круглый унитаз
Оно было изуродовано и обожжено, его покрывали серые и черные струпья – засохшие комья цемента и асфальта. Несчастный был без сознания и явно задыхался – он хрипел и ловил ртом воздух. Выпученные глаза налились кровью и закатились. С разбитых губ стекали розовые струйки слюней и срывались ругательства. Жуткая говорящая репа посреди черного поля, воняющего дегтем, увядшими розами, гнилыми апельсинами и горелым мясом.
Я вспомнил о рации в кармане плаща. Вытащил ее, включил, но заговорить не успел. Под белой машиной, которую я принимал за полицейскую, злобно взвизгнули шины. Механический зверь бросился в атаку. Я понял, что это ловушка и что автомобиль мчится прямо на меня и вот-вот убьет, и все же я остался на месте в совершенном ошеломлении и с последней бесполезной мыслью в голове: я не успею ответить на раздраженное «Что там?», выкрикнутое Олеяржем. Я бы с радостью ответил ему одним словом: эффектное получилось бы прощание.
Но смерть нанесла удар в другом месте. В паре метров от меня машина резко затормозила, вильнула в сторону и изменила направление. Автомобиль с заблокированными колесами не без элегантности скользил по свежему асфальту. Хотя скорость его была не слишком велика, правое переднее колесо срезало голову Барнабаша, как гильотина. Раздался противный хруст, и голова отлетела, как если бы ею выстрелили из пращи. Машина не остановилась, мотор набрал обороты… несколько секунд «шкода» преследовала подпрыгивающую по Рессловой улице голову, а потом резко свернула на Диттрихову. И исчезла, а водителя я так и не разглядел.
Я не упал в обморок. Я не посмел упасть в обморок. Я себе этого не позволил. Но вот промолчать мне не удалось. Я стоял, расставив ноги, над рацией, которая валялась возле кровавого обрубка шеи Барнабаша, и, прижав ладони к ушам, повторял «нетнетнетнетнетнет», чтобы заглушить безумный стук мельничных колес снесенной Шитковской мельницы. И это продолжалось очень долго.
А потом все изменилось. Улица кишела черными униформами, среди которых выделялось серое пальто. Оно было на человеке с лысой головой, проталкивавшегося ко мне сквозь толпу. Из его ушей торчали два белых носовых платка, и он что-то взволнованно говорил, а может, так только казалось, во всяком случае язык у него во рту раздраженно шевелился. Я ничего не слышал, я был также глух, как и он. Я хотел вынуть руки из карманов, но обнаружил, что они с силой прижаты к ушам. Я опустил их, и стук немедленно прекратился. Я услышал голос Олеяржа, который как раз произнес фамилию – Юнек.
– Юнек в больнице, – почти прошептал я. – Ночью он ввязался в какую-то драку.
– Вы с ума сошли, – пробурчал полковник. – Вы что же, не слышите, что я говорю? Кто наплел вам, будто он в больнице? Он лежит в доме Барнабаша в луже крови. Рядом с трупом брошен нож – тонкий старинный кинжал. Он вошел в одно ухо, а вышел в другое.
Я ощутил жалость – не к Юнеку, нет, а к себе. Я был уверен, что его смерть запишут на мой – и так уже немаленький – счет. В душе я прощался с недавно завоеванным доверием. Ведь даже номерной знак белой «шкоды» я смог запомнить только наполовину, хотя довольно долго смотрел на него. Хватило одного телефонного звонка, чтобы удостовериться, что автомобили с номерами этой серии полицией не используются. Я допустил очередную фатальную ошибку.
Днем на сцене появился Труг – как и всегда, когда требовалось провести тщательную и отвратительную работу. Дело в том, что голова Барнабаша скатилась с Рессловой улицы на набережную, где одна из колонн Танцующего дома отфутболила ее, словно мяч в ворота, в решетчатое ограждение над рекой. Она застряла в переплетении железных цветочных гирлянд, и извлечь ее оттуда никак не удавалось. Вызволил ее Труг – вырезал хирургической пилой. Круглое отверстие в ограде сохранилось и по сей день.
Когда вечером я опять остался один на загороженной с обеих сторон улице, то вспомнил о грузовике со стрелой подъемного крана, который утром стоял возле храма Святого Вацлава. Оранжевая «татра», модель, давно уже замененная более новой и мощной. Зачем дорожникам мог понадобиться кран? Я подбежал к церкви и снова оглядел все механизмы: бетономешалка, асфальтоукладчик, каток. Подъемный кран исчез. Я был убежден, что это тот самый, с помощью которого маньяк-убийца насадил на флагштоки возле Центра конгрессов ноги Ржегоржа и снял королевский венец со шпиля башни Святого Штепана, чтобы вплести в него юного вандала. Я и подумать не мог о том, чтобы рассказать об этом Олеяржу.
В гостиницу «Бувине» я вернулся, когда уже стемнело. Я размышлял о словах полковника, сказанных мне перед тем, как он уехал с места убийства. Он нашел меня на набережной. Правое ухо у него было переполнено черной гадостью, будто его тоже пытались закатать в асфальт. Вот что он мне сказал: «Бывает ли зрелище более жалкое, чем телохранитель, который не уберег своего подопечного? Телохранитель, который не уберег двух подопечных. Сам черт прислал вас в полицию. Возможно, вы и впрямь ничего не знаете, возможно, не хотите видеть правды, а возможно, ведете с нами грязную игру, но очень похоже на то, что все эти убийства совершаются в честь одного-единственного человека, хотя я и не нашел пока этому разумного объяснения. Хотите узнать, кого я имею в виду? А сами вы не догадываетесь? Вижу, что до вас начинает доходить, что вы тоже начинаете понимать. Этот человек – самый плохой полицейский в мире, этот человек – вы».
XXII
Разящей молнией становишься ты, вековечный ливень крутого бархатного свода черноты.
[Р. ВАЙНЕР]
Полиция осталась верна своим испытанным методам и быстро отыскала главного подозреваемого. Если бы мне не хотелось плакать, я бы смеялся, я бы просто за живот хватался от смеха, потому что этим подозреваемым оказался… Загир. Сперва я отверг это как полную бессмыслицу, но потом мне пришлось признать, что определенная логика – или хотя бы намек на нее – тут есть: я вспомнил наш с ним недавний разговор в Вацлавском пассаже. Сказал же мне тогда Загир, что они с Барнабашем соперники. Может, и другим он открыл больше, чем сам того хотел? В последнее время он много пил и мог выдать себя. Да, это вполне вероятно! Вдруг такую же ненависть, как к Барнабашу, он питал и к Ржегоржу с Пенделмановой? Вдруг это он убил всех троих, причем хромая нога – действительно сильно искалеченная, я собственными глазами видел рану – послужила ему стопроцентным алиби? Жертву ведь всегда подозревают в последнюю очередь. Увечье же он нанес себе сам – фанатичный судья грехов своих и чужих вполне на такое способен, а для того, чтобы подвесить себя за ногу в звоннице Святого Аполлинария, от него требовались только хорошая порция ненависти к себе и ловкость.
Как нарочно, Загир уехал в плановую командировку в Любляну – он так обожал свою машину, что пренебрег удобствами авиаперелета. Вернуться он должен был через десять дней. Мы получили приказ не распространяться о своих подозрениях. Предпринимать какие-то шаги для его задержания тоже было запрещено, а идею наложить арест на банковский счет архитектора начальник отверг, назвав ее идиотской. Многие опасались, что Загир переполошится и останется за границей.
Буквально все вдруг поверили, что убийца – именно он, в следственной группе, где со мной не разговаривал ни один человек, это считали непреложным фактом. Слова архитектора о том, что я, возможно, тоже знал кого-нибудь из строителей опасного для жизни спального района, жгли мне мозг – ведь он не сказал, что я их знаю, а сказал, что я их знал, как если бы они уже были покойниками. Так что я тоже на какое-то время поддался соблазну увидеть в нем полупомешанного убийцу. Однако вскоре я понял, что никаких доказательств этому нет. Двоим любителям граффити, одному покрашенному и задохнувшемуся, второму со скейтбордом, засунутым в живот, не находилось места в этой гипотезе. И старинным зданиям тоже. Впрочем, о задатках убийц, присущих готическим храмам, я в полиции говорить не мог.
Из-за подозрений, павших на Загира, и его грядущего ареста было забыто мое предложение сравнить в лаборатории булыжники из зеленоватого гранита. Они безусловно происходили из одного места, они были одинакового цвета, одинаково обработаны и одинаково зловещи. Я намеревался через голову начальства убедить Труга собственноручно провести химический анализ камней. Я без зазрения совести собирался прибегнуть к элементарному шантажу: мне многое было известно о его опытах над животными, и я был уверен, что вряд ли ему удастся объяснить, откуда взялся однорогий конь.
Наступил понедельник, кончилась роковая неделя, решившая судьбу и ямы под Рессловой улицей, и подвалов под Карловой площадью. На глаза полковнику Олеяржу я показываться не смел, Гмюнду был не нужен. Он как-то сдал за последнее время, его внешность – прежде безупречная и блестящая – потускнела, слой тонкого закаленного стекла, который всегда защищал его, словно потрескался. В гостинице он ночевал лишь изредка. Да и Прунслика я уже давно не видел, хотя по вечерам у меня не возникало ощущения, что в обширных апартаментах я нахожусь в одиночестве. По коридорам тянуло тяжелым сладковатым ароматом, от которого кружилась голова и щекотало в горле. Я не знал, что это, но когда однажды утром вновь ощутил в гостиной этот одуряющий запах, то решил, что издавать его может лишь тлеющий опий. Мне казалось, что источник аромата находится в комнате Прунслика. Я чувствовал себя таким одиноким, что превозмог отвращение к коротышке и несколько раз постучал в его дверь. Мне никто не ответил, в комнате стояла тишина – не слышалось ни приглушенных голосов, ни подозрительных шорохов, ни грубого смеха. Нажать на ручку я не отважился.
В то время мне очень хотелось поговорить с Розетой, которой я бы с удовольствием поведал о своих неприятностях в полиции и пошатнувшейся дружбе с Матиашем Гмюндом. Дважды я заставал ее во время завтрака, но оба раза она уходила, как только замечала меня в дверях, так что я не успевал даже поздороваться. А потом она и вовсе перестала спускаться к завтраку. Я пытался подстроить так, чтобы встретиться с ней якобы случайно: поднимался раньше шести часов и поджидал ее в пустынных коридорах этой странной гостиницы, однако в дверь к ней так и не постучал. Мне не давало покоя подозрение, что она избегает меня намеренно.
Человека, согласного выслушать мои жалобы и снять с меня хотя бы часть грехов, я в конце концов обрел в лице учителя Нетршеска. Я без всякого приглашения зашел навестить его после очередной бессонной ночи, и он встретил меня с откровенной трогательной радостью. Наверное, выглядел я совершенно убитым, потому что он участливым тоном пригласил меня войти, усадил в кухне за стол и заварил крепкий чай, положив в мою чашку много сахару и долив ее до краев ромом. Потом он устроился напротив и предложил мне все ему рассказать. Откровенность несла с собой желанное облегчение. Слабые люди часто совершают ошибки.
Я подробно поведал ему обо всех убийствах в Новом Городе – с самого начала и до конца, не умолчав ни о деталях полицейского расследования, ни о том, что оно практически топчется на месте. Слова мои лились плавно, и я чувствовал, что их поток уносит с собой кошмарное напряжение, в котором я до сих пор пребывал. Я не скрыл от него ни своих сомнений относительно виновности Загира, ни давно уже обуревавших меня подозрений – а подозревал я, что мой благодетель Матиаш Гмюнд каким-то удивительным образом замешан во всю эту историю.
Мне не следовало увлекаться, свои самые сокровенные мысли всегда лучше оставлять при себе. Нетршеск, слушавший меня внимательно и с видимым сочувствием, как-то странно дернулся, едва услышав имя рыцаря, и заметно помрачнел. Но он сумел совладать с собой и поинтересовался, на чем основаны мои подозрения. Задавая свой вопрос, он озабоченно глядел куда-то поверх моей головы. Я обернулся и увидел Люцию, стоявшую в дверях спальни. На ее лбу прорезались три морщинки, полные вопросов. Судя по всему, она слышала мой рассказ, но ничего в нем не поняла. Зато ее старый муж отчего-то встрепенулся, как вспугнутый заяц. Злым дрожащим голосом он велел ей заняться ребенком и оставить нас наедине. Я ощутил ее обиду, и мне захотелось вступиться за нее. Но колебался я слишком долго – она закрыла за собой дверь.
Нетршеск увидел, что я больше ничего ему не скажу, и немедленно потерял ко мне интерес. Посмотрев на часы, он принялся барабанить пальцами по столу, а потом сказал, что у него встреча в Историческом клубе, и предложил мне его проводить. Я все понял и встал из-за стола. Мы в полном безмолвии спустились на улицу и неловко распрощались. Он пошел в одну сторону, я в другую; никакой определенной цели у меня не было.
Воздух полнился рассеянным светом, коловшим глаза и застившим зрение. Наклонив голову и не отводя взгляда от тротуара, я прошел по Вацлавской улице и оказался на Морани, откуда ноги сами привели меня к Эммаусскому монастырю. Как только я остановился перед ним, в моей памяти всплыло то место из Евангелия от Луки, по которому монастырь в 1372 году и получил свое название. Его часто и с удовольствием цитировал в своих проповедях отец Флориан. «В тот же день двое учеников шли в селение, отстоящее стадий на шестьдесят от Иерусалима, называемое Эммаус; и разговаривали между собою о всех сих событиях. И когда они разговаривали и рассуждали между собою, и Сам Иисус, приблизившись, пошел с ними. Но глаза их были удержаны, так что они не узнали Его».
Я помимо воли обернулся в уверенности, что за моей спиной кто-то стоит. Нигде не было видно ни единой живой души. Алебастрово-белый туман утончал стволы каштанов, а на дурной славы каменной лестнице под церковью жались друг к другу два замерзших голубя.
Я обошел комплекс монастырских строений и инстинктивно пригнулся, проходя под тремя мрачными зданиями Управления наземных строительных работ и пражского градостроительства, столь типичными для тех архитекторов-пустобрехов, что возвели эти и им подобные прямоугольные стекляшки, угрожающе балансирующие на бетонных курьих ножках;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Я вспомнил о рации в кармане плаща. Вытащил ее, включил, но заговорить не успел. Под белой машиной, которую я принимал за полицейскую, злобно взвизгнули шины. Механический зверь бросился в атаку. Я понял, что это ловушка и что автомобиль мчится прямо на меня и вот-вот убьет, и все же я остался на месте в совершенном ошеломлении и с последней бесполезной мыслью в голове: я не успею ответить на раздраженное «Что там?», выкрикнутое Олеяржем. Я бы с радостью ответил ему одним словом: эффектное получилось бы прощание.
Но смерть нанесла удар в другом месте. В паре метров от меня машина резко затормозила, вильнула в сторону и изменила направление. Автомобиль с заблокированными колесами не без элегантности скользил по свежему асфальту. Хотя скорость его была не слишком велика, правое переднее колесо срезало голову Барнабаша, как гильотина. Раздался противный хруст, и голова отлетела, как если бы ею выстрелили из пращи. Машина не остановилась, мотор набрал обороты… несколько секунд «шкода» преследовала подпрыгивающую по Рессловой улице голову, а потом резко свернула на Диттрихову. И исчезла, а водителя я так и не разглядел.
Я не упал в обморок. Я не посмел упасть в обморок. Я себе этого не позволил. Но вот промолчать мне не удалось. Я стоял, расставив ноги, над рацией, которая валялась возле кровавого обрубка шеи Барнабаша, и, прижав ладони к ушам, повторял «нетнетнетнетнетнет», чтобы заглушить безумный стук мельничных колес снесенной Шитковской мельницы. И это продолжалось очень долго.
А потом все изменилось. Улица кишела черными униформами, среди которых выделялось серое пальто. Оно было на человеке с лысой головой, проталкивавшегося ко мне сквозь толпу. Из его ушей торчали два белых носовых платка, и он что-то взволнованно говорил, а может, так только казалось, во всяком случае язык у него во рту раздраженно шевелился. Я ничего не слышал, я был также глух, как и он. Я хотел вынуть руки из карманов, но обнаружил, что они с силой прижаты к ушам. Я опустил их, и стук немедленно прекратился. Я услышал голос Олеяржа, который как раз произнес фамилию – Юнек.
– Юнек в больнице, – почти прошептал я. – Ночью он ввязался в какую-то драку.
– Вы с ума сошли, – пробурчал полковник. – Вы что же, не слышите, что я говорю? Кто наплел вам, будто он в больнице? Он лежит в доме Барнабаша в луже крови. Рядом с трупом брошен нож – тонкий старинный кинжал. Он вошел в одно ухо, а вышел в другое.
Я ощутил жалость – не к Юнеку, нет, а к себе. Я был уверен, что его смерть запишут на мой – и так уже немаленький – счет. В душе я прощался с недавно завоеванным доверием. Ведь даже номерной знак белой «шкоды» я смог запомнить только наполовину, хотя довольно долго смотрел на него. Хватило одного телефонного звонка, чтобы удостовериться, что автомобили с номерами этой серии полицией не используются. Я допустил очередную фатальную ошибку.
Днем на сцене появился Труг – как и всегда, когда требовалось провести тщательную и отвратительную работу. Дело в том, что голова Барнабаша скатилась с Рессловой улицы на набережную, где одна из колонн Танцующего дома отфутболила ее, словно мяч в ворота, в решетчатое ограждение над рекой. Она застряла в переплетении железных цветочных гирлянд, и извлечь ее оттуда никак не удавалось. Вызволил ее Труг – вырезал хирургической пилой. Круглое отверстие в ограде сохранилось и по сей день.
Когда вечером я опять остался один на загороженной с обеих сторон улице, то вспомнил о грузовике со стрелой подъемного крана, который утром стоял возле храма Святого Вацлава. Оранжевая «татра», модель, давно уже замененная более новой и мощной. Зачем дорожникам мог понадобиться кран? Я подбежал к церкви и снова оглядел все механизмы: бетономешалка, асфальтоукладчик, каток. Подъемный кран исчез. Я был убежден, что это тот самый, с помощью которого маньяк-убийца насадил на флагштоки возле Центра конгрессов ноги Ржегоржа и снял королевский венец со шпиля башни Святого Штепана, чтобы вплести в него юного вандала. Я и подумать не мог о том, чтобы рассказать об этом Олеяржу.
В гостиницу «Бувине» я вернулся, когда уже стемнело. Я размышлял о словах полковника, сказанных мне перед тем, как он уехал с места убийства. Он нашел меня на набережной. Правое ухо у него было переполнено черной гадостью, будто его тоже пытались закатать в асфальт. Вот что он мне сказал: «Бывает ли зрелище более жалкое, чем телохранитель, который не уберег своего подопечного? Телохранитель, который не уберег двух подопечных. Сам черт прислал вас в полицию. Возможно, вы и впрямь ничего не знаете, возможно, не хотите видеть правды, а возможно, ведете с нами грязную игру, но очень похоже на то, что все эти убийства совершаются в честь одного-единственного человека, хотя я и не нашел пока этому разумного объяснения. Хотите узнать, кого я имею в виду? А сами вы не догадываетесь? Вижу, что до вас начинает доходить, что вы тоже начинаете понимать. Этот человек – самый плохой полицейский в мире, этот человек – вы».
XXII
Разящей молнией становишься ты, вековечный ливень крутого бархатного свода черноты.
[Р. ВАЙНЕР]
Полиция осталась верна своим испытанным методам и быстро отыскала главного подозреваемого. Если бы мне не хотелось плакать, я бы смеялся, я бы просто за живот хватался от смеха, потому что этим подозреваемым оказался… Загир. Сперва я отверг это как полную бессмыслицу, но потом мне пришлось признать, что определенная логика – или хотя бы намек на нее – тут есть: я вспомнил наш с ним недавний разговор в Вацлавском пассаже. Сказал же мне тогда Загир, что они с Барнабашем соперники. Может, и другим он открыл больше, чем сам того хотел? В последнее время он много пил и мог выдать себя. Да, это вполне вероятно! Вдруг такую же ненависть, как к Барнабашу, он питал и к Ржегоржу с Пенделмановой? Вдруг это он убил всех троих, причем хромая нога – действительно сильно искалеченная, я собственными глазами видел рану – послужила ему стопроцентным алиби? Жертву ведь всегда подозревают в последнюю очередь. Увечье же он нанес себе сам – фанатичный судья грехов своих и чужих вполне на такое способен, а для того, чтобы подвесить себя за ногу в звоннице Святого Аполлинария, от него требовались только хорошая порция ненависти к себе и ловкость.
Как нарочно, Загир уехал в плановую командировку в Любляну – он так обожал свою машину, что пренебрег удобствами авиаперелета. Вернуться он должен был через десять дней. Мы получили приказ не распространяться о своих подозрениях. Предпринимать какие-то шаги для его задержания тоже было запрещено, а идею наложить арест на банковский счет архитектора начальник отверг, назвав ее идиотской. Многие опасались, что Загир переполошится и останется за границей.
Буквально все вдруг поверили, что убийца – именно он, в следственной группе, где со мной не разговаривал ни один человек, это считали непреложным фактом. Слова архитектора о том, что я, возможно, тоже знал кого-нибудь из строителей опасного для жизни спального района, жгли мне мозг – ведь он не сказал, что я их знаю, а сказал, что я их знал, как если бы они уже были покойниками. Так что я тоже на какое-то время поддался соблазну увидеть в нем полупомешанного убийцу. Однако вскоре я понял, что никаких доказательств этому нет. Двоим любителям граффити, одному покрашенному и задохнувшемуся, второму со скейтбордом, засунутым в живот, не находилось места в этой гипотезе. И старинным зданиям тоже. Впрочем, о задатках убийц, присущих готическим храмам, я в полиции говорить не мог.
Из-за подозрений, павших на Загира, и его грядущего ареста было забыто мое предложение сравнить в лаборатории булыжники из зеленоватого гранита. Они безусловно происходили из одного места, они были одинакового цвета, одинаково обработаны и одинаково зловещи. Я намеревался через голову начальства убедить Труга собственноручно провести химический анализ камней. Я без зазрения совести собирался прибегнуть к элементарному шантажу: мне многое было известно о его опытах над животными, и я был уверен, что вряд ли ему удастся объяснить, откуда взялся однорогий конь.
Наступил понедельник, кончилась роковая неделя, решившая судьбу и ямы под Рессловой улицей, и подвалов под Карловой площадью. На глаза полковнику Олеяржу я показываться не смел, Гмюнду был не нужен. Он как-то сдал за последнее время, его внешность – прежде безупречная и блестящая – потускнела, слой тонкого закаленного стекла, который всегда защищал его, словно потрескался. В гостинице он ночевал лишь изредка. Да и Прунслика я уже давно не видел, хотя по вечерам у меня не возникало ощущения, что в обширных апартаментах я нахожусь в одиночестве. По коридорам тянуло тяжелым сладковатым ароматом, от которого кружилась голова и щекотало в горле. Я не знал, что это, но когда однажды утром вновь ощутил в гостиной этот одуряющий запах, то решил, что издавать его может лишь тлеющий опий. Мне казалось, что источник аромата находится в комнате Прунслика. Я чувствовал себя таким одиноким, что превозмог отвращение к коротышке и несколько раз постучал в его дверь. Мне никто не ответил, в комнате стояла тишина – не слышалось ни приглушенных голосов, ни подозрительных шорохов, ни грубого смеха. Нажать на ручку я не отважился.
В то время мне очень хотелось поговорить с Розетой, которой я бы с удовольствием поведал о своих неприятностях в полиции и пошатнувшейся дружбе с Матиашем Гмюндом. Дважды я заставал ее во время завтрака, но оба раза она уходила, как только замечала меня в дверях, так что я не успевал даже поздороваться. А потом она и вовсе перестала спускаться к завтраку. Я пытался подстроить так, чтобы встретиться с ней якобы случайно: поднимался раньше шести часов и поджидал ее в пустынных коридорах этой странной гостиницы, однако в дверь к ней так и не постучал. Мне не давало покоя подозрение, что она избегает меня намеренно.
Человека, согласного выслушать мои жалобы и снять с меня хотя бы часть грехов, я в конце концов обрел в лице учителя Нетршеска. Я без всякого приглашения зашел навестить его после очередной бессонной ночи, и он встретил меня с откровенной трогательной радостью. Наверное, выглядел я совершенно убитым, потому что он участливым тоном пригласил меня войти, усадил в кухне за стол и заварил крепкий чай, положив в мою чашку много сахару и долив ее до краев ромом. Потом он устроился напротив и предложил мне все ему рассказать. Откровенность несла с собой желанное облегчение. Слабые люди часто совершают ошибки.
Я подробно поведал ему обо всех убийствах в Новом Городе – с самого начала и до конца, не умолчав ни о деталях полицейского расследования, ни о том, что оно практически топчется на месте. Слова мои лились плавно, и я чувствовал, что их поток уносит с собой кошмарное напряжение, в котором я до сих пор пребывал. Я не скрыл от него ни своих сомнений относительно виновности Загира, ни давно уже обуревавших меня подозрений – а подозревал я, что мой благодетель Матиаш Гмюнд каким-то удивительным образом замешан во всю эту историю.
Мне не следовало увлекаться, свои самые сокровенные мысли всегда лучше оставлять при себе. Нетршеск, слушавший меня внимательно и с видимым сочувствием, как-то странно дернулся, едва услышав имя рыцаря, и заметно помрачнел. Но он сумел совладать с собой и поинтересовался, на чем основаны мои подозрения. Задавая свой вопрос, он озабоченно глядел куда-то поверх моей головы. Я обернулся и увидел Люцию, стоявшую в дверях спальни. На ее лбу прорезались три морщинки, полные вопросов. Судя по всему, она слышала мой рассказ, но ничего в нем не поняла. Зато ее старый муж отчего-то встрепенулся, как вспугнутый заяц. Злым дрожащим голосом он велел ей заняться ребенком и оставить нас наедине. Я ощутил ее обиду, и мне захотелось вступиться за нее. Но колебался я слишком долго – она закрыла за собой дверь.
Нетршеск увидел, что я больше ничего ему не скажу, и немедленно потерял ко мне интерес. Посмотрев на часы, он принялся барабанить пальцами по столу, а потом сказал, что у него встреча в Историческом клубе, и предложил мне его проводить. Я все понял и встал из-за стола. Мы в полном безмолвии спустились на улицу и неловко распрощались. Он пошел в одну сторону, я в другую; никакой определенной цели у меня не было.
Воздух полнился рассеянным светом, коловшим глаза и застившим зрение. Наклонив голову и не отводя взгляда от тротуара, я прошел по Вацлавской улице и оказался на Морани, откуда ноги сами привели меня к Эммаусскому монастырю. Как только я остановился перед ним, в моей памяти всплыло то место из Евангелия от Луки, по которому монастырь в 1372 году и получил свое название. Его часто и с удовольствием цитировал в своих проповедях отец Флориан. «В тот же день двое учеников шли в селение, отстоящее стадий на шестьдесят от Иерусалима, называемое Эммаус; и разговаривали между собою о всех сих событиях. И когда они разговаривали и рассуждали между собою, и Сам Иисус, приблизившись, пошел с ними. Но глаза их были удержаны, так что они не узнали Его».
Я помимо воли обернулся в уверенности, что за моей спиной кто-то стоит. Нигде не было видно ни единой живой души. Алебастрово-белый туман утончал стволы каштанов, а на дурной славы каменной лестнице под церковью жались друг к другу два замерзших голубя.
Я обошел комплекс монастырских строений и инстинктивно пригнулся, проходя под тремя мрачными зданиями Управления наземных строительных работ и пражского градостроительства, столь типичными для тех архитекторов-пустобрехов, что возвели эти и им подобные прямоугольные стекляшки, угрожающе балансирующие на бетонных курьих ножках;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41