии дневной рубашки и пышных, с напуском панталон до самых колен; зимою поверх рубашки бывает надета еще легкая фланелевая душегрейка. Начиная с этого этапа, я уже почти не вижу Люсиль, ибо она, должно быть из стыдливости, сперва натягивает через голову ночную рубаху и уже под ней освобождается от последней одежды; подробности этого процесса от меня ускользают: широченная, словно мантия, ночная рубаха опускается на тело с поразительной быстротой, и так же быстро соскальзывают на паркет остальные детали белья.
И вот, завернувшись, как призрак, в нелепый ночной балахон, из которого выглядывают лишь босые ступни, она наконец готова к свершению последнего обряда. Сняв крышку с гигиенического ведра, стоящего перед камином, она приподнимает рубаху и усаживается. Я слушаю, как рокочет каскад. Потом, многократно вздыхая, она встает, помешивает, если дело происходит зимой, щипцами огонь в камине, взбирается в свой черед па пирамиду кровати и устраивается как можно выше, привалившись спиной к двум огромным подушкам, чтобы было легче дышать — у нее обычно нелады с дыханием; она почти сидит на постели, и мне виден ее профиль полишинеля. Тут она произносит всегда одну и ту же фразу:
— При этой проклятущей жизни хоть в постели отдохнешь.
Я засыпаю на этой постели совсем не в том ритме, к которому привык дома. Я уже не тороплюсь провалиться в глубины сна, но спешу поскорей убежать от окружающей меня яви, а стараюсь подольше держаться на поверхности и потому обнаруживаю, что в мире существует тоненькая полоска бытия с очень зыбкими краями, которая была совершенно мне недоступна в тесной и жесткой кровати с металлической сеткой в родительском доме, открытой всем сквознякам и скандалам; эта полоска, где образы полусонного сознания перемешаны с кусками воспринимаемой реальности, двойственна и двусмысленна по своей сути, словно некая отражающая поверхность, и ты уже не знаешь, где сама эта поверхность, где в ней отражение, с какой оно стороны, и неясности этой также способствуют маячащие передо мной на стене гравюры—
всадники в красных камзолах, собаки, преследующие лисицу, лавина лап и оскаленных морд, несущихся через луга и леса; с улицы, которая где-то совсем рядом, просачиваются сквозь щели в ставнях слабые блики света, до слуха долетают чьи-то невидимые шаги, напоминая мне таинственное постукивание, которым дают о себе знать духи тети Луизы, а справа надо мной высится помятый профиль с белыми волосами пророчицы, доносится хриплое дыхание Ма Люсиль, ее бормотание, неясное, упорное повторение одного и того же с одержимостью старого человека, которому уже давно неуютно жить в настоящем, и он ищет утешение в воспоминаниях о далеком прошлом.
Бабушка Клара в городе прижилась быстро, а Люсиль постоянно тоскует по деревне, скучает, хотя не знает ни минуты покоя в непрестанных хлопотах, по хозяйству. Мне но раз доведется увидоть, как она вдруг застывает в самый разгар возни на кухне с поднятым в руке ножом и, устремив взгляд в пространство, говорит тем же тоном, каким она обычно жалуется на непостижимое исчезновение очков и зубов: «Ах, оказаться бы сейчас в Гризи!» — и тут же, словно осознав, что если отдельные части ее тела все же можно отыскать, то уж Гризи никак не отыщешь, вздыхает: «Вот ведь несчастье-то!»—тот же вздох, что ночами, летит.ко мне с высоты подушек, как бы продолжен-ный обрывками воспоминаний, которые снова погружают меня в мир призраков, уже гораздо более многочисленных и более отдаленных во иремоии, но при этом более осязаемо-конкретных, наверно, всо из-за той же стертости граней между явью и сном, — призраков-предков по материнской линии.
А Гризи — это деревня в департаменте Сены и Марны, там прабабушка родилась, там она вышла замуж, и там я познакомлюсь с матерью моей Ма Люсиль, с самой для меня прозрачной из всех прозрачных теней, что живут в ее памяти, потому что мне трудно представить себе, чтобы у старого человека тоже могла быть, как и у ребенка, мать, тем более что эти воспоминания о матери исходят от существа женского пола, наделенного поразительным уменьем справлять малую нужду не стоя, а сидя; к тому же эту породившую мою прабабушку тень Ма Люсиль называет нежным и смешным прозвищем Ма Зизи, и тут у меня возникают неуместные ассоциации. Я даже не решаюсь материализовать это бесплотное существо, венчаю щее собой пирамиду поколений, где каждая женщина зо-
вется на деревенский манер Ма Клара, Ма Люсиль, Ма Зизи... Дело в том, что Зизи — имя любимой моей обезьянки, вот в чем причина моих сомнений... К счастью, один существенный штрих мешает мне полностью отождествить в своем воображении тень прабабушки с обезьяной, ибо однажды, должно быть под бременем горестных дум о своих непоседливых зубах, Ма Люсиль сказала мне, вздыхая:
— Ах, если б ты знал Ма Зизи! Ты ведь не знал ее! Ну, конечно, не знал... Вот у кого все зубы были свои!
Это сразу меня успокоило, потому что моя Зизи вообще не имеет зубов.
Об этой прародительнице, затерянной в далях времен, я больше ничего не узнаю. Зато супруг Ма Зизи занимает в наших беседах довольно большое место, хотя его имя На Гюс и не вызывает у меня никаких ассоциаций. О нем при случае рассказывает мне и мама, все эти сведения сплетаются воедино, и в душной жаре необъятной постели, сквозь тяжелое дыхание Ма Люсиль, ко мне пробивается деревенское прошлое, протекавшее среди полей и лесов, которые окружали Гризи, чье название дополняется мелодичным словом Сюин, дабы отличить ее от другой Гризи, Гризи-ле-Роз, а неподалеку находится еще и Руасси-ан-Бри, где появилась на свет моя мама, и в этих смутных нолях и лесах для меня заключен таинственный сказочный смысл, поскольку я никогда еще не был в деревне, которая так непохожа на город, и горизонт мой до сих пор был ограничен городскими пейзажами, а деревня для меня— своего рода миф, нечто вроде утраченного рая, потому что рядом со мною о нем непрестанно вздыхает старая женщина.
В деревне есть воздух, которого мне в городе так не хватает, и он бы сразу окрасил ярким румянцем мои бледные, точно из папье-маше, щеки; в деревне мои легкие стали бы сильными и здоровыми, и я смог бы извлечь из отцовского горна могучие звуки, от которых рушатся стены; в деревне я был бы свободен как ветер, я бегал бы по горам и долинам, вместо того чтоб сидеть взаперти в душной комнате, я бегал бы там по следам этого самого На Гюса, который бродил по лесам — из этого я заключал, что он был, наверно, егерем,— и, подобно Орфею, околдовывал зверей и птиц, особливо фазанов и куропаток, созывая их дудочкой, на чьи волшебные звуки вся живность мгновенно выпархивает из чащи и собирается зок-
руг чародея, да, настоящего чародея, потому что ему удалось приручить однажды хитрющую лисицу, за которой гналась целая свора собак, как на той гравюре,— собаки свалили на рыжую плутовку целый стог сена, а она все равно удрала от них; Па Гюс приручил и свирепого кабана, к которому но смеют приблизиться окружившие его и скалящие клыки псы... Кабан и лисица, которая спит в подпечье, ну и, конечно, собаки и кошки, и всякая домашняя птица — в деревне под рукой был бы целый Ноев ковчег! Прибавьте сюда еще ягоды и грибы, которыми полон лес и которые так хорошо собирать, уходя на целый день, с рассвета и до заката; время в деревне у тебя расписано по минутам — день наполнен интереснейшими делами, ты словно играешь все в новые и новые занимательные игры, которые никогда но наскучат; по сравнению с ними городские игры кажутся жалкими, потому что в Париже тебе мешают играть всякие распри и ссоры и в голову лезут разные вопросы о себе и о родственниках, остающиеся без ответа. Что есть я сам? Кто я? Лишь мелькнувшее имя, средоточие эмоций, приятных или мучительных, без которых могло бы тебя и не быть? Другое дело в деревне, ведь правда? В деревне все подчинено таинственным чарам лесов и долин...
Так прабабушка создавала для меня целый мир, он служил мне убежищем, он был моим Золотым веком, потому что у своих родителей, на удивление бедных легендами, я по находил ничего, хоть сколько-нибудь ему равноценного, и, хотя этот Золотой вок, разумеется, уже устарел, ибо перестал соответствовать потребностям человеческого воображения, которые господствовали в ту эпоху и в той среде, где я жил,— но благодаря ему я не был лишен своей доли чудесного, я научился мечтать не об одних только военных подвигах, столь милых сердцу крестного и отца, и в тайниках моей памяти навсегда остались картины, куда болео прекрасные и жизнеутверждающие, чем всо то, что я видел па Валь-до-Грас. Думаю, что эти мечты были для меня благотворны, потому что па протяжении всей моей жизни, возникая снова и снова, они всякий раз вставали передо мной в ореоле подлинного счастья, тогда как к образам моего собственного детства, хотя они и окрашены в розовые ностальгические тона, которыми всегда отмечена память о времени, канувшем в вечность, неизменно примешан горький привкус младенческих страхов.
Не то чтобы это чудесное было совсем лишено каких-то
тревожащих сторон и свойств, но сама атмосфера места," где было оно мне даровано, и та старая женщина, которая этот дар мне вручала, сама душа ее, обезвреживали, нейтрализовали все вредоносное; поэтому все, что происходило в деревне и в деревенских историях, оставалось лишь тем, что было когда-то в давние времена, или тем, что только могло произойти в мире, подобном миру волшебника Па Гюса или Па Кенсара, другого действующего лица этих сказаний, тоже покойного и тоже славившегося необыкновенными качествами, о котором я не стал вам говорить, потому что подвиги того и другого совершенно перепутались у меня в голове, и виною тому — бессвязность прабабушкиных рассказов и моо рассеянное восприятие, но всегда успешно боровшееся с одолевавшим меня сном, отчего я так и не смог установить, в каких родственных отношениях состояла с ними Люсиль. Вполне может быть, что Кенсар был ее муж, а Гюс — отец, а, впрочем, все могло быть и наоборот, однако такие подробности не имеют значения, главное, что все эти люди принадлежали миру ночей семьдесят первого. Я мог по своему желанию заполучить страхи этого мира и ого сказок, но они-то заполучить меня были не в силах, вторгнуться в мою дневную жизнь они не могли без моего приглашения.
Нужно сказать, что Ма Люсиль тоже не всегда выходила победительницей из схваток со сном, хотя с годами она спала все меньше и меньше. В первое время ей даже иногда удавалось заснуть раньше меня, ее голос вдруг переходил сперва в урчание, потом в храп, и я безжалостно тряс ее и будил, потому что меня пугала перспектива одинокого бодрствования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я