https://wodolei.ru/catalog/mebel/komplekty/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

как читают книгу, как расшифровывают инструкции для программирования видео, как ипохондрик перечитывает противопоказания ацетилсалициловой кислоты, как заучивают наизусть любовное письмо или как снова и снова останавливают взгляд на имени друга, выгравированном на его надгробной плите. Нужно читать взгляды и жесты, молчание и пустоту. Нужно читать также и глаза, и прикосновения, и шаги. Нужно читать все, потому что в этой необъятной вселенной все также имеет продолжение внутри. И это единственное, что мы способны постичь.
Я отошел от окна Полин. Идя на ощупь в темноте (мои пальцы касались только капель дождя, как легкой, но непреодолимой занавески), я дошел до места, где росла плакучая ива. Оттуда были видны все остальные окна. В особняке свет горел только в комнате Исабель. На другой стороне сада, в гостевом домике, Долорес сидела за своим столом. Она писала, не поднимая головы, как ребенок, отрабатывающий наказание. Время от времени она прикрывала ладонью рот или проводила рукой по волосам, не отрывая взгляда от бумаги. В этот момент она пересекала тропический лес на лодке. Я наблюдал за ней, стоя в реке, не двигаясь и не боясь, что на меня нападут крокодилы. Я видел, как она проплывала мимо по дороге полного одиночества и фатального невезения. Тот мир действительно для меня существовал. Долорес была той сорокалетней женщиной, постоянно переживавшей кризис и любившей кофе, мраморные тротуары и истории, спасавшие от тоски. Я почувствовал зависть к ней – к ее страстной задумчивости, к ее необыкновенной многоликости. Долорес была удивительной женщиной потому, что одновременно сидела дома и плыла по реке, потому, что ей нравился кофе, потому, что ее уделом был постоянный кризис. Холод становился невыносим.
Я вошел в дом через главную дверь и направился в свою комнату, чтобы снова переодеться в клетчатую рубашку и необъятные брюки, но, проходя мимо лестницы, ведущей на второй этаж, услышал стон. В ту ночь я понял, что Долорес в чем-то была права. Наверху меня ожидало постыдное зрелище, которое мне было бы лучше не видеть. Я поднялся по лестнице, стараясь не шуметь и с беспокойством глядя на мокрые следы, остававшиеся после меня на ступеньках. В коридоре никого не было, и все двери были закрыты. Снова послышался стон, заставивший подумать об агонии, как будто кому-то сдавили горло. Стон доносился из комнаты Исабель. Я уже собирался постучать в дверь, но меня задержало смутное подозрение или, возможно, порочное желание остаться наблюдателем. Как бы то ни было (хотя это и не может служить мне оправданием), я думаю, мы видим вещи на секунду раньше, чем они предстают перед нашими глазами в действительности. В нас есть нечто такое, что помогает нам предчувствовать события: подобно тому, как, слушая музыку, мы не напрягаемся для восприятия каждого нового аккорда, нового ритма, а заранее интуитивно их ощущаем. Как бы то ни было, я не стал стучать в дверь. Я посмотрел по сторонам и нагнулся, чтобы заглянуть в замочную скважину. Заключенная в овал смутных очертаний, как неясный дагерротип, была видна кровать Исабель Тогорес. Писательница держала в своих объятиях Антона. Тот, покрытый потом, с выпученными глазами и открытым ртом, окруженным пеной, издавал непрерывный жалобный стон. Она смотрела на него, заливаясь слезами, и приговаривала тихим голосом: «Отдыхай. Я позабочусь о тебе, Антон. Я люблю тебя. Люблю. Отдыхай». Одной рукой она поддерживала его голову, а другой ласкала его.
* * *
– А ты что скажешь? – спросил Пако.
– Значит, дело так. Собираются назначить другого. Немца, я думаю. Такие дела, – говорил Умберто, не отрывая взгляда от шахматной доски.
– А ты-то что скажешь по этому поводу?
– Ничего. Что мне сказать? Мне нечего сказать. Такие вот дела.
Я заменил уже догоравшие свечи на новые. Все внимание Пако и Умберто по-прежнему было приковано к игре, но ни один из них не сделал следующего хода. Они замолчали, заметив мое присутствие в гостиной. Я не осмелился спросить, не нужно ли им чего, и молча удалился. Проходя мимо буфета, я заметил, что Антон Аррьяга оставил там наброски своего рассказа. Я захватил их с собой и потушил свечу сразу же, как вошел в кухню. Некоторое время я стоял, спрятавшись за дверью.
– Какое место тебе предложили? – спросил тогда Пако.
– Отдел испанской прозы. Директор. Ты же знаешь, что я не очень силен в сочинительстве. Лучше мне заняться издательским делом. В любом случае я не собираюсь оставлять литературу. Думаю, мне еще есть, что сказать. К тому же можно все-таки найти авторов не без таланта. Я собираюсь полностью все обновить. Надеюсь, прибыль будет неплохая.
– Ну ты и сукин сын!
– Да брось ты, Пако. Я никому не сделаю вреда. Все останутся на своих местах. Только появятся новые авторы, более близкие к читателям. Антон стремительно падает. Долорес пользуется уважением, но ничего не продает. Исабель живет больше критикой, чем своими книгами. Держится только Фабио, потому что пишет для женщин. Возможно, мы дадим ему премию за следующую книгу. Как видишь, никакого вреда. Вот так обстоят дела, Пако. Не говори мне, что ты этого не знаешь.
– Все равно ты сукин сын. А с тебя, Педро, уже достаточно. Иди спать.
Я подскочил как ужаленный в своем укрытии. Было невозможно провести старого лиса. С бьющимся сердцем, как разоблаченный шпион, я прокрался по кухне на цыпочках и вошел в свою комнату. На этот раз собака издателя не пришла составить мне компанию. Я решил, что она осталась в кладовке Фарука на куче опилок. Я не чувствовал беспокойства, как прошлой ночью, только некоторое смятение из-за увиденного мной в комнате Исабель. Мне вовсе не хотелось спать. Я поставил канделябр на стол и развернул записи Антона. Сидя перед ними, я видел через окно сад. Дождь продолжал лить с прежней настойчивостью, но крона ивы была залита слабым светом. Я придвинул подбородок к столу, чтобы взглянуть на небо: сквозь обрывки туч пробивался полный и тусклый диск луны. Время от времени ее закрывали черные бесформенные клочки, похожие на дым от горящих шин. Во всем чувствовалась какая-то напряженность.
Почерк Антона нервно прыгал на перепутанных листах. Некоторые страницы содержали длинные ряды букв. Их писатель использовал для того, чтобы зашифровать сообщение. На том листе, который Антон нам показал, был изображен исходный и зашифрованный алфавит с ключевым словом, написанным большими буквами: Патрисия. Наконец, на измятом листе, испещренном поправками, содержалось послание, ставшее причиной помешательства дона Атаульфо и заставившее Артуро Бенавенте лишиться сна. Я попытался запомнить его: «Не думай, прекраснейшая Патрисия, что эта книга для многих. Верь мне: она создана для того, чтобы сопровождать тебя в последний путь. Осмелившегося нарушить покой книги ждет проклятие: после столь безрассудного вторжения читателю откроется, что все в мире содержит тайное послание. И пусть, как только он узнает это, его покинут покой и сон. Литература отомстит за тебя, любимая!»
Было очевидно, что Гонсало де Корреа написал эту книгу, предназначая ее не для потомков, а лишь для своей больной жены. Но зачем включать в свою рукопись проклятие? Для чего скрывать его? Антон сказал, что всякое секретное послание пишется с тем, чтобы его расшифровали. Это было очевидно. Однако читатель, открывавший роман, не мог обнаружить послание (а следовательно, и отказаться от вторжения), не дочитав книгу до конца. Значит, это была литературная ловушка. Выходит, об этом хотел предупредить священник в своей надписи? Могло все сводиться к этому? Антон сказал, что нет, что книги имеют продолжение внутри. То же самое и его рассказ. Он не захотел раскрыть нам его окончание, но сказал, чтобы мы были внимательны. Это было созвучно тому литературному проклятию: все в мире содержит тайное послание, которое нельзя расшифровать. Что это – явное противоречие? Не может быть не поддающегося расшифровке сообщения, кроме того, о существовании которого никто не знает. Если дорога вела внутрь, значит, окончание рассказа Антона не могло быть чисто повествовательным: в нем должен был содержаться другой ключ, другое послание.
Следуя по стопам С шумного священника и потерявшего сон антиквара, я принялся внимательно изучать текст. Я представлял себе почтового голубя, садящегося на балкон Марии, снаряд, разрывающийся у ног Франсуа Гонкура, иссохшие руки мертвой женщины, держащие рукопись в кожаном переплете, – всю эту повесть о невероятной страсти, доказывавшую, что счастливая любовь – всего лишь миг и нет истории с благополучным концом, длящейся хотя бы немного дольше. До самого рассвета продолжал я выстраивать слова в различные комбинации. В действительности, как сказал нам Антон, разгадка была очень проста. Уже совсем рассвело, и дождь прекратился, когда, как мне показалось, я наконец нашел второе сообщение, но был уже так обессилен, что не мог ясно мыслить. Возможно, это было произвольное сочетание, набор слов, случайно получивший смысл. Этого ли добивался Антон? Было ли именно это началом безумия, когда человек, не будучи уверенным, что отыскал скрытый смысл, тем не менее понимал его?
Я, пошатываясь, подошел к кровати и повалился на нее. Сон придавил меня, как мертвый, но еще теплый зверь. У меня мелькнула мысль, что, несомненно, бессонница мне не грозит. Да и безумие тоже. Дон Атаульфо и Артуро Бенавенте были всего лишь литературными персонажами. Так же, как Мария Инохоса и Франсуа Гонкур, Гонсало де Корреа и Патрисия, лежащая в могиле с «Судьбой любви» в руках. Проклятие тоже было фикцией. Антон Аррьяга предложил нам поиграть в игру. Но все же…
Суббота
Я беспричинно смеялся. Смеялся безудержно, слыша свой смех и будучи не в силах остановиться, но в то же время я смотрел в зеркало и видел, что мое лицо серьезно, а глаза и губы закрыты и неподвижны. Я смотрел в зеркало и видел неподвижную маску, которая вовсе не смеялась. Но тем не менее смех продолжался. Это не мог быть я. Это был не я.
Я резко сел на кровати. По ту сторону двери слышался смех Исабель Тогорес. Я поискал наручные часы на ночном столике. Было почти десять. Поспешно натянув брюки, я опрометью кинулся на кухню.
– Простите. Я проспал.
Исабель и Пако обосновались в моих владениях. Они пили кофе за большим столом, где я готовил еду. Ради гостьи издатель достал внушительных размеров альбом, полный вырезок, записок и объявлений, которые он собирал в течение многих лет: это была обширная коллекция опечаток и нелепостей, встречающихся в печати. Он взглянул на меня поверх очков:
– Ничего страшного, парень. Я умею варить кофе. Ничего страшного. Иди прими душ, скоро все остальные поднимутся.
И он вновь занялся своей коллекцией, удерживая Исабель за руку, как будто боясь, что она отвлечется или попытается улизнуть.
– Взгляни на эту брошюрку. Это реклама туристического агентства: «Уединенные прогулки под луной по каналам Венеции. Специальный тариф для групп более семидесяти человек». Уединенные! Как тебе это нравится? А вот из недавней газеты: «Более четырехсот миллионов песет говорят уже на испанском языке во всем мире». О чем, интересно, думал редактор? А вот слова Пио Барохи о Флобере: «Это животное с тяжелой лапой. Видно, что он норманн. Все его произведения имеют особый вес; меня он раздражает». Ну как, разве дон Пио не гениален?
Такого рода штучки имелись в коллекции Пако. Все мы что-нибудь да собираем. Моя мать, намного более традиционная, чем издатель, хранила в большой шкатулке семейные фотографии: вот я сам, годовалый, – голенький и счастливый в цинковом тазу; мой отец, довольный, рядом со своим новым «гордини»; вот мои бабушка и дедушка на старой расплывчатой фотографии с зубчатыми краями. Возвращаясь с работы, я часто заставал свою мать в задней части магазина: она перебирала фотографии и вздыхала, терзаясь чувством вины. «Все было так хорошо, так весело, – говорила он мне. – И что же я сделала со всем этим. Что сделала?» Я старался поскорее ускользнуть, чтобы не присутствовать при этой сцене ностальгического самобичевания. Когда я видел свою мать в таком состоянии, меня охватывало мучительное чувство быстротечности времени и непоправимой утраты.
Пако был полной противоположностью. Было нетрудно представить, как он, совсем одряхлев, будет сидеть у входа в казино в своем инвалидном кресле и комментировать прелести девочек, проходящих по площади по дороге в колледж. Наверное, он надел бы для этого свой восточный халат – нечто уже отжившее свой век и, несомненно, нелепое, но готовое сопротивляться изо всех сил до последнего вздоха. Коллекция Пако тоже была не такой, как у моей матери. Его память не хранила никаких семейных воспоминаний – они его не интересовали. В кабинете издателя была старинная фотография, изображавшая элегантную пару с маленьким ребенком. Я всегда считал, что это был Пако с родителями, до тех пор, пока не узнал, что на самом деле на фотографии изображены Скотт Фиццжеральд с Зельдой и их сыном во французской Ривьере. Для Пако семья была в языке и историях, в литературных персонажах. В тот день, когда у него окончательно помутился бы рассудок, он, возможно, вспомнил бы в приливе тоски свою мать и, искренне веря своим словам, описал бы посетителям казино Эмму Бовари, маркизу де Мертей или Анну Каренину – всех великих женщин, любая из которых могла бы быть его матерью. Таков был Пако, и поэтому его шкатулкой воспоминаний была коллекция нелепостей. Да и вся его жизнь была нелепостью, но мне она нравилась больше, чем чья бы то ни было. Как бы точнее это выразить? Где-то в мире жила китайская проститутка по имени Садводяныхлилий, и Пако должен был узнать ее или просто представить себе, но ни в коем случае не оставить без внимания. Мне казалось, что лучшего взгляда на жизнь просто не могло существовать.
Я быстро принял душ и отправился готовить завтрак. Утро было чудесное. От туч не осталось и следа, солнце грело влажную землю, от которой поднимался пар, окутывавший все вокруг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я