https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/
И Вагнер сочинял свою музыку за столиком этого кафе — теперь оно называется Вагнеровское, и оркестр в красных камзолах играет у входа в кафе — Вагнеровский оркестр.
Эта площадь возбуждала мрачную романтическую фантазию Томаса Манна и будила в Хемингуэе грустные философские мысли — мечты о прожитой жизни.
В толпе иностранцев можно увидеть местных жителей, из той, настоящей Венеции, за Понте Риальто. Я видела старика с двумя юношами, они пришли послушать музыку. Особенно запомнился один из юношей, в красном свитере, с бледным тонким лицом. Он был поглощен музыкой, и мне казалось, что ради него одного они и пришли сюда, эти трое.
* * *
Вечером на набережной Скьявона и на молу у лагуны пустынно, темно. Постукивают и всплескивают на привязи гондолы, качаясь на легкой зыби и задирая высокие черные носы. Горит огонек у Мадонны, гондольеров, в маленьком резном притворе, на свае, вбитой у причала. Изредка окликают гондольеры, предлагая прокатиться по ночной лагуне, по Канале Гранде. Ослепительно мигают в темноте, обжигая лицо мгновенным светом, вспышки уличных фотографов. И вот в руках бумажка с планом города и адресом фотографии, где вы можете получить снимок через два часа и не позже следующего дня. Сначала это забавляет, потом начинает сердить. Мы пытаемся увернуться, закрываем лицо руками. А они уже подстерегают новую жертву.
По пустынной набережной бродят собаки, большие венецианские псы, а не туристки-болонки и туристы-бульдоги.
Девочка с характером сердито кричит двум парням:
— Баста!
В витринах волшебно светится розовое, дымчатое, зеленое и голубое стекло фабрики острова Мурано. Особенно таинственно светится оно по вечерам, когда еще не опущены жалюзи на витрине магазина.
* * *
Но, наверное, нет ничего красивее овощной лавки, ее сочного, живого, красочного богатства в эти теплые дни итальянской осени. По рынку идешь, как по выставке фламандских натюрмортов,— лиловые лакированные баклажаны, красные помидоры, цветная капуста, связки белого лука, сельдерей, какие-то незнакомые нам плоды и фрукты.
* * *
Я так и не научилась фотографировать. Приходится делать для себя мгновенные снимки просто так, взглядом. Кое-что удается сохранить.
Так взглядом «сняла» я ту улочку, что выходит на набережную на другом берегу, за Понте Риальто, затемненную впереди, ближе к нам, и светлую вдали. Белые флаги простынь высоко на веревках, протянутых над улочкой от окна к окну.
И по этой улочке из светлого в тень идет элегантная женщина с коричневой собакой.
Движения гондольеров, как они упираются ногой в стенку канала, как бы притормаживая. Как они очищают щеткой бока и дно гондолы от водорослей.
* * *
В Венеции, да и в других городах (во Флоренции) много окон, составленных как бы из бутылочных донышек. Это толстое, непрозрачное стекло, должно быть, известное тут с самых давних времен.
Продавец на рыбном рынке с лицом молодого Ван Гога.
Мужчина в сером костюме и серой шляпе — служащий, прибывший на катере с островов за лагуной. Интеллигент, венецианец.
Сердитый продавец сувениров на набережной Скьявона. Лица, лица, лица...
* * *
А у статуй там, наверху собора Сан Марко, своя жизнь. Кто-то улыбается кому-то, и кто-то о ком-то грустит, вслушиваясь в ночной перезвон кампаниллы, где мавры поочередно бьют в колокол.
Если нет этой своей жизни у статуй, для чего они тут? Ведь люди их почти не видят, не замечают. Статуи улыбаются друг другу, а не нам, людям. Многие, мне кажется, поставлены так, что разглядеть их могли только зодчие, строившие собор.
* * *
Запах в гостиницах, магазинах — запах старинных вещей, как в бабушкином комоде. Этот запах старой Европы часто будил во мне воспоминания детства. Мы все начинали заново. После войны ничего старинного во многих домах не осталось...
* * *
Вот как будто и подходят к концу эти заметки. Какие-то мелкие детали еще долго будут вспоминаться. Иногда самая мелкая деталь вызывает целую бурю живых впечатлений. Считается, что мелочи, подробности легко забываются. А мне кажется, мелочи, подробности остаются в памяти дольше, а вот это ощущение счастья, приподнятости, которое испытываешь в иные минуты,— оно улетучивается, исчезает. И вот для чего нужны детали. Они материальны. Они дают возможность поверить в то, что все это действительно было. И не с кем-нибудь, а именно с тобой.
1967
НА СЕМИ МОСТАХ
Небо за вагонным окном заштриховано мелким частым березничком, а по горизонту, над темным лесом, вырезано зубчиками.
Наш состав называется «Арктика». Навстречу ему, к Москве, гремя проносится «Полярный».
А от Петрозаводска до Олонца ходит автобус-экспресс. Сто пятьдесят километров — и там.
Олонец, Олонец, Олонец, Олонец...
Давно, как звон поддужного колокольчика, манило меня это слово, звало в дорогу. Как будто я что-то забыла в том отдаленном краю. Как будто меня там ждали. И вот наконец я в вагоне.
Мелькают круглые озерца — ламбушки, как мне сказали потом,— похожие на воронки от бомб. Стога в белых шапках. Рыжая земля присыпана снегом. Кучи хвороста вынесены к дороге. Конец ноября. Предзимье.
За окнами быстро темнеет, они становятся зеркальными, и уже бесполезно вглядываться в темноту. Сколько ни вглядывайся — увидишь только себя, свое смутное отражение...
* * *
Зябким петрозаводским утром выходим из дому. Я и моя попутчица Нонна Адамовна, врач-гематолог. Нонну я знаю с детства. Когда-то мы жили в одном городе и были подругами. Потом судьба развела нас, и мы стали видеться редко, но из виду друг друга не теряли.
Раз в году, направляясь в отпуск через Москву, Нонна звонит мне с вокзала, а если до поезда остается время, заезжает повидаться. Иногда я получаю от нее письма, напечатанные на машинке, только подпись от руки. Ее письма отличаются странным стилем. Она как бы высмеивает кого-то, кто бы мог так писать: «Анадысь была на концерте Керера. Удовольствие получила аграмадное. Таперича жду Рихтера»...
Она стесняется или не умеет писать просто. Пожалуй, последнее письмо перед моим приездом было единственным в своем роде. Она писала, что в конце ноября опять едет в Олонецкий район и я могу составить ей компанию, если, конечно, не раздумала.
Это было деловое короткое письмо. Я ответила ей телеграммой.
* * *
Пасмурно, и мгла висит в конце главного проспекта. Там — Онежское озеро. Десять лет тому назад я увидела его впервые. Тогда, в начале мая, на озере еще лежал лед, и оно походило больше на зимнее поле, чем на озеро.
И все же наш отряд, экспедиция по спецморпроводке речных судов, пробился сквозь его льды — полпути пришлось следовать за ледоколом — и вышел к Повенцу, а оттуда, шлюзами, к Белому морю, а потом на Северную Двину...
Над Онежским озером висит утренняя осенняя мгла. Некогда подойти, поклониться ему. Это потом. А пока на автобусной станции меня окликают милые знакомые имена: «Возобновлена продажа билетов на самолет на Вознесенье».
Вознесенье, Повенец, Беломорск...
И звучат новые, непривычные — маршрут нашего экспресса: Пряжа — Святозеро — Коскозеро — Котк-озеро...
Они мне ничего не говорят. Озера, по крайней мере, обещаны.
Народ в зале ожидания самый разный: колхозники с мешками, командированные с чемоданчиками, вечно странствующие солдаты, морячок с надписью на ленте: «Северный флот», дети... Всем зябко и зевается.
Подают наш автобус. Билеты на него покупают заранее, как на поезд.
Об этом позаботилась Нонна. У нас передние места, с правой стороны.
— Люблю видеть дорогу,— говорит Нонна. Она стоит у ступенек автобуса, торопливо докуривает сигарету, зажав ее между большим и указательным пальцами. Потом грузно поднимается в автобус.
Что ты делаешь с нами, жизнь? Кто-то знает только Нонну Адамовну, дородную сорокалетнюю женщину с подкрашенными губами и наведенными тушью ресницами. Доктора Забавину, опытного специалиста, которому доверено отделение тяжелых больных в большой клинической больнице.
Я же знаю девочку Нонну Забавину,— выйдя замуж, она сохранила свою фамилию,— худенькую, большелобую, с серыми, чуть выпуклыми глазами в пушистых светлых ресницах. Ее воспитывал дядя. Профессор Забавин.
Большелобая девочка никак не хочет слиться в одно с гематологом Нонной Адамовной. Они существуют отдельно одна от другой...
* * *
Водитель автобуса — спокойный, уравновешенный человек. Он похож на летчика. За его широкой спиной — сорок пассажиров, а впереди, за ветровым стеклом,— сто пятьдесят километров пути.
Мы едем лесным коридором. Порошится мелкий снежок, тот, что мглой висел в утреннем небе. Но еще пасмурно. Мелькают встречные машины — лесовозы, фургоны, цистерны с молоком,— подчеркивая на мгновение скорость, с которой идет наш «ЛАЗ», и снова лес с обеих сторон. Однообразный в своем разнообразии северный лес. Мелкий березничек, осина и елки, елки, елки... Болотистая кочковатая земля то и дело сочится водой, выступающей, кажется, отовсюду.
В отличие от светлых сухих лесов этот сыр-бор не вызывает желания погрузиться в него. И все же он красив, как красив каждый лес.
Чтобы это понять, надо иметь лес, который считаешь своим. Мой лес в девяноста километрах от Москвы, в сторону Рязани. Я знаю в нем каждую просеку, у меня там много знакомых: старая сосна «Пять братьев», семейство лиственниц, «Орлиное дерево», высокий раздвоенный пень без коры, похожий на модерновую скульптуру,— «деревянная скульптура «Обнаженная натура»...
Иметь свой лес — это, знаете, все равно что иметь свою собаку: все остальные не идут в сравнение с твоей, хотя, впрочем, и вызывают повышенный интерес. Но о собаках речь впереди.
Хуже всего — равнодушие. Я много думала о природе равнодушия. К чему бы то ни было. И поняла, что порождает его часто незнание предмета. Просто «собака» еще де собака, и просто «лес» еще не лес. Это всего только отвлеченные понятия, обозначения, рождающие в нас слабый отклик.
Должны быть подробности. Кто-то сказал, что литература — это подробность. Я бы сказала: подробность — эта жизнь.
* * *
Промелькнула деревня в несколько домов. На щите название «Половина».
— Полпути от Петрозаводска до Пряжи,— говорит Нонна. Скоро Пряженское озеро. Красотища тут летом, скажу я тебе, неабнакнавенная...
Э, да она и говорит как пишет!..
— И чего тебя, подруга, туда несет? Ну, понимаю, я. Меня больные ждут. Приходится дважды в год выезжать, консультировать... Север хорош, когда белые ночи.
— А Киев, когда цветут каштаны,— вставляю я.— А карась любит, чтобы его жарили в сметане... Да если я хочу увидеть Север во всей суровости. И не тот, что истоптан туристами, а глубинный, неброский, будничный...
— Ну, смотри, смотри,— говорит она примирительно.— Я нарочно передние места взяла, чтобы тебе лучше было смотреть. Хочешь суровый Север? Пожалуйста, могём...
Она достает леденец и протягивает мне. Говорит:
— Закурить ба!..
Холодает. Лужицы затянуты льдом. Впаяны в лед тонкие стволы берез.
Вот и Пряжа. Первая остановка в пути. Выходим размяться. Большое Пряженское озеро еще не замерзло, вода в нем серая, пасмурная, под стать небу. Вдоль шоссе — карельские дома на высокой подклети, кошелем, дома, где под одной покатой крышей внизу скотный двор, а наверху жилые комнаты.
Дома бревенчатые, обшитые тесом. Маленькие плоские оконца как на детском рисунке: слишком правильные и одинаковые. Они как бы говорят: «У нас и в большое окно много ли увидишь! Нам бы побольше тепла!»
За домами, ближе к озеру, потемневшие баньки. От них к воде мостки. На мостках женщина полощет белье. Черные лодки бесполезно лежат у воды, как створки пустых ракушек. Озеро пустынно. Только далеко посреди маячит остров с деревьями. Воду рябит, и кажется, остров плывет к берегу, как корабль.
* * *
И снова в путь. Снова лес. Определенно холодает. Вот уже влажные после недавних дождей деревья схватил иней. Иней украсил проседью причесанные водой шапки мха на кочках. Небо поднялось и посветлело, а влажное шоссе покрылось тонким слоем льда.
Гололед. Внезапный и потому особенно опасный. Наш водитель сбавляет скорость. Спина и руки его напряжены. Впереди подъемы и спуски, крутые повороты... Вот уже первая жертва в кювете — перевернутый самосвал...
Инстинкт самосохранения разбудил дремавших пассажиров. Нам, сидящим впереди, хуже всего. Нонна любит видеть дорогу? Лично я предпочла бы ее не видеть. Едем как по зеркалу. Напряжение водителя передается всем. Раньше работал он один. Теперь «работаем» мы все — мы напряженно смотрим вперед, на дорогу. Только вперед и только на дорогу...
А вот и первая горсть песка под колесами. И еще горсть песка, брошенная на крутом спуске чьей-то невидимой заботливой рукой.
Водитель облегченно вздыхает и зубами вытаскивает папиросу из пачки «Беломора».
* * *
Остался далеко позади Верхний Олонец. Не то. Однако слово «Олонец» уже показалось. Долго едем вдоль реки Олонки. Она, как нитка размотавшегося клубка, должна привести нас в Олонец. И, держась за нее, как в сказке, мы въезжаем в город.
Таким ли я представляла его себе? Пожалуй, не совсем. Более тесным, однотипным. В большей степени городом, как все старинные города.
Более провинциальным, что ли, как все города, расположенные вдали от главных магистралей страны — авиалиний, основных железных и даже шоссейных дорог...
Город, куда привела нас нитка Олонка, и правда был похож на размотавшийся клубок. Он вился, извивался, петляя, повторял очертания двух рек, Олонки и Мегреги, сыгравших в Олонце свадьбу и дальше бегущих уже одной водой в Ладожское озеро.
— Вот так и живем, милая,— сказала мне женщина в сером пуховом платке, администратор гостиницы.— Хочется прямо пойти, а речка хочет крюк сделать. Она хочет крюк сделать — и нам приходится. Семь мостов, милая, в городе, и два еще строятся!..
Итак, мы в городе на семи мостах. А на улицах деревянные мостки в четыре досточки, скользкие сейчас, в пору гололеда.
Вспоминаю невольно Сибирь, юность и тот, мой любимый, город на Томи, его дощатые тротуары в заледеневших расплесках колодезной воды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Эта площадь возбуждала мрачную романтическую фантазию Томаса Манна и будила в Хемингуэе грустные философские мысли — мечты о прожитой жизни.
В толпе иностранцев можно увидеть местных жителей, из той, настоящей Венеции, за Понте Риальто. Я видела старика с двумя юношами, они пришли послушать музыку. Особенно запомнился один из юношей, в красном свитере, с бледным тонким лицом. Он был поглощен музыкой, и мне казалось, что ради него одного они и пришли сюда, эти трое.
* * *
Вечером на набережной Скьявона и на молу у лагуны пустынно, темно. Постукивают и всплескивают на привязи гондолы, качаясь на легкой зыби и задирая высокие черные носы. Горит огонек у Мадонны, гондольеров, в маленьком резном притворе, на свае, вбитой у причала. Изредка окликают гондольеры, предлагая прокатиться по ночной лагуне, по Канале Гранде. Ослепительно мигают в темноте, обжигая лицо мгновенным светом, вспышки уличных фотографов. И вот в руках бумажка с планом города и адресом фотографии, где вы можете получить снимок через два часа и не позже следующего дня. Сначала это забавляет, потом начинает сердить. Мы пытаемся увернуться, закрываем лицо руками. А они уже подстерегают новую жертву.
По пустынной набережной бродят собаки, большие венецианские псы, а не туристки-болонки и туристы-бульдоги.
Девочка с характером сердито кричит двум парням:
— Баста!
В витринах волшебно светится розовое, дымчатое, зеленое и голубое стекло фабрики острова Мурано. Особенно таинственно светится оно по вечерам, когда еще не опущены жалюзи на витрине магазина.
* * *
Но, наверное, нет ничего красивее овощной лавки, ее сочного, живого, красочного богатства в эти теплые дни итальянской осени. По рынку идешь, как по выставке фламандских натюрмортов,— лиловые лакированные баклажаны, красные помидоры, цветная капуста, связки белого лука, сельдерей, какие-то незнакомые нам плоды и фрукты.
* * *
Я так и не научилась фотографировать. Приходится делать для себя мгновенные снимки просто так, взглядом. Кое-что удается сохранить.
Так взглядом «сняла» я ту улочку, что выходит на набережную на другом берегу, за Понте Риальто, затемненную впереди, ближе к нам, и светлую вдали. Белые флаги простынь высоко на веревках, протянутых над улочкой от окна к окну.
И по этой улочке из светлого в тень идет элегантная женщина с коричневой собакой.
Движения гондольеров, как они упираются ногой в стенку канала, как бы притормаживая. Как они очищают щеткой бока и дно гондолы от водорослей.
* * *
В Венеции, да и в других городах (во Флоренции) много окон, составленных как бы из бутылочных донышек. Это толстое, непрозрачное стекло, должно быть, известное тут с самых давних времен.
Продавец на рыбном рынке с лицом молодого Ван Гога.
Мужчина в сером костюме и серой шляпе — служащий, прибывший на катере с островов за лагуной. Интеллигент, венецианец.
Сердитый продавец сувениров на набережной Скьявона. Лица, лица, лица...
* * *
А у статуй там, наверху собора Сан Марко, своя жизнь. Кто-то улыбается кому-то, и кто-то о ком-то грустит, вслушиваясь в ночной перезвон кампаниллы, где мавры поочередно бьют в колокол.
Если нет этой своей жизни у статуй, для чего они тут? Ведь люди их почти не видят, не замечают. Статуи улыбаются друг другу, а не нам, людям. Многие, мне кажется, поставлены так, что разглядеть их могли только зодчие, строившие собор.
* * *
Запах в гостиницах, магазинах — запах старинных вещей, как в бабушкином комоде. Этот запах старой Европы часто будил во мне воспоминания детства. Мы все начинали заново. После войны ничего старинного во многих домах не осталось...
* * *
Вот как будто и подходят к концу эти заметки. Какие-то мелкие детали еще долго будут вспоминаться. Иногда самая мелкая деталь вызывает целую бурю живых впечатлений. Считается, что мелочи, подробности легко забываются. А мне кажется, мелочи, подробности остаются в памяти дольше, а вот это ощущение счастья, приподнятости, которое испытываешь в иные минуты,— оно улетучивается, исчезает. И вот для чего нужны детали. Они материальны. Они дают возможность поверить в то, что все это действительно было. И не с кем-нибудь, а именно с тобой.
1967
НА СЕМИ МОСТАХ
Небо за вагонным окном заштриховано мелким частым березничком, а по горизонту, над темным лесом, вырезано зубчиками.
Наш состав называется «Арктика». Навстречу ему, к Москве, гремя проносится «Полярный».
А от Петрозаводска до Олонца ходит автобус-экспресс. Сто пятьдесят километров — и там.
Олонец, Олонец, Олонец, Олонец...
Давно, как звон поддужного колокольчика, манило меня это слово, звало в дорогу. Как будто я что-то забыла в том отдаленном краю. Как будто меня там ждали. И вот наконец я в вагоне.
Мелькают круглые озерца — ламбушки, как мне сказали потом,— похожие на воронки от бомб. Стога в белых шапках. Рыжая земля присыпана снегом. Кучи хвороста вынесены к дороге. Конец ноября. Предзимье.
За окнами быстро темнеет, они становятся зеркальными, и уже бесполезно вглядываться в темноту. Сколько ни вглядывайся — увидишь только себя, свое смутное отражение...
* * *
Зябким петрозаводским утром выходим из дому. Я и моя попутчица Нонна Адамовна, врач-гематолог. Нонну я знаю с детства. Когда-то мы жили в одном городе и были подругами. Потом судьба развела нас, и мы стали видеться редко, но из виду друг друга не теряли.
Раз в году, направляясь в отпуск через Москву, Нонна звонит мне с вокзала, а если до поезда остается время, заезжает повидаться. Иногда я получаю от нее письма, напечатанные на машинке, только подпись от руки. Ее письма отличаются странным стилем. Она как бы высмеивает кого-то, кто бы мог так писать: «Анадысь была на концерте Керера. Удовольствие получила аграмадное. Таперича жду Рихтера»...
Она стесняется или не умеет писать просто. Пожалуй, последнее письмо перед моим приездом было единственным в своем роде. Она писала, что в конце ноября опять едет в Олонецкий район и я могу составить ей компанию, если, конечно, не раздумала.
Это было деловое короткое письмо. Я ответила ей телеграммой.
* * *
Пасмурно, и мгла висит в конце главного проспекта. Там — Онежское озеро. Десять лет тому назад я увидела его впервые. Тогда, в начале мая, на озере еще лежал лед, и оно походило больше на зимнее поле, чем на озеро.
И все же наш отряд, экспедиция по спецморпроводке речных судов, пробился сквозь его льды — полпути пришлось следовать за ледоколом — и вышел к Повенцу, а оттуда, шлюзами, к Белому морю, а потом на Северную Двину...
Над Онежским озером висит утренняя осенняя мгла. Некогда подойти, поклониться ему. Это потом. А пока на автобусной станции меня окликают милые знакомые имена: «Возобновлена продажа билетов на самолет на Вознесенье».
Вознесенье, Повенец, Беломорск...
И звучат новые, непривычные — маршрут нашего экспресса: Пряжа — Святозеро — Коскозеро — Котк-озеро...
Они мне ничего не говорят. Озера, по крайней мере, обещаны.
Народ в зале ожидания самый разный: колхозники с мешками, командированные с чемоданчиками, вечно странствующие солдаты, морячок с надписью на ленте: «Северный флот», дети... Всем зябко и зевается.
Подают наш автобус. Билеты на него покупают заранее, как на поезд.
Об этом позаботилась Нонна. У нас передние места, с правой стороны.
— Люблю видеть дорогу,— говорит Нонна. Она стоит у ступенек автобуса, торопливо докуривает сигарету, зажав ее между большим и указательным пальцами. Потом грузно поднимается в автобус.
Что ты делаешь с нами, жизнь? Кто-то знает только Нонну Адамовну, дородную сорокалетнюю женщину с подкрашенными губами и наведенными тушью ресницами. Доктора Забавину, опытного специалиста, которому доверено отделение тяжелых больных в большой клинической больнице.
Я же знаю девочку Нонну Забавину,— выйдя замуж, она сохранила свою фамилию,— худенькую, большелобую, с серыми, чуть выпуклыми глазами в пушистых светлых ресницах. Ее воспитывал дядя. Профессор Забавин.
Большелобая девочка никак не хочет слиться в одно с гематологом Нонной Адамовной. Они существуют отдельно одна от другой...
* * *
Водитель автобуса — спокойный, уравновешенный человек. Он похож на летчика. За его широкой спиной — сорок пассажиров, а впереди, за ветровым стеклом,— сто пятьдесят километров пути.
Мы едем лесным коридором. Порошится мелкий снежок, тот, что мглой висел в утреннем небе. Но еще пасмурно. Мелькают встречные машины — лесовозы, фургоны, цистерны с молоком,— подчеркивая на мгновение скорость, с которой идет наш «ЛАЗ», и снова лес с обеих сторон. Однообразный в своем разнообразии северный лес. Мелкий березничек, осина и елки, елки, елки... Болотистая кочковатая земля то и дело сочится водой, выступающей, кажется, отовсюду.
В отличие от светлых сухих лесов этот сыр-бор не вызывает желания погрузиться в него. И все же он красив, как красив каждый лес.
Чтобы это понять, надо иметь лес, который считаешь своим. Мой лес в девяноста километрах от Москвы, в сторону Рязани. Я знаю в нем каждую просеку, у меня там много знакомых: старая сосна «Пять братьев», семейство лиственниц, «Орлиное дерево», высокий раздвоенный пень без коры, похожий на модерновую скульптуру,— «деревянная скульптура «Обнаженная натура»...
Иметь свой лес — это, знаете, все равно что иметь свою собаку: все остальные не идут в сравнение с твоей, хотя, впрочем, и вызывают повышенный интерес. Но о собаках речь впереди.
Хуже всего — равнодушие. Я много думала о природе равнодушия. К чему бы то ни было. И поняла, что порождает его часто незнание предмета. Просто «собака» еще де собака, и просто «лес» еще не лес. Это всего только отвлеченные понятия, обозначения, рождающие в нас слабый отклик.
Должны быть подробности. Кто-то сказал, что литература — это подробность. Я бы сказала: подробность — эта жизнь.
* * *
Промелькнула деревня в несколько домов. На щите название «Половина».
— Полпути от Петрозаводска до Пряжи,— говорит Нонна. Скоро Пряженское озеро. Красотища тут летом, скажу я тебе, неабнакнавенная...
Э, да она и говорит как пишет!..
— И чего тебя, подруга, туда несет? Ну, понимаю, я. Меня больные ждут. Приходится дважды в год выезжать, консультировать... Север хорош, когда белые ночи.
— А Киев, когда цветут каштаны,— вставляю я.— А карась любит, чтобы его жарили в сметане... Да если я хочу увидеть Север во всей суровости. И не тот, что истоптан туристами, а глубинный, неброский, будничный...
— Ну, смотри, смотри,— говорит она примирительно.— Я нарочно передние места взяла, чтобы тебе лучше было смотреть. Хочешь суровый Север? Пожалуйста, могём...
Она достает леденец и протягивает мне. Говорит:
— Закурить ба!..
Холодает. Лужицы затянуты льдом. Впаяны в лед тонкие стволы берез.
Вот и Пряжа. Первая остановка в пути. Выходим размяться. Большое Пряженское озеро еще не замерзло, вода в нем серая, пасмурная, под стать небу. Вдоль шоссе — карельские дома на высокой подклети, кошелем, дома, где под одной покатой крышей внизу скотный двор, а наверху жилые комнаты.
Дома бревенчатые, обшитые тесом. Маленькие плоские оконца как на детском рисунке: слишком правильные и одинаковые. Они как бы говорят: «У нас и в большое окно много ли увидишь! Нам бы побольше тепла!»
За домами, ближе к озеру, потемневшие баньки. От них к воде мостки. На мостках женщина полощет белье. Черные лодки бесполезно лежат у воды, как створки пустых ракушек. Озеро пустынно. Только далеко посреди маячит остров с деревьями. Воду рябит, и кажется, остров плывет к берегу, как корабль.
* * *
И снова в путь. Снова лес. Определенно холодает. Вот уже влажные после недавних дождей деревья схватил иней. Иней украсил проседью причесанные водой шапки мха на кочках. Небо поднялось и посветлело, а влажное шоссе покрылось тонким слоем льда.
Гололед. Внезапный и потому особенно опасный. Наш водитель сбавляет скорость. Спина и руки его напряжены. Впереди подъемы и спуски, крутые повороты... Вот уже первая жертва в кювете — перевернутый самосвал...
Инстинкт самосохранения разбудил дремавших пассажиров. Нам, сидящим впереди, хуже всего. Нонна любит видеть дорогу? Лично я предпочла бы ее не видеть. Едем как по зеркалу. Напряжение водителя передается всем. Раньше работал он один. Теперь «работаем» мы все — мы напряженно смотрим вперед, на дорогу. Только вперед и только на дорогу...
А вот и первая горсть песка под колесами. И еще горсть песка, брошенная на крутом спуске чьей-то невидимой заботливой рукой.
Водитель облегченно вздыхает и зубами вытаскивает папиросу из пачки «Беломора».
* * *
Остался далеко позади Верхний Олонец. Не то. Однако слово «Олонец» уже показалось. Долго едем вдоль реки Олонки. Она, как нитка размотавшегося клубка, должна привести нас в Олонец. И, держась за нее, как в сказке, мы въезжаем в город.
Таким ли я представляла его себе? Пожалуй, не совсем. Более тесным, однотипным. В большей степени городом, как все старинные города.
Более провинциальным, что ли, как все города, расположенные вдали от главных магистралей страны — авиалиний, основных железных и даже шоссейных дорог...
Город, куда привела нас нитка Олонка, и правда был похож на размотавшийся клубок. Он вился, извивался, петляя, повторял очертания двух рек, Олонки и Мегреги, сыгравших в Олонце свадьбу и дальше бегущих уже одной водой в Ладожское озеро.
— Вот так и живем, милая,— сказала мне женщина в сером пуховом платке, администратор гостиницы.— Хочется прямо пойти, а речка хочет крюк сделать. Она хочет крюк сделать — и нам приходится. Семь мостов, милая, в городе, и два еще строятся!..
Итак, мы в городе на семи мостах. А на улицах деревянные мостки в четыре досточки, скользкие сейчас, в пору гололеда.
Вспоминаю невольно Сибирь, юность и тот, мой любимый, город на Томи, его дощатые тротуары в заледеневших расплесках колодезной воды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14