душевые кабины 120х120 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Возьми все ценное!.. Возьму...
Оконные стекла в шталевской гостиной дребезжали от далекой канонады.
— Газель!
— Что, Вальтер?
— Тебе не страшно уходить с нами? Отступать?
— Не сказала бы, что не страшно, но мне нельзя оставаться.
— Не бойся, со мной тебе ничего не грозит! Мы уйдем вместе, и нам удастся уйти от войны.
— Как хорошо ты говоришь это, Вальтер!
В половине первого позвонили из комендатуры.
Шримм оделся.
— До свиданья, Гизела, мое сладостное имя! — сказал он Гизеле Габоровой на прощанье.— Я вернусь, как только смогу! Или пошлю за тобой машину. Тебя отвезут в Ракитовцы. Подождешь меня в штабе полка! Там обо всем позаботились.
Гизела Габорова потерла ногой о ногу, легла на левый бок и устремила взгляд в пространство. Оконные стекла дрожали от взрывов, но ей было все равно. Она вытянулась
на диване, в тепле, которое исходило от большой кафельной печи в углу, обогревающей еще две комнаты. Гизела засмотрелась на замысловатый узор из пестрых нитей на шталевском ковре. Обрадовался ли инженер Митух, подумалось ей, когда во вторник утром она передала ему с прислугой: «Немцы вот-вот уйдут». Может быть... Она усмехнулась. Возможно, этому известию он рад больше, чем если бы ему сказали, что у нее не было Дитберта, Фогеля, Бюрстера и Шримма. Митух — осел! Давай остановим время! Уйдем от войны! Может, Шримм и добрая душа, но тоже осел. Сентиментальный бугай! Дитберт был лучше всех. Красивый, статный, изысканный мужчина. Аристократ! Уйти от войны со Шриммом, но — за Дитбертом! «Мы возьмем тебя с собой, мое сладостное имя,— вспомнились ей слова Шримма,— уедем в Штарград, по дороге с тобой ничего не случится. Здесь тебе нельзя оставаться, здесь ты погибнешь, не сможешь жить по-человечески! Штарград — маленький тихий городок, у моих родителей там заводик, ликерный, и — жить, жить! Уйти от войны!» Без четверти час Гизела встала и начала тепло одеваться.
Ночь пришла тихая и темная под затянутым тучами небом, в деревне тьма казалась еще непроглядней из-за постоянно затемненных окон, и уж совсем кромешной она была на Кручах, в чаще молодого букового леса, где находился партизанский бункер.
— Ну что,— спросил партизан Порубский хриплым, словно застревающим в больном горле голосом,— пошли?
Партизаны не шелохнулись.
— Нам ведь удалось убрать Габора,— продолжал он,— а под рождество пустить под откос три состава, неужто не взорвем мост?
— Идем, Штево,— ответил ему Зубак.— Пошли!
— Вот какой ценой приходится свою жизнь спасать,— сказал Мезей.— Пресвятая дева! Только и жизнь после войны должна стоить того!
— Черт возьми! — отозвался Гришка.— Нипочем не стану батрачить ни у Шталя, ни у Габора!
— У этих-то не будешь! — Порубский хрипло рассмеялся.— Их уж нету, балда!
— Ни у кого не стану батрачить!
— А может, зря мы это затеяли? — спросил Микулаш.— Я уж и сам не знаю.
— А если и зря,— хриплым голосом прикрикнул на
него Порубский,— все равно надо сделать! Надо идти! Зачем мы тут? Немчуру надо крушить, где только можно. Чем меньше их останется, тем лучше. Мы должны помочь Советам!
— Идем! — сказал Станко.— Только я тоже не знаю, поможем ли мы этим!
— Поможем! — ответил Порубский.— И Молчанам поможем. Пойдем, что ли!
— Идите вы трое! — тихо сказал Зубаку, Мезею и сыну общинный служитель Порубский, который принес на Кручи буханку хлеба, кусок сала, две грудки творогу, пять пачек немецкого табаку и взрывчатку.— Идите вы трое! Вы тоже втроем! — Это относилось уже к Гришке, Станко и Микулашу.— Ты, Ондриш, оставайся здесь! Выспись! Сам говорил, что всю ночь не спал. Я домой не пойду. Дай мне пушку! Я до утра посижу. Идите, раз решили идти, хотя я бы вам не советовал, потому как швабы теперь точно с цепи сорвались!..
— Откуда у вас взрывчатка? — спросил Порубского его сын Мишо.— Кто вам дал?
— Колкар.
— А у него откуда?
— Не знаю. Чего ты пристал ко мне? Колкар мне никогда ничего не говорит, я и не спрашиваю. Только бы у вас прошло гладко! А то бросили бы вы это дело! Колкар велел сказать, чтобы вы перерезали железнодорожный путь. Ондриш, давай пушку!
Павела (он отморозил ноги, ходить мог, но отбегался) отдал старшему Порубскому винтовку и отправился спать в сырой бункер.
— Дяденька,— спросил старика Порубского Микулаш,— а почему вы апельсинов не принесли?
— Ах, чтоб тебя!..
— Ну, пошли!
— Дяденька, сидите смирно, смотрите не спугните нашего желтого дрозда! Нынче он так заливался, заслушаешься!
— Шагай уж, ты!..— Общинный служитель Порубский сел у густого кустарника, положил винтовку на колени и стал всматриваться в темноту, в которую неслышным шагом ушел его сын Мишо, а вместе с ним Зубак, Мезей, Гришка, Станко и Микулаш. Ночь шумела ветерком в чаще молодого букового леса. Ветерок доносил запах пробуждающейся весенней земли и влажных, клейких светло- зеленых почек, которыми начал покрываться оживающий
лес. Аромат набухших почек и табачный дым, струящийся из короткой гнутой трубки, уносил мысли старика Порубского в те далекие дни первой мировой войны, когда он вот так же сиживал, отдыхая; тогда здесь, на Кручах, рубили буковый лес, и от Круч и Глухой Залежи через Молчаны и дальше ходил по горной узкоколейке маленький составчик. Порубскому было тогда шестнадцать лет. Мужики постарше сидели, курили и пытались с грехом пополам вести беседу с румынами, которые понаехали в Молчаны, на Глухой Залежи понастроили лачуг, вместе с многими молчанскими мужиками рубили на Кручах лес, сколачивали лесоспуски и сталкивали по ним вниз буковые бревна. Потом его забрали в армию. После войны ему не раз случалось вот так же просидеть без сна, без трубки целую ночь, подстерегая оленя. В памяти мелькнул образ молодой румынки из тех, что вместе с пришельцами поселились в бревенчатых лачугах на Глухой Залежи. «Белая, как сметана,— он частенько вспоминал ее и после того, как румыны уехали,— черноголовая, как галка, и по всему платью от ворота до подола вышивка! Но ею можно было только издали любоваться, потому что при ней неотлучно был парень, а тот ни днем, ни ночью не выпускал из рук топора». Старик Порубский улыбался, глядя в темноту.
С юга доносился гул канонады.
Справа Порубский услышал отдаленный треск твердой древесины и стон паровоза. Ага! За шпалы взялись! Прав был Мишо, до железной дороги с взрывчаткой не добраться. Порубский прикрыл пальцами дымящуюся носогрейку. Мерзавцы! Сматывают удочки. Вымогают у деревни подводы с лошадьми — добро прихватить, и вообще гребут, что под руки подвернется. Ну и болван же этот староста Шимко! Нет чтоб отсидеться в укромном месте. Знай вьется вокруг них. Немцам теперь и на подводах далеко не уйти... Порубский ощупал нагрудный карман своего старого зимнего пальто. Там спрятан приказ со списком хозяев сорока конных подвод. Они уже не будут предоставлены «в распоряжение», как значится в приказе! Зря старался староста, вручая ему приказ. Здесь оно, ихнее распоряжение! И некому ходить с ним по дворам, сгонять хозяев с подводами... Порубского начало знобить.
И хватило же у них ума, у Мишо и его товарищей, ввязаться в это дело. Мост взорвать, дорогу преградить! Ведь Колкар совсем не для того посылал взрывчатку, или как это называется. Им надо было вывести из строя
железную дорогу, чтобы не дать швабам ее перепахать1. Может, лучше было спрятать эту взрывчатку да пройти по дворам с приказом, чтобы дали подводы? Ну да ладно, лишь бы у ребят все обошлось! Немцам придется удирать на своих двоих. Не будет им ни лошадей, ни возчиков. Коней жалко — все равно бы их где-нибудь пристрелили... Старика Порубского снова разобрала жалость и злость, потому что издали опять послышался треск задубелых шпал.
Шпалы на железнодорожном пути все трещали и трещали.
Порубский начал дрожать от холода и от страха за сына. Особой нежности к сыну он не питал, но, когда стало известно, что сын в бункере на Кручах, Порубский стал ходить сюда. Доставлял сыну и его товарищам продукты и всегда шел на Кручи дальним окольным путем, по речке, чтобы не оставлять следов на снегу. Когда снег стаял, Порубский все равно по привычке ходил тем же дальним путем, по речке. Теперь он сидел, спокойно дышал напоенным весенними запахами воздухом, в котором уже не чувствовалось, как в прошлый приход к сыну на Кручи, доносимой ветром издалека вони. Старуху немцы не тронут, вспомнил он о жене. На что она им сдалась?.. Он примял пальцем табак в дымящейся трубке.
Темная ночь под застланным тучами небом тянулась донельзя медленно, дышала влажным весенним холодом, на который накатывали волны теплого ветра, волочилась еле-еле, как волочится шлейф черного дыма в безветренную погоду.
Темным буковым лесом шли к молчанским полям шестеро партизан — взрывать мост на дороге в Черманскую Леготу и блокировать дорогу в Рачаны, чтобы помешать немцам удрать на подводах и машинах, хотя Порубский вместе с взрывчаткой принес и наказ от Колкара, работника старосты Шико, взорвать, если еще не поздно, железнодорожный путь где-нибудь за Ракитовцами. Шли буковым лесом под гору шестеро из тех сорока пяти, на которых напали солдаты Дитберта у шталевского кирпичного завода. Их вела решимость отплатить за все.
В последние недели войны немцы при отступлении выводили из строя железные дороги таким образом, чтобы их нельзя было в короткий срок восстановить: по рельсам пускали локомотив со специальным устройством, которое оставляло после себя вырванные и искореженные шпалы.
Людям Габоровой породы, рассчитаться за все с немецкими вояками, их вело желание проверить себя перед самими собой и перед лицом своих товарищей — остались ли они теми же, какими были, после долгой зимы в бункере на Кручах, пережив испытание страхом, стужей, голодом, изнурительным бездействием, отчаянием, дрязгами и озлоблением; пережив дни позора (они презирали сами себя), они хотели знать, такие ли они еще, какими были в августе и сентябре, когда с энтузиазмом, с песней взялись за оружие, не ведая страха перед превосходящими силами немцев. Они обрадовались, когда старик Порубский принес взрывчатку. И вот они шли, тихо и осторожно. Их вело, как и в августе и сентябре, желание помочь советским солдатам — «Советам»,— ибо они верили: только советские солдаты не допустят, чтобы немцы обращались с людьми как со скотом. Вело их и кое-что еще. В октябре сорок четвертого, когда солдаты Дитберта напали на партизан у шталевского кирпичного завода, среди других были убиты два советских партизана, а троих солдаты Дитберта захватили в плен. Бойцов Порубского вело желание отомстить за них кому угодно, лишь бы на нем была немецкая форма. Тихо, в полном молчании шли они буковым лесом.
Горная дорога (по ней обычно спускались вниз к молчанским землям) была еще мокрая, грязная и скользкая. В глубокой колее, оставленной колесами тяжелых повозок, кое-где еще стояла вода. В воздухе веяло влажным запахом распускающегося леса. Издалека, с юга, слышался гул канонады и треск железнодорожных шпал, уничтожаемых немцами.
Мишо Порубский, сын молчанского общинного служителя, шагал впереди, и его захлестывала огромная радость. Может статься, совсем скоро все будет кончено!.. Эта счастливая мысль не давала думать ни о чем другом. Его переполняла радость от сознания, что лишь ему удалось удержать в бункере своих шестерых товарищей, не допустить, чтобы они разошлись. Как хорошо шагать сейчас под гору и думать, что, возможно, он идет на свою последнюю операцию, а сколько еще мужества сохранилось у него и у его товарищей от того великого воодушевления августовских-и сентябрьских дней, которое у многих других борцов и целых отрядов сошло на нет. Исчезло, как утренний туман... Он шагал молча, бесшумно и осторожно.
В Молчанах ночь проходила для одних медленно, а для других быстро.
Около трех начальник молчанского гарнизона обер-лейтенант Вальтер Шримм вне себя вбежал в шталевскую виллу и с горечью и гневом вскричал:
— Гизела, кажется, я не смогу дать тебе машину... Теперь уже опасно... уходить вместе с войском... а у нас исчезла взрывчатка... взорвать мост, заблокировать дорогу... должен был Колпинг, но он еще не вернулся, а ведь он мог бы часть вещей взять к себе в машину, у него большая машина...
Гизела Габорова ничего не понимала.
— Колпинга послали с особым заданием в партизанские деревни... а взрывчатка, исчезла взрывчатка... где она?
Шримм умолк, тяжело дыша, и думал о том, что ротенфюрер Колпинг должен был заблокировать дорогу из Больших Гамров и вернуться в Молчаны, но все еще не вернулся. Шримма снедал страх, он не мог понять, что случилось с Колпингом и его отрядом, и не решался отправить солдат на их розыски.
Гизела озадаченно смотрела на Шримма.
— Теперь уже опасно... Почему, Вальтер? — спросила она.— Почему же опасно? Что произошло?
— Нет, Гизела, ничего не произошло, но я боюсь за тебя.
— Боишься? Чего же? Машина вернется, солдаты тоже, если для тебя это так важно.— Гизела Габорова страшно испугалась, что ей не удастся уехать на машине, но постаралась принять самый невозмутимый вид, на какой только была способна.
— Ладно, Гизела, однако...
Гизела Габорова ответила Шримму недоуменным и обиженным взглядом и села на зеленый диван.
— Ты, случайно, не знаешь ли?.. Не слыхала?..— Шримм испытующе уставился своими черными глазами на Гизелу.— Есть здесь, в Молчанах или в округе, партизаны?
— Ничего я не знаю! Подумай сам! Откуда мне знать? Какое мне дело до этого? Может, есть, а может, и нет. У меня партизаны убили мужа...
— Знаю, Гизела, но ты тоже виновата!
— В чем я виновата? — Гизела рассмеялась, показав два ряда великолепных белых зубов.— В чем, Вальтер?
Шримм вдруг понял, что способен бестрепетно смотреть в голубые глаза и овальное личико Гизелы, и только потому, что говорит ей неприятные вещи.
— Ты виновата уже в том,— сказал он,— что из-за тебя я пренебрег своими прямыми обязанностями. Я не приказал проверить население Молчан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я