душевые уголки radaway 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Даже ,в поселке газ провели!.. Вот и вчера один лесник уволился.
— Лесопарковая зона опять без лесника! — говорит Ямашев.— А ведь она самая опасная в пожарном отношении!
Я разглядываю плакат на двери конторы: «Лес твой друг. Береги его!» После слов лесничего это звучит укором...
Наш лес. Лес, где нас ждут грибы на своих местах. Боровик в шляпе из коричневого бархата, подосиновик в кирпично-красном капоре, подберезовик в серой панамке, сыроежка в синем берете и скользкий, едва вылупившийся, масленок в желтом шлеме. Они нас ждут, а иногда говорят нам — «зайдите завтра!». Зато, возвращаясь с добычей, на вопрос, где мы набрали грибов, отвечаем загадочно, как подобает грибникам:
— В лесу!..
Мы обедаем грибами. Жарим их с луком и сметаной. Насколько они вкусней тех, что бабки продают кучками, уверяя легковерных покупателей, будто червь в них и не ночевал... А если и был один, то лишь «провод»... «Проводом» в наших местах называют твердого чешуйчатого червяка, который не портит гриб, а проедает его насквозь и уходит, оставив два отверстия — входное и выходное,— как от продетого провода...
Писатель Иван Лажечников в романе «Немного лет назад» описывает встречу в этом лесу с незнакомцем. «— Чего ты боишься? — повторил я.
— Испужался, сударь, словно вы передо мною с сосны свалились. У нас пошли новые распорядки, как француз стал управлять нами. В лесу этом запрещено брать грибы и ягоды, а я имею билет только на другие угодья...
— Как билет?
Он вынул из жилета зеленую бумажку. На ней напечатано было красивым английским шрифтом, с разными фигурами и атрибутами, что предъявитель сего имеет право собирать грибы, ягоды и прочие фрукты (курсив Лажечникова) в рощах и лесах госпожи статской советницы К. А. Можайской, а кто пойман будет без билета или попадется в рощах господского сада, с того берется штрафу 1 руб. серебром...
— А за билет берут деньги?
— Грех сказать, не берут, выдают даром из конторы. На будущий год, говорят, будут голубые, а на предбудущий красные...»
Это наш лес. В лесничестве он значится как «третий обход». Здесь собираем мы грибы, ягоды и прочие «фрукты» без всякого билета. Сколько раз мы обходили эти места! Здесь знакома мне каждая просека, каждая поляна. Наш лес — это ландыши, незабудки, фиалки. Шум осин, лепечущих что-то в свое оправдание. Жаркое дыхание соснового бора и березовая роща, куда приводит одна из просек. Сначала березы только с одной стороны, а потом и с другой, и со всех сторон... И даже жуть берет от этой белизны, как бывает жутко в безвыходном сне...
Я особенно люблю ярко озаренные стволы берез перед стеной густого леса. В глубине его те же березы тускло кое-где просвечивают в сумраке разнородной чащи.
Как белы они перед закатом!
И еще я люблю невысокое солнце между стволов, когда свет будто пробегает по лесу на четвереньках.
...А где же на карте усадьба «Дубки»? Этот ветхий, потемневший от времени бревенчатый дом с четырьмя фальшивыми колоннами на обоих фасадах и овальными окнами построила для своей дочери княгиня Ливен. Перед фасадом, обращенным к реке, тянется ряд вековых неохватных дубов, давших усадьбе название,— когда-то они были «дубками»...
У княгини Ливен было трое детей —- сыновья Андрей, Петр и дочь Маша. Андрей был бездельником и шалопаем, Петр — домашние звали его Петрик — книгочием и полиглотом. В библиотеке ливенского дома-дворца, по воспоминаниям В. Афанасьевой, бывавшей там в 1910—1911 годах и приславшей мне большое письмо с фотографиями тех лет после публикации этих записок и журнале «Москва», было большое собрание книг на русском, французском, немецком и английском языках, и на каждой была надпись — «Петрик Ливен».
Петрик был деятельным, энергичным. Всегда в кругу деревенской молодежи. Это ему принадлежит заслуга создания первой футбольной команды в своей округе.
Но теплее других вспоминают Машу.
Говорят, что княжна была необыкновенно хороша собой. Против воли матери она вышла за музыканта Большого театра, скрипача Конюса, годами много старше себя, и бежала с ним из дому. Со временем мать простила ее, но пожелала, чтобы «молодые» жили отдельно. И построила им этот дом поодаль от себя, в лесу. Вскоре началась революция. Ливены бежали за границу. Дом даже не успели оштукатурить.
После Великой Отечественной войны кто-то из воскре-сенцев встретил в Маньчжурии пожилую даму. Она жадно расспрашивала о Спасском, об имении в парке, о доме в «Дубках» и плакала... Это была Маша Ливен, бывшая красавица, обносившая в престольные праздники крестьян конфетами на подносе.
Крестьяне ее любили. За красоту, за веселый, простой нрав. За своеволие. До сих пор передают историю ее побега. Как она отправилась вечером на верховую прогулку, взяв с собой старого слугу. Как они переехали реку и достигли Рязанской дороги. Здесь Машу ожидала коляска. На глазах оторопевшего слуги Маша пересела в нее.
— Отведи мою лошадь домой,— сказала она.— Я не вернусь...
Должно быть, все это вспоминала, плача, пожилая дама, встретив своего земляка, советского солдата, за тысячи верст от этих мест.
С семьей князей Ливен года три назад я встретилась также, читая воспоминания В. Шверубовича, сына В. И. Качалова.
Семья Качаловых лето 1908 года гостила в Спасском. Одновременно с ними в Спасском гостил художник Константин Коровин, писавший там свою жену, Надю Кома-ровскую, на завитой хмелем террасе. «...Надя Комаров-ская в красной шелковой кофте позировала ему для пятна-контраста».
В лесничестве я впервые услышала о Покровском. Я спросила Ямашева, сколько лет тем громадным пушистым лиственницам и темным елям, что растут у «Россетовской» поляны.
— Это посадки девятьсот десятого года,— сказал лесничий.— Учитель Покровский сажал тут лес со своими учениками...
«Учитель Покровский со своими учениками». В этом было что-то апостольское. Мне захотелось больше узнать об этом человеке. Люди, знавшие его, живо откликнулись. Я познакомилась с его учениками, с его детьми,— своих детей было у Покровского девять, жена умерла девятым,— с бабушкой Дашей, помогавшей вдовцу вырастить сирот, со старым учителем Соболевым... И передо мной предстала еще одна незаурядная личность, личность Учителя. Сорок лет Николай Федорович Покровский учительствовал в этих местах. Основал народный крестьянский хор, который славился на всю округу и выступал в Бронницах, в Рамен-ском, даже в Москве. Покровский был не только руководителем хора. Он сам прекрасно играл на скрипке. Однажды, аккомпанируя солистке, он вздрогнул от ее неверной ноты. Струна порвалась и повредила глаз. Все помнят Покровского с черной повязкой на глазу, которую он никогда не снимал.
Удалось мне увидеть и его фотографию. Небольшого роста, плечистый, волосы зачесаны назад, открывают высокий лоб. Он стоит среди учеников,— может быть тех самых, с которыми сажал лес... И другая фотография — Покровский в гробу. Умер он в сороковом году. Был он тогда уже глубоким стариком, но работу в хоре не оставил и в тот день спешил на спевку...
За шкафом у замдиректора бетонного завода Якова Николаевича Покровского, обернутые в белую материю, висят скрипки отца.
— Берегу их,— говорит Яков Николаевич.
Я знаю, что сам он человек музыкальный. Что-то есть в нем сразу к себе располагающее. Мягкая ли улыбка или некоторое смущение, вызванное моим приходом. Вернее — темой, меня интересующей.
— Нет, дневников отца не осталось,— говорит он.— Вот скрипки берегу, как память... Вряд ли он их вел, дневники... По ночам тетрадки проверял, ноты переписывал. Без дела его не помню... Часы тоже умел чинить. Ему со всех деревень носили — с клопами, тараканами... Он их в сенях чинил. Каких только часов не было,— в любых разберется. Глядишь — пошли!.. Да, этот лес отец сажал. С учениками. Они и лекарственны травы собирали для Кривякинской больницы. Валериановый корень, чернику, ландыш... А для железнодорожников — семена акации... Иногда думаю — когда он все успевал? Он ведь еще и картины писал. Маслом. Он цветы писал. И нас, детей своих, тоже... А то придет мужик, просит, чтобы отец его нарисовал: «Болею чтой-то... Скоро, видать, помру. Пущай память останется»...
Во многих домах в селе Константинове, да и в Чемоду-рове тоже, долго висели эти портреты — крестьяне ценили их за сходство.
Надо бы поискать! Возможно, где-нибудь и найдутся еще портреты, писанные с константиновских мужиков... Теперь людей этих нет на земле, как нет и художника, их рисовавшего. Но добрая память о нем осталась. И широко, высоко разрослись лиственницы и ели, шестьдесят лет назад посаженные тут учителем Покровским с учениками.
Задуманные визиты не стоит откладывать. Можно и опоздать. Тем более к старикам.
Не стало Воскресенского поэта-частушечника Постникова, просившего хоронить его с баяном.
Не стало медсестры Зои Николаевны и соседа нашего, Никольского, человека еще не старого, инвалида войны, отца обширного семейства, которое все росло и лепилось под его скромной кровлей...
Он был уже на пенсии и все дни проводил, лежа под своим «Запорожцем» с ручным управлением, ковыряясь в нем,— «Запорожец» трижды на нашей памяти попадал в аварию и тоже был инвалид. Никольский ездил на нем в дальний Барановский лес за грибами. Отправлялся он туда рано, примерно в пять утра нас будил судорожный спазматический кашель мотора, который никак не заводился...
В Барановский лес ездят за белыми грибами. В нашем лесу их мало. И по лености своей мы обходимся подосиновиками, подберезовиками и маслятами. Этих у нас изобилие, и, погуляв часок-другой, можно запросто набрать грибов на обед.
Когда, вооружась заветными палками и кошелками, спрятав ножик, чтобы не распугать грибную команду, мы направлялись из калитки в сторону леса в десятом часу утра, Никольский добродушно говорил:
— Ну, ваши-то еще есть!..
Он был добрый сосед. Наверно, про таких сложена поговорка — ближний сосед дороже дальней родни.
Он был из тех, кто всегда готов прийти на помощь. Себя он не берег. И на совет поберечь себя — уж за месяц какой-то до своей смерти — отвечал:
— Что я, кспонат,— смотреть на меня?..
На земле после него осталось три дочери, два сына, много маленьких внучев. Во дворе на веревке сушатся детские трусики, похожие на пестрые флажки.
Вдова Никольского, Екатерина Михайловна, ездит на кладбище к мужу и подолгу там сидит, глядя на фотографию, переснятую с его паспорта,— других в доме не оказалось.
Вернувшись, она говорит как будто с недоумением:
— Сколько умерло, а никто не рассказал — как они там?..
И, помолчав, вслух, но словно сама с собой:
— Сидишь-сидишь над могилкой, а он ничего не скажет!..
Не стало и моего отца Анатолия Ильича. Воскресенцы его поминают добром. Он был врач по призванию. Видел не только болезнь, но и человека. Говорил, давая совет меньше пить или покончить с курением:
— Послушайтесь старого доктора... Выйдя на пенсию, он лечил друзей, соседей, знакомых
и всех, кто к нему обращался за помощью. Естественно, лечил безвозмездно. Наградой ему было то, что людям делалось легче.
Недавно умер наш московский сосед, столяр Константин Михайлович, живший в нашем доме. Умирал он долго, мучительно. От той же болезни, которая погубила отца. Незадолго до своей смерти он сказал жене:
— Был бы жив старик, он бы мне умереть не дал... Велика была вера его в моего отца, если даже собственной смертью он ее не нарушил.
Завидная участь врача!..
Бабушка Даша, воспитавшая сирот учителя Покровского, старуха живая, шустрая. В нашем городе любят это слово. И кондукторы в автобусе покрикивают:
— Пошустрей, товарищи! Пошустрей!
Бабушка Даша — существо сказочное. В белом платочке, из-под которого смотрят веселые карие глаза. И хотя ей под восемьдесят, своих зубов полон еще рот. Правда, частокол их кое-где проломан, но все же свой частокол.
Живет бабушка Даша в Спасском, возле пионерского лагеря, разместившегося в бывшем имении. В постройке с белеными стенами и свежестругаными полами. В углу большая икона в резном окладе. Николай Угодник со своим строгим лицом и как бы предупреждающе сложенными перстами. И лампадка перед иконой. Впрочем, это не мешает бабушке Даше озорно ругнуться в разговоре — божьего гнева она не слишком боится...
Эта икона, резные фасонные часы на стене — подарок приемного сына Покровского, Ивана-грызунка, да старый календарный листок с Калининым — вот все украшение ее комнаты.
Грызунками называет она детей, которые уже выросли из сосунков.
Муж бабушки Даши был речником, ходил рулевым на катере. Своих детей у них не было. Зато приемный звал его папкой. Наварят в самоваре яиц, сядут завтракать. «Почему папке три яйца, а мне два?» — «На тебе все пять!» Ему тогда стыдно станет, уйдет голодным... Так и воспитали, хороший вырос!.. Только живет теперь далеко...
Бабушка Даша предлагает нам козьего молока. Коза
Дымка — вот и вся ее живность. Коза да пенсия сорок пять рублей. Но ей хватает, еще других выручать приходится — кому трояк, кому пятерочку...
Родом она из Константинова. Дед и отец были там церковными сторожами.
— Двух священников похоронила,— говорит она.— Священник отца уважал, в гости к нам заходил. Говорит — «помрешь, мы тебя на головах понесем...». Там и лежат оба, в оградке...
— Мы из Константинова сюда в Спасское в школу ездили,— говорит она.— Лодка мысастая, нас набьют полно—и везут. И в дождь, и в бурю, и в половодье. А зимой по льду ходили. Школа была трехклассная. У нас в Константинове помещик был Ериксон, Роберт Несторович, а в Спасском граф Орлов-Давыдов, старенький старичок... В церкви, как херувимы запоют, ему стул ставили. Он слушает и губами жует. Все что-то жует, жует. Старенький... А девушек красивых любил! Любил, чтобы они нагишом перед ним раздевались... Он им за это по пять рублей давал...
И не договорила — покатилась в смехе, показав неровный частокол крепких зубов.
— А княгиня Левина — его племянница,— говорит она, отсмеявшись.— Он ей дом в парке подарил, а как помер — и Спасское отказал в завещании.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я