https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-tureckoj-banej/
В деревне Большие Горы Видлицкого сельсовета в годы войны концлагерь был, и в ледник сажали наших военнопленных перед расстрелом. Это была камера смертников. Мы из стен ледника два среза взяли для музея. Вот...
Прилукин достает с полки что-то тяжелое, завернутое в кумачовое полотнище.
Это кусок соснового бревна. Часть его зачищена, и отчетливо видна торопливая карандашная надпись: «Здесь расстреляны финнами три человека военнопленных. Липи-на Николая Григорьевича, г. Новосибирск, улица Лепская д. 20 расстреляли вместе с Корниловым 24/111-42 г. за побег из лагеря»...
— Кто-нибудь писал по этому адресу?
— Говорят, писали. Но ответа не пришло. Попробуйте, напишите еще...
Я переписываю адрес к себе в блокнот. Переписываю с сохранением орфографии. Ошибки странные — «здез», «побек». Видно, писал не русский человек. Фамилию свою он не успел написать или не счел нужным. Но вписал себя в число расстрелянных, с Липииым и Корниловым. Да, несомненно, он и был третьим. И если у тех была еще надежда, что кто-то о них сообщит близким, то у него, последнего в камере смертников, такой надежды не было. И наверно, он подумал: «К чему?»
А кто были те двое? Корнилов и Липин? Во всяком случае, волевые, сильные духом люди. Люди, не сломленные врагом, замыслившие и осуществившие побег из концлагеря. Люди, мечтавшие пробиться к своим любой ценой. Даже ценой жизни!..
С этой минуты я думаю только о них. Об их судьбе. О последних часах, когда двоих увели, а третий спешил выполнить их просьбу и записал на сосновом срезе их имена. А потом увели и его...
Карандашная запись из камеры смертников заслонила для меня все виденное доселе. Все восхищавшее и пленявшее меня до сих пор. Из музейного мира она возвратила меня в живую жизнь, где в далекой Сибири, может быть, все еще плачет мать или вдова. Та, для которой ледник столько лет берег торопливые предсмертные строки.
* *
Последний день в Олонце. Последний вечер. Я провожу его в гостях у Прилукиных. Елизавета Ивановна собирает на стол «что бог послал». Конечно, грибы. И рябиновая самодельная настойка — «от гипертонии очень помогает». И селедка.
— Ай, какая селедка! Какая вещь! — выпивает, стонет Николай Григорьевич, как давеча в музее показывая мне кружево.— Ай, какая чуде-е-есная вещь!
Как будто не он меня, а я его угощаю. Елизавета Ивановна, румяная, с живостью в темных больших глазах, подливает мне рябиновой. В рюмке плавают две оранжевые ягоды.
— Ай, какая чудесная вещь! — стонет Прилукин. Он слегка захмелел, и Елизавете Ивановне кажется, что говорит он много лишнего.
Она то и дело с улыбкой приговаривает:
— Уж вы простите его! Простите его!..
— Сорок лет деятельности,— говорит Николай Григорьевич.— Пятнадцать лет на партийной работе... Кем только не был! В двадцать девятом — завклубом в Туксе, потом в Петрозаводске заведовал деревенским отделом публичной библиотеки... Работал инспектором гороно, редактором карельского фольклора, потом в армии на партийной работе, потом десять лет пропагандистом в райкоме партии. И вот десять лет в музее. И тут, как говорится, нашел себя!.. Поздно нашел. Сил уже нет, здоровья нет. И смены нет. Не подготовил смену. Это моя вина! Увлекся и все делал сам, все сам! А теперь — случись что — на кого оставлю? Зарплата небольшая, да и дело не в ней. Нужен энтузиаст. Продолжатель... Новый дядя Музей! Это меня здесь так зовут. Дети прозвали, от них все. На детей я надеюсь. На мальчишек моих. Вы их видели. Но когда еще они вырастут!.. Ай, дядя Музей, дядя Музей! Где же ты смену возьмешь?..
— Уж вы простите его! Простите его! — приговаривает Елизавета Ивановна.
— А сколько пережили несправедливости! Помню, один «деятель» мне сказал: «Сознайся, Николай Григорьевич, есть какая-то корысть у тебя со старьем возиться?» Очень обидно стало. Хотел все бросить. Но хорошего человека встретил. Он сказал: «Обходи ты дураков, как телеграфные столбы»...
В доме у Прилукиных аскетическая строгость и простота — стулья, стол, шкафчик, тумбочка. На тумбочке радиоприемник. Стены голые: ни картин, ни ковров. Ничего лишнего, ненужного. Ничего, что служило бы украшением жилища. Или хотя бы напоминало о прекрасном пристрастии хозяина к старине. Ничего, что напоминало бы о музее. Так жили кадровые военные и партийные работники тридцатых годов.
— Кочевали много,— говорит Елизавета Ивановна, проследив мой взгляд.— Вещами не обросли. А старинных предметов в доме не держим. Все там, в музее. Там наш, собственно, главный дом!..
— Ты расскажи, как тебя из твоего главного дома за семейственность уволить хотели! — говорит Прилукин.— Перед самой пенсией!.. Думаете, я допустил? Я ее оставил директором, а сам ушел и работал при ней бесплатно, пока она на пенсию вышла!.. И Любочка, дочка, работала бесплатно. Убирала, топила...
— Уж вы простите его! — вторит Елизавета Ивановна.— Простите его!..
* * *
Из Москвы я написала в Новосибирск. На конверте сделала приписку — «Если адресат выбыл, очень прошу найти через адресный стол».
Прошел декабрь. Ответа не было. В первые дни нового года почтальон протянул мне телеграмму. В те новогодние дни телеграмм приходило много, и я не сразу сообразила, кто мне пишет из Новосибирска. Распечатав листок, прочла: «Письмо получила. Спасибо. Хочу встречи. Ли-пина»...
И новый адрес.
* * *
Из письма Анны Дмитриевны Липиной: «Мой муж, Липин Николай Григорьевич, рос в детдоме, потом окончил ленинградский техникум. После окончания техникума работал в Вологде, и там мы поженились. Он работал таксатором, лесоустроителем. В Новосибирск мы приехали только в сороковом году, а в сорок первом он был призван в армию в качестве рядового солдата».
...«Ну, что я могу сказать о его работе? Я знаю, что на работе его ценили. Знаю, что он был всегда ударник, всегда его премировали по окончании полевых работ. Он всегда перевыполнял полевые нормы. Был человек прямой, честный, с твердым характером. Если бы были все люди такие, наверное, и горя бы никто не знал».
«Похоронную я получила в Новосибирском райвоенкомате. Там написано: «Умер от ран». Место похорон не указано».
«Да, первую похоронную мне легче было пережить. Я была молода, и время было другое. Война была. Эти похоронные — письма — мне пришлось пережить труднее. Но зато все знаю. Как говорят, пусть лучше горькая правда...»
«...и еще напишите, как туда проехать. Думаю, что я буду там, привезу горсточку земли и захороню на могиле воинов-сибиряков, где горит Вечный огонь».
«Посылаю Вам самое дорогое, которое хранила много лет, за которым трудом я его видела в мирное время. Он занимался все свободные часы и по ночам. И вот, уходя на фронт, он оставил мне это все. Посылаю Вам его труды и фотокарточку...»
* * *
Человек смотрит на меня с довоенной фотографии. Серый костюм с острыми лацканами, белый крахмальный воротник плотно облегает шею.
Человек смотрит в упор, как смотрел когда-то в черный глазок объектива в каморке фотографа. Как смотрел потом в лицо смерти.
Лицо крупной лепки, выпуклый, умный лоб. Рот с поднятыми уголками — рот оптимиста. И хотя взгляд суров, общее впечатление доброты, надежности, силы.
Этот человек знал и любил лес. Даже этот коварный топкий северный лес, его глухие непроходимые дебри, угрозу голодной смерти он предпочел рабству.
Из концлагеря он бежал не один. Такие, как он, никогда не бывают одиноки. Люди тянутся к тем, кто сильней духом. Он был не один, когда замыслил побег и выполнил его. Он был не один в камере смертников и там, у берез, где враги расстреливали советских партизан и военнопленных. С ним были его товарищи. Фамилия одного — Корнилов. Другой остался навсегда безымянным...
* * *
Передо мной лежит черная коленкоровая папка. На ней вытиснено: «Массовые и сортиментные таблицы для березы и липы. 1940 г.»
Эти таблицы прислала мне вдова Липина, Анна Дмитриевна: «Не сочтите за труд, перешлите мне все это обратно, что мне так дорого»...
Читаю отзыв на таблицы, составленные Липиным. Из него узнаю, что Липин проделал огромную работу, составив за два года таблицы по выходу деловой древесины, ничуть не уступающие, а в чем-то и превосходящие по точности таблицы Анучина, о которых Липин не знал. А если учесть, что в своей работе Анучин опирался на труд трех профессоров, то масштаб самостоятельной работы Липина предстанет во всей полноте и силе.
Из отзыва: «Необходимо заметить, что само построение таблиц (форма) значительно удобнее для практики, чем таблицы «Союзлеспрома», так как тов. Липин сконструировал их не по бонитетам (разрядам), а по диаметрам и высотам, независимо от бонитета...»
Из отзыва: «Если т. Липин предполагает усовершенствовать свои таблицы, то ему следует рекомендовать...
Консультант-рецензент Федоров.
4 октября 1940 г. г. Куйбышев».
* * *
Что ожидало Липина в будущем? Такие, как он, не отступают. Упорный, склонный по натуре к исследовательскому кропотливому труду, он должен был стать ученым...
Из письма Прилукина: «...фото и личные вещи — ценные экспонаты для музея. А экспозицию мы сделаем...»
Отныне каждого, кто переступит порог Олонецкого музея, встретит строгий прямой взгляд Николая Липина. Человека, выбравшего свободу. Человека, не сломленного врагом. Сюда будут приходить колхозники из Туксы, и учителя из Видлицы, и лесорубы из Верхнего Олонца. И звероводы, и солдаты...
И каждого, кто сюда придет, остановит строгий взгляд в упор. Взгляд, где за суровостью — доброта, надежность, сила.
И долго, может быть дольше всех, будут смотреть в глаза героя олонецкие мальчишки.
Но все это потом. Завтра утром, еще при звездах, мы с Нонной покинем этот милый северный город. Мы поедем вдоль нитки Олонки, и где-то она оборвется наконец и отстанет, а мы будем ехать лесным коридором мимо строгих елей и мелких березников. И выйдет солнце, снег будет искриться под солнцем, слепить глаза. Первый мороз застеклит озера, отольет причудливые безделицы из чистого прозрачного льда по берегам Пряженского озера. Останется позади деревня Половина, и забрезжит впереди Петрозаводск...
И вот я снова в Москве. Как будто и не уезжала никуда. Только лежит на тумбочке похожий на гигантский кленовый лист рог лося — подарок Прилукина.
Это был лось-шестилеток. О, это совсем просто — определить возраст лося. Говорят, что к числу отростков надо прибавить два в уме — до двух лет лоси безроги. А у дерева за год прибавляется новое кольцо...
Нет, это только кажется, что я никуда не уезжала. Олония вошла в мою душу, легла новым кольцом вокруг прежнего, пережитого.
1969
ЗНАКОМЫЕ ДЕРЕВЬЯ
Памяти моего отца
Вот и знакомые деревья!
Они первыми встречают нас у лесной дороги, ведущей к поселку. Простоволосая береза, такая белая среди смуглых, словно от загара шелушащихся сосен. Они встречают нас каждый раз, выйдя для этого к шоссе, к остановке автобуса и синей будочке ГАИ.
Посланцы нашего леса, стройно темнеющего там, за поляной.
Здесь и Пять братьев — сосна с пятью разветвлениями, идущими от одного ствола. Теперь их четверо,— от пятого остался только срез, нечто вроде культи, поднятой на двухметровую высоту. Случилось это давно, в какой-то тяжелый для дерева год,— ведь и у деревьев бывают тяжелые годы.
Остальные четверо бодры и здоровы. Общий ствол придает им чувство единства, редкое для сосны.
В соснах есть какое-то одиночество, замкнутость. Даже когда их много и они растут близко. Возможно, это протяженность стволов, возносящая вершины высоко в небо. Или чувство неповторимости, отсутствие побегов.
— Сосна от пенька не растет,— сказал мне как-то знакомый лесничий.— Береза растет, осина тем более...
И мне тогда подумалось, что это достойно стать пословицей: сосна от пенька не растет...
Мы живем в маленьком поселке между лесом, рекой и городом. Бетонированное шоссе, или попросту бетонка, отделяет город от заповедных лесов. Возле будочки ГАИ недавно поставили светофор. Всего несколько шагов на зеленый свет — и перед глазами возникает табличка: «Заказник. Хождение с ружьем и натаска собак запрещены». И уже пахнет маслятами, свежей сыростью и хвоей.
Наш поселок лежит между светофором и лесничеством. Можно сказать и так. Он вырос после войны.
Заборы здесь низкие, редкие. Вдоль них зеленая изгородь кустов, рыжие гроздья рябин. Вишни и яблоки в садах и за пределами, просто на улице.
Наш сосед — на стремянке, с солдатским котелком через плечо — обирает вишню. Ругает воришек воробьев.
В поселке много стариков. Они встречаются по дороге к продуктовому ларьку, обмениваются приветствиями. Хромые, кривые, безрукие — ветераны войны и труда. Ветераны жизни. Авторы этих садов, их воспитатели.
Сад требует терпения. А молодежь уже на машинах. Спешит жить. И сын своего отца под вечер заливает бензин в собственный «Москвич» — новой модели — и громко поет от избытка жизненных сил: «Я встретил вас, и все, так сказать, былое...»
И молодая соседка с ребенком на руках отчужденно смотрит, как он возится у машины и минуту спустя уже мчит по дороге к городу, пугая пестрых породистых кур...
Да, нелегко это все завоевано — и яблони за окном, от которых днем в доме темно, и писк ласточек в небе, и солнце над головой...
В жаркий полдень скинет человек рубашку — и обнаружатся невзначай его шрамы.
Мы приехали сюда в душный день в конце мая. Ехали на двух машинах,— мы, женщины, на «Победе», мужчины стоя в грузовике, среди вещей и узлов. Главной их заботой был шкаф с зеркальной дверцей. Шкаф этот все пытался завалиться то на один бок, то на другой. Впрочем, пока что он все же ехал. В зеркальной дверце кое-как, наспех отражались кучные облака, телеграфные столбы, кривые тополя, шиферные крыши и скворечни.
Было за полдень, когда наш кортеж свернул с главной магистрали на лесную дорогу. Воздух вокруг темнел, сгущался, и как-то особенно резко белели березы по сторонам.
Мы выехали к реке, к перевозу. Здесь так же резко, как только что березы, белела в грозовой темноте церквушка. Потом зеркало как будто раскололось, отразив ломаный зубец молнии, свалился гром и покатился над рекой с тем особым глухим стуком, какой придает грому вода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Прилукин достает с полки что-то тяжелое, завернутое в кумачовое полотнище.
Это кусок соснового бревна. Часть его зачищена, и отчетливо видна торопливая карандашная надпись: «Здесь расстреляны финнами три человека военнопленных. Липи-на Николая Григорьевича, г. Новосибирск, улица Лепская д. 20 расстреляли вместе с Корниловым 24/111-42 г. за побег из лагеря»...
— Кто-нибудь писал по этому адресу?
— Говорят, писали. Но ответа не пришло. Попробуйте, напишите еще...
Я переписываю адрес к себе в блокнот. Переписываю с сохранением орфографии. Ошибки странные — «здез», «побек». Видно, писал не русский человек. Фамилию свою он не успел написать или не счел нужным. Но вписал себя в число расстрелянных, с Липииым и Корниловым. Да, несомненно, он и был третьим. И если у тех была еще надежда, что кто-то о них сообщит близким, то у него, последнего в камере смертников, такой надежды не было. И наверно, он подумал: «К чему?»
А кто были те двое? Корнилов и Липин? Во всяком случае, волевые, сильные духом люди. Люди, не сломленные врагом, замыслившие и осуществившие побег из концлагеря. Люди, мечтавшие пробиться к своим любой ценой. Даже ценой жизни!..
С этой минуты я думаю только о них. Об их судьбе. О последних часах, когда двоих увели, а третий спешил выполнить их просьбу и записал на сосновом срезе их имена. А потом увели и его...
Карандашная запись из камеры смертников заслонила для меня все виденное доселе. Все восхищавшее и пленявшее меня до сих пор. Из музейного мира она возвратила меня в живую жизнь, где в далекой Сибири, может быть, все еще плачет мать или вдова. Та, для которой ледник столько лет берег торопливые предсмертные строки.
* *
Последний день в Олонце. Последний вечер. Я провожу его в гостях у Прилукиных. Елизавета Ивановна собирает на стол «что бог послал». Конечно, грибы. И рябиновая самодельная настойка — «от гипертонии очень помогает». И селедка.
— Ай, какая селедка! Какая вещь! — выпивает, стонет Николай Григорьевич, как давеча в музее показывая мне кружево.— Ай, какая чуде-е-есная вещь!
Как будто не он меня, а я его угощаю. Елизавета Ивановна, румяная, с живостью в темных больших глазах, подливает мне рябиновой. В рюмке плавают две оранжевые ягоды.
— Ай, какая чудесная вещь! — стонет Прилукин. Он слегка захмелел, и Елизавете Ивановне кажется, что говорит он много лишнего.
Она то и дело с улыбкой приговаривает:
— Уж вы простите его! Простите его!..
— Сорок лет деятельности,— говорит Николай Григорьевич.— Пятнадцать лет на партийной работе... Кем только не был! В двадцать девятом — завклубом в Туксе, потом в Петрозаводске заведовал деревенским отделом публичной библиотеки... Работал инспектором гороно, редактором карельского фольклора, потом в армии на партийной работе, потом десять лет пропагандистом в райкоме партии. И вот десять лет в музее. И тут, как говорится, нашел себя!.. Поздно нашел. Сил уже нет, здоровья нет. И смены нет. Не подготовил смену. Это моя вина! Увлекся и все делал сам, все сам! А теперь — случись что — на кого оставлю? Зарплата небольшая, да и дело не в ней. Нужен энтузиаст. Продолжатель... Новый дядя Музей! Это меня здесь так зовут. Дети прозвали, от них все. На детей я надеюсь. На мальчишек моих. Вы их видели. Но когда еще они вырастут!.. Ай, дядя Музей, дядя Музей! Где же ты смену возьмешь?..
— Уж вы простите его! Простите его! — приговаривает Елизавета Ивановна.
— А сколько пережили несправедливости! Помню, один «деятель» мне сказал: «Сознайся, Николай Григорьевич, есть какая-то корысть у тебя со старьем возиться?» Очень обидно стало. Хотел все бросить. Но хорошего человека встретил. Он сказал: «Обходи ты дураков, как телеграфные столбы»...
В доме у Прилукиных аскетическая строгость и простота — стулья, стол, шкафчик, тумбочка. На тумбочке радиоприемник. Стены голые: ни картин, ни ковров. Ничего лишнего, ненужного. Ничего, что служило бы украшением жилища. Или хотя бы напоминало о прекрасном пристрастии хозяина к старине. Ничего, что напоминало бы о музее. Так жили кадровые военные и партийные работники тридцатых годов.
— Кочевали много,— говорит Елизавета Ивановна, проследив мой взгляд.— Вещами не обросли. А старинных предметов в доме не держим. Все там, в музее. Там наш, собственно, главный дом!..
— Ты расскажи, как тебя из твоего главного дома за семейственность уволить хотели! — говорит Прилукин.— Перед самой пенсией!.. Думаете, я допустил? Я ее оставил директором, а сам ушел и работал при ней бесплатно, пока она на пенсию вышла!.. И Любочка, дочка, работала бесплатно. Убирала, топила...
— Уж вы простите его! — вторит Елизавета Ивановна.— Простите его!..
* * *
Из Москвы я написала в Новосибирск. На конверте сделала приписку — «Если адресат выбыл, очень прошу найти через адресный стол».
Прошел декабрь. Ответа не было. В первые дни нового года почтальон протянул мне телеграмму. В те новогодние дни телеграмм приходило много, и я не сразу сообразила, кто мне пишет из Новосибирска. Распечатав листок, прочла: «Письмо получила. Спасибо. Хочу встречи. Ли-пина»...
И новый адрес.
* * *
Из письма Анны Дмитриевны Липиной: «Мой муж, Липин Николай Григорьевич, рос в детдоме, потом окончил ленинградский техникум. После окончания техникума работал в Вологде, и там мы поженились. Он работал таксатором, лесоустроителем. В Новосибирск мы приехали только в сороковом году, а в сорок первом он был призван в армию в качестве рядового солдата».
...«Ну, что я могу сказать о его работе? Я знаю, что на работе его ценили. Знаю, что он был всегда ударник, всегда его премировали по окончании полевых работ. Он всегда перевыполнял полевые нормы. Был человек прямой, честный, с твердым характером. Если бы были все люди такие, наверное, и горя бы никто не знал».
«Похоронную я получила в Новосибирском райвоенкомате. Там написано: «Умер от ран». Место похорон не указано».
«Да, первую похоронную мне легче было пережить. Я была молода, и время было другое. Война была. Эти похоронные — письма — мне пришлось пережить труднее. Но зато все знаю. Как говорят, пусть лучше горькая правда...»
«...и еще напишите, как туда проехать. Думаю, что я буду там, привезу горсточку земли и захороню на могиле воинов-сибиряков, где горит Вечный огонь».
«Посылаю Вам самое дорогое, которое хранила много лет, за которым трудом я его видела в мирное время. Он занимался все свободные часы и по ночам. И вот, уходя на фронт, он оставил мне это все. Посылаю Вам его труды и фотокарточку...»
* * *
Человек смотрит на меня с довоенной фотографии. Серый костюм с острыми лацканами, белый крахмальный воротник плотно облегает шею.
Человек смотрит в упор, как смотрел когда-то в черный глазок объектива в каморке фотографа. Как смотрел потом в лицо смерти.
Лицо крупной лепки, выпуклый, умный лоб. Рот с поднятыми уголками — рот оптимиста. И хотя взгляд суров, общее впечатление доброты, надежности, силы.
Этот человек знал и любил лес. Даже этот коварный топкий северный лес, его глухие непроходимые дебри, угрозу голодной смерти он предпочел рабству.
Из концлагеря он бежал не один. Такие, как он, никогда не бывают одиноки. Люди тянутся к тем, кто сильней духом. Он был не один, когда замыслил побег и выполнил его. Он был не один в камере смертников и там, у берез, где враги расстреливали советских партизан и военнопленных. С ним были его товарищи. Фамилия одного — Корнилов. Другой остался навсегда безымянным...
* * *
Передо мной лежит черная коленкоровая папка. На ней вытиснено: «Массовые и сортиментные таблицы для березы и липы. 1940 г.»
Эти таблицы прислала мне вдова Липина, Анна Дмитриевна: «Не сочтите за труд, перешлите мне все это обратно, что мне так дорого»...
Читаю отзыв на таблицы, составленные Липиным. Из него узнаю, что Липин проделал огромную работу, составив за два года таблицы по выходу деловой древесины, ничуть не уступающие, а в чем-то и превосходящие по точности таблицы Анучина, о которых Липин не знал. А если учесть, что в своей работе Анучин опирался на труд трех профессоров, то масштаб самостоятельной работы Липина предстанет во всей полноте и силе.
Из отзыва: «Необходимо заметить, что само построение таблиц (форма) значительно удобнее для практики, чем таблицы «Союзлеспрома», так как тов. Липин сконструировал их не по бонитетам (разрядам), а по диаметрам и высотам, независимо от бонитета...»
Из отзыва: «Если т. Липин предполагает усовершенствовать свои таблицы, то ему следует рекомендовать...
Консультант-рецензент Федоров.
4 октября 1940 г. г. Куйбышев».
* * *
Что ожидало Липина в будущем? Такие, как он, не отступают. Упорный, склонный по натуре к исследовательскому кропотливому труду, он должен был стать ученым...
Из письма Прилукина: «...фото и личные вещи — ценные экспонаты для музея. А экспозицию мы сделаем...»
Отныне каждого, кто переступит порог Олонецкого музея, встретит строгий прямой взгляд Николая Липина. Человека, выбравшего свободу. Человека, не сломленного врагом. Сюда будут приходить колхозники из Туксы, и учителя из Видлицы, и лесорубы из Верхнего Олонца. И звероводы, и солдаты...
И каждого, кто сюда придет, остановит строгий взгляд в упор. Взгляд, где за суровостью — доброта, надежность, сила.
И долго, может быть дольше всех, будут смотреть в глаза героя олонецкие мальчишки.
Но все это потом. Завтра утром, еще при звездах, мы с Нонной покинем этот милый северный город. Мы поедем вдоль нитки Олонки, и где-то она оборвется наконец и отстанет, а мы будем ехать лесным коридором мимо строгих елей и мелких березников. И выйдет солнце, снег будет искриться под солнцем, слепить глаза. Первый мороз застеклит озера, отольет причудливые безделицы из чистого прозрачного льда по берегам Пряженского озера. Останется позади деревня Половина, и забрезжит впереди Петрозаводск...
И вот я снова в Москве. Как будто и не уезжала никуда. Только лежит на тумбочке похожий на гигантский кленовый лист рог лося — подарок Прилукина.
Это был лось-шестилеток. О, это совсем просто — определить возраст лося. Говорят, что к числу отростков надо прибавить два в уме — до двух лет лоси безроги. А у дерева за год прибавляется новое кольцо...
Нет, это только кажется, что я никуда не уезжала. Олония вошла в мою душу, легла новым кольцом вокруг прежнего, пережитого.
1969
ЗНАКОМЫЕ ДЕРЕВЬЯ
Памяти моего отца
Вот и знакомые деревья!
Они первыми встречают нас у лесной дороги, ведущей к поселку. Простоволосая береза, такая белая среди смуглых, словно от загара шелушащихся сосен. Они встречают нас каждый раз, выйдя для этого к шоссе, к остановке автобуса и синей будочке ГАИ.
Посланцы нашего леса, стройно темнеющего там, за поляной.
Здесь и Пять братьев — сосна с пятью разветвлениями, идущими от одного ствола. Теперь их четверо,— от пятого остался только срез, нечто вроде культи, поднятой на двухметровую высоту. Случилось это давно, в какой-то тяжелый для дерева год,— ведь и у деревьев бывают тяжелые годы.
Остальные четверо бодры и здоровы. Общий ствол придает им чувство единства, редкое для сосны.
В соснах есть какое-то одиночество, замкнутость. Даже когда их много и они растут близко. Возможно, это протяженность стволов, возносящая вершины высоко в небо. Или чувство неповторимости, отсутствие побегов.
— Сосна от пенька не растет,— сказал мне как-то знакомый лесничий.— Береза растет, осина тем более...
И мне тогда подумалось, что это достойно стать пословицей: сосна от пенька не растет...
Мы живем в маленьком поселке между лесом, рекой и городом. Бетонированное шоссе, или попросту бетонка, отделяет город от заповедных лесов. Возле будочки ГАИ недавно поставили светофор. Всего несколько шагов на зеленый свет — и перед глазами возникает табличка: «Заказник. Хождение с ружьем и натаска собак запрещены». И уже пахнет маслятами, свежей сыростью и хвоей.
Наш поселок лежит между светофором и лесничеством. Можно сказать и так. Он вырос после войны.
Заборы здесь низкие, редкие. Вдоль них зеленая изгородь кустов, рыжие гроздья рябин. Вишни и яблоки в садах и за пределами, просто на улице.
Наш сосед — на стремянке, с солдатским котелком через плечо — обирает вишню. Ругает воришек воробьев.
В поселке много стариков. Они встречаются по дороге к продуктовому ларьку, обмениваются приветствиями. Хромые, кривые, безрукие — ветераны войны и труда. Ветераны жизни. Авторы этих садов, их воспитатели.
Сад требует терпения. А молодежь уже на машинах. Спешит жить. И сын своего отца под вечер заливает бензин в собственный «Москвич» — новой модели — и громко поет от избытка жизненных сил: «Я встретил вас, и все, так сказать, былое...»
И молодая соседка с ребенком на руках отчужденно смотрит, как он возится у машины и минуту спустя уже мчит по дороге к городу, пугая пестрых породистых кур...
Да, нелегко это все завоевано — и яблони за окном, от которых днем в доме темно, и писк ласточек в небе, и солнце над головой...
В жаркий полдень скинет человек рубашку — и обнаружатся невзначай его шрамы.
Мы приехали сюда в душный день в конце мая. Ехали на двух машинах,— мы, женщины, на «Победе», мужчины стоя в грузовике, среди вещей и узлов. Главной их заботой был шкаф с зеркальной дверцей. Шкаф этот все пытался завалиться то на один бок, то на другой. Впрочем, пока что он все же ехал. В зеркальной дверце кое-как, наспех отражались кучные облака, телеграфные столбы, кривые тополя, шиферные крыши и скворечни.
Было за полдень, когда наш кортеж свернул с главной магистрали на лесную дорогу. Воздух вокруг темнел, сгущался, и как-то особенно резко белели березы по сторонам.
Мы выехали к реке, к перевозу. Здесь так же резко, как только что березы, белела в грозовой темноте церквушка. Потом зеркало как будто раскололось, отразив ломаный зубец молнии, свалился гром и покатился над рекой с тем особым глухим стуком, какой придает грому вода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14