https://wodolei.ru/catalog/vanny/ovalnaya/
– Но мне начинает казаться, что приглашенные не заслуживают, чтобы я слишком для них старался.
Издатель положил мне руку на плечо. Я почувствовал, как он давит на меня, и с огромным удовольствием сбросил бы с себя его руку, но не решился.
– Конечно, ты обижен. Но даже в этом случае ты не должен осуждать гостей, парень. Повар работает для желудков, а не для людей. Разве твой отец тебя этому не учил? Это неотъемлемая часть твоей профессии. Те, кто будет наслаждаться твоим искусством, меньше всего этого заслуживают. Где ты видел, чтобы в хорошем ресторане были честные посетители?
– Этот мир – дерьмо, – изрек я с юношеским пессимизмом, скрывавшим скорее не нигилизм, а огромную неудовлетворенность.
Именно так – как следствие поспешности, а вовсе не отчаяния – воспринял издатель мой вердикт. Уходя, он заронил в моей душе сомнения и тревогу.
– Занимайся своим делом, – сказал он мне. – А я пока посмотрю, можно ли добиться, чтобы и ты ею завладел.
И он ушел, заговорщицки и фамильярно похлопав меня по спине.
В тот день я едва не покинул особняк. Я не сделал этого отчасти из профессионального рвения, отчасти потому, что меня как магнит удерживал своего рода литературный интерес. Писатели, присутствовавшие в доме, создавали все более затягивающую интригу. С каждым разом становилось все труднее уйти оттуда, не узнав, чем закончатся прерванные истории и в чем заключаются наметившиеся тайны и нарастающие конфликты, еще не нашедшие своего разрешения. В тот день я поставил вариться сушеные каштаны с растущей уверенностью, что весь окружавший нас внешний мир замер в ожидании окончания этих долгих выходных. Только тогда, когда история, зародившаяся в этом доме, придет к своему завершению, я смогу поднять свой, уже не рассеянный, взгляд и обнаружить, что жизнь идет прежним ходом: моя мать, вечно боящаяся причинить кому-нибудь страдания, опять будет хлопотать в своем магазине, отец снова выйдет в заваленный ящиками двор, чтобы выпить свою обычную запретную рюмочку джина, а мои друзья вновь помчатся по шоссе на своих мопедах с напуганными, но счастливыми девушками на заднем сиденье. Жизнь со всеми ее тревогами и переживаниями, как правило, заключается в очень ограниченных пространствах.
Вскоре у меня уже было все готово для риса. Обычно я готовил его со свиными ребрышками, но на этот раз в моем распоряжении была целая филейная часть, купленная издателем. Я бросил вариться горсть тимьяна и вышел из кухни, чтобы узнать, не нуждались ли гости в моих услугах. Умберто и Полин вернулись со своего «рабочего заседания» и разговаривали в гостиной с Исабель и Антоном Аррьягой, уже пришедшим в себя после утреннего опьянения. Способность этого человека к восстановлению своих сил была просто невероятна.
Именно тогда я стал случайным свидетелем сцены, которой в тот момент не смог найти никакого объяснения. Через окно я увидел Фабио, сидящего в саду вместе с Долорес. Он оживленно жестикулировал. По выражению его лица было нетрудно догадаться, что разговор был достаточно серьезный. Долорес хотела успокоить своего собеседника, положив ему ладонь на губы, но Фабио схватил ее руку и стал покрывать ее поцелуями. Я снова повернулся к тем, кто сидел в гостиной. Они не видели этой сцены. Я поискал взглядом Пако, но его нигде не было.
Я вышел в сад, придумав какой-то предлог. В сущности, я в нем и не нуждался, так как мое присутствие было оправдано повсюду. Уподобившись Фаруку, я прошел мимо Долорес и Фабио, стараясь не шуметь и делая вид, будто не замечаю их присутствия. Естественно, они меня тоже не заметили. Фабио плакал, все еще покрывая поцелуями и орошая слезами руку Долорес, которая смотрела на него со светским цинизмом.
– Как слабы и тщеславны мужчины! – говорила она, хотя в ее голосе были слышны нежные нотки. – Одно время у меня был любовник из Севильи. Он был очень богат и красив. Иногда я приезжала в его загородный дом на выходные. Там всегда повторялось одно и то же. Когда мы ложились в постель и по утрам или когда за едой наступало слишком долгое молчание, он пристально смотрел на меня и начинал рыдать. Он говорил, что не вынесет, если я когда-нибудь к нему охладею. Однако когда этот момент действительно наступил, он повел себя очень высокомерно. Холодный, как лед, он произнес: «Ну что ж, тебе же хуже».
– Жизнь – дерьмо, – простонал Фабио.
Эта фраза расстроила мою марокканскую тактику. Услышав, что Фабио слово в слово повторил мою недавнюю сентенцию, я остановился как вкопанный и обернулся к нему, подумав, что, вероятно, действительно важные вещи могут быть выражены лишь самыми избитыми фразами – вроде таких, как: «Я люблю тебя больше жизни», «Я делаю это, потому что так велит мой долг», «Время покажет», «Жизнь – дерьмо». Какой толк был тогда в терпеливом и восторженном культивировании индивидуальности, если в самый ответственный момент мы могли прибегнуть лишь к той же формуле, которую использовал бы любой человек, оказавшийся на нашем месте? Со временем я понял: то, что мы способны выразить словами, является лишь кратким наброском наших настоящих чувств, а для того чтобы постигнуть глубину оттенков и сказать все то, что осталось невыраженным, и пишутся литературные произведения. Но в тот день, услышав, что писатель выражает свое негодование так же, как и я (причем, не слишком утонченно), я спросил себя: можно ли вообще быть отличным от других?
Я остановился посреди сада, до такой степени поглощенный своими мыслями, что не сразу понял, что Долорес заметила меня. Так как одна из ее рук до сих пор была орошаема слезами Фабио, для того чтобы повернуться в мою сторону, она перекинула другую руку за спинку стула, приняв небрежную и в то же время элегантную позу. Она мне так понравилась, что впоследствии я на протяжении какого-то времени имитировал ее, когда садился, хотя это доставляло мне множество неудобств, и в итоге я развозил заказы из магазина с почти вывернутыми плечами. Дело в том, что элегантность Долорес, как и всех действительно изысканных женщин, шла вразрез с естественными движениями тела.
– Боже мой, мальчик! – обратилась ко мне писательница, тогда как я, вздрогнув, вернулся к реальности и смотрел на нее с восхищением. – Я тебя уверяю, что можно думать и продолжать действовать одновременно.
Я извинился прерывающимся голосом и пошел искать Пако. Я нашел его в ванной рядом с его спальней. Он только что принял душ и смотрел на себя в зеркало, завернувшись в свой любимый халат из красного шелка с вышитым на спине драконом. В этом одеянии он казался торговым агентом в шикарном публичном доме, что было недалеко от истины, так как этот халат подарила ему много лет назад в Коста-Рике проститутка-китаянка. Издатель рассказывал мне об этом по секрету (то есть хрипя мне на ухо) в один из своих визитов в казино:
– Она танцевала в кабаре под названием «Олимп». Там были только венесуэлки, костариканки и колумбийки. Что делала там китаянка? Не важно. В этом не разобраться, парень. Если пойдешь не по своему пути, в конце концов окажешься начальником бензоколонки где-нибудь в Онтарио. Эта девушка хотела, чтобы ее называли Садводяныхлилий – именно так, без запинки. Наверное, по-китайски это звучит намного короче, но мне было все равно, потому что я звал ее просто Сад. И когда я просил ее позволить мне войти в сад, она просто млела и сразу же начинала раздеваться. Это сводило меня с ума. Чистейшая поэзия!
А затем, после паузы, он крепко схватил меня за руку, как будто собирался раскрыть мне секреты этой красавицы сада, и заключил:
– Я говорю тебе это для того, чтобы ты научился понимать цену слов.
В тот день в казино я понял, что слова имеют высокую цену, потому что благодаря им можно соблазнять женщин и получать в подарок халаты с драконами. Однако это открытие не только не сделало меня более разговорчивым, но еще больше усугубило мою немоту перед девушками моих друзей. Когда я оставался с ними наедине, девушки смотрели на меня, соображая, как это их угораздило оказаться в компании с таким скучным типом. Затем они смотрели по сторонам, надеясь на чью-либо помощь. Я изо всех сил старался хоть немного их развлечь, но мое страстное желание подобрать значительные слова приводило к тому, что у меня выходили лишь бессвязные и абсурдные фразы. В общем, я не совсем понял пример, приведенный мне Пако. Слова важны не из-за их надоедливого ритма, а потому, что из них можно создавать новые и всегда различные высказывания. Речь – это не бросание кирпичей, а выпускание на волю живого существа. Не зная этого и думая лишь о далекой возможности обнять женщину за талию, я наткнулся на тот же камень, что и писатели-сюрреалисты.
Так вот, издатель, завернувшись в свой шелковый халат, смотрел на себя в зеркало. На его лице было написано такое недовольство, что, поддаваясь невольному импульсу, я тоже заглянул в зеркало, ожидая увидеть там нечто действительно отталкивающее. Помимо своей головы, я увидел там только издателя, окидывающего себя взглядом с глубоким отвращением.
– Ты видишь меня, Педро? Видишь?
Я молча кивнул. Если бы нас не отделяли стены и лес, даже моя мать разглядела бы Пако от двери своего магазинчика. Было трудно не заметить его в этом халате.
– С годами все достоинство человека сосредоточивается в голове. Тело дряхлеет и теряет мужественность. Исчезают волосы с ног и рук, отвисают груди, мужское достоинство почти скрывается под брюхом. Старый голый мужчина – это настоящая карикатура. Голова же, наоборот, становится все величественнее. Ты не станешь отрицать, что в одежде у меня довольно философский вид. Редкие волосы свидетельствуют о моей образованности, а в проклятой тонзуре есть нечто схоластическое. Припухшие веки говорят не об усталости, а об избытке опыта. А если у тебя припухшие веки, все думают, что ты плохо спал.
– У меня никогда не бывает кругов под глазами, – сказал я довольно дерзко. – А у вас они бывают от того, что вы всю ночь ворочаетесь в постели.
– Ну что ж, бессонница способствует размышлению. Скотт Фицджеральд страдал бессонницей, а с ума сошла его жена, а не он.
– Ваши гости сейчас в гостиной. Я собираюсь что-нибудь им подать.
– Хорошо. Я сейчас спущусь. А ты иди. Уже много лет никто не видел меня голым. Я показываю только голову и иногда – немного ноги, когда мне хочется погулять босиком по саду.
Он вновь посмотрел своему отражению в глаза. В них уже не было отвращения, потому что Пако в этот момент видел не себя настоящего. Память, таящаяся где-то во взгляде, рисовала ему другие прогулки по саду, другие времена: от них у него остался только этот потертый халат, смотревшийся на нем все нелепее, как чужая вещь, присвоенная им тайком.
Я занялся приготовлением котлет и миниатюрных пирожков. Когда я вышел с подносами, Пако уже сидел в гостиной. Он надел свой засаленный свитер и снова стал похож на уединившегося в деревне горожанина. Восточные реминисценции вместе с другими отголосками прошлого остались за дверью ванной. Издатель поддержал мою гастрономическую инициативу, откупорив пару бутылок вина «Вега Сицилия» 1985 года, которое он приберегал для особых случаев: то есть для того, чтобы пить его одинокими зимними вечерами.
Фабио и Долорес тоже вернулись в дом. Долорес наблюдала за Полин, как будто в секретарше была заключена какая-то тайна, невольно не дававшая ей покоя: качество, осознанное или неосознанное, но в высшей степени достойное зависти. Полин, разговаривавшая с Исабель и Антоном, не замечала внимательного взгляда Долорес. Это также составляло часть загадки, которую Долорес пыталась постичь: Полин была совершенно лишена того чувства бдительности, заставляющего нас оборачиваться, когда мы чувствуем на себе чей-то взгляд. В действительности ей было все равно, когда за ней наблюдали. Когда она замечала, что кто-то следит за ней (даже в таких чрезвычайных ситуациях, как случилось со мной, когда я увидел ее через окно комнаты), внутри ее не срабатывал никакой защитный механизм, словно все в ней – от прически до усталости или смирения – признавало, что в каждый момент можно быть только собой, и никем больше. Полин, как животное, не имела общественного образа. В тот вечер в гостиной, не обращая никакого внимания на то, что обезумевший мир продолжал вращаться вокруг нее и все мы не отрывали от нее глаз, она спокойно разговаривала, положив одну руку на грудь, а другой с очаровательной неловкостью держа сигарету у рта. Она так вертела ее пальцами, что казалось, будто она хочет заставить ее исчезнуть с помощью каких-то неумелых чар.
– Кино слишком наглядно, – говорила она. – Все разворачивается перед твоими глазами, как будто ты сам не способен все это себе представить. Я предпочитаю книги. Персонажи в книгах – не известные актеры с их индивидуальностью, которая сопровождает их повсюду. Кейт Каррадин делает так, что все ее фильмы выходят такими же, как она – красивыми и немного грустными, несколько потерянными. А в книгах все более… более…
– Неуловимое, – подсказала Исабель.
– Да-да, невидимое! Недавно я видела по телевизору фильм о жизни Гленна Миллера. Его играл Джеймс Стюарт. Он погиб в нелепой авиакатастрофе, не знаю как, может быть, из-за бомбы, потому что это было в войну. Так вот. Я тоже заплакала, когда его жена залилась слезами, глядя на его фотографию. Но это была фотография Джеймса Стюарта, и я плакала по нему. Гленн Миллер уже не был собой. Должно быть, ужасно, когда знаменитый актер вмешивается в твою жизнь и начинает подражать тебе, чтобы заставить людей плакать.
Фабио, не принимавший участия в беседе, смотрел в окно на пейзаж. Оттуда был виден склон, ведущий в сад, а наискосок – домик для гостей. Вдали виднелась длинная вереница гор, достигавших среди далеких, редко рассеивающихся туманов снежных вершин Пиренеев. Фабио уже долго смотрел на пейзаж, но я был убежден, что он ничего этого не видит. Когда мы смотрим в окно, мы редко видим то, что находится по ту сторону. Мы, наоборот, погружаемся в себя, как будто окна не столько отверстия наружу, сколько зеркала, которым мы должны быть благодарны за их огромную сдержанность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Издатель положил мне руку на плечо. Я почувствовал, как он давит на меня, и с огромным удовольствием сбросил бы с себя его руку, но не решился.
– Конечно, ты обижен. Но даже в этом случае ты не должен осуждать гостей, парень. Повар работает для желудков, а не для людей. Разве твой отец тебя этому не учил? Это неотъемлемая часть твоей профессии. Те, кто будет наслаждаться твоим искусством, меньше всего этого заслуживают. Где ты видел, чтобы в хорошем ресторане были честные посетители?
– Этот мир – дерьмо, – изрек я с юношеским пессимизмом, скрывавшим скорее не нигилизм, а огромную неудовлетворенность.
Именно так – как следствие поспешности, а вовсе не отчаяния – воспринял издатель мой вердикт. Уходя, он заронил в моей душе сомнения и тревогу.
– Занимайся своим делом, – сказал он мне. – А я пока посмотрю, можно ли добиться, чтобы и ты ею завладел.
И он ушел, заговорщицки и фамильярно похлопав меня по спине.
В тот день я едва не покинул особняк. Я не сделал этого отчасти из профессионального рвения, отчасти потому, что меня как магнит удерживал своего рода литературный интерес. Писатели, присутствовавшие в доме, создавали все более затягивающую интригу. С каждым разом становилось все труднее уйти оттуда, не узнав, чем закончатся прерванные истории и в чем заключаются наметившиеся тайны и нарастающие конфликты, еще не нашедшие своего разрешения. В тот день я поставил вариться сушеные каштаны с растущей уверенностью, что весь окружавший нас внешний мир замер в ожидании окончания этих долгих выходных. Только тогда, когда история, зародившаяся в этом доме, придет к своему завершению, я смогу поднять свой, уже не рассеянный, взгляд и обнаружить, что жизнь идет прежним ходом: моя мать, вечно боящаяся причинить кому-нибудь страдания, опять будет хлопотать в своем магазине, отец снова выйдет в заваленный ящиками двор, чтобы выпить свою обычную запретную рюмочку джина, а мои друзья вновь помчатся по шоссе на своих мопедах с напуганными, но счастливыми девушками на заднем сиденье. Жизнь со всеми ее тревогами и переживаниями, как правило, заключается в очень ограниченных пространствах.
Вскоре у меня уже было все готово для риса. Обычно я готовил его со свиными ребрышками, но на этот раз в моем распоряжении была целая филейная часть, купленная издателем. Я бросил вариться горсть тимьяна и вышел из кухни, чтобы узнать, не нуждались ли гости в моих услугах. Умберто и Полин вернулись со своего «рабочего заседания» и разговаривали в гостиной с Исабель и Антоном Аррьягой, уже пришедшим в себя после утреннего опьянения. Способность этого человека к восстановлению своих сил была просто невероятна.
Именно тогда я стал случайным свидетелем сцены, которой в тот момент не смог найти никакого объяснения. Через окно я увидел Фабио, сидящего в саду вместе с Долорес. Он оживленно жестикулировал. По выражению его лица было нетрудно догадаться, что разговор был достаточно серьезный. Долорес хотела успокоить своего собеседника, положив ему ладонь на губы, но Фабио схватил ее руку и стал покрывать ее поцелуями. Я снова повернулся к тем, кто сидел в гостиной. Они не видели этой сцены. Я поискал взглядом Пако, но его нигде не было.
Я вышел в сад, придумав какой-то предлог. В сущности, я в нем и не нуждался, так как мое присутствие было оправдано повсюду. Уподобившись Фаруку, я прошел мимо Долорес и Фабио, стараясь не шуметь и делая вид, будто не замечаю их присутствия. Естественно, они меня тоже не заметили. Фабио плакал, все еще покрывая поцелуями и орошая слезами руку Долорес, которая смотрела на него со светским цинизмом.
– Как слабы и тщеславны мужчины! – говорила она, хотя в ее голосе были слышны нежные нотки. – Одно время у меня был любовник из Севильи. Он был очень богат и красив. Иногда я приезжала в его загородный дом на выходные. Там всегда повторялось одно и то же. Когда мы ложились в постель и по утрам или когда за едой наступало слишком долгое молчание, он пристально смотрел на меня и начинал рыдать. Он говорил, что не вынесет, если я когда-нибудь к нему охладею. Однако когда этот момент действительно наступил, он повел себя очень высокомерно. Холодный, как лед, он произнес: «Ну что ж, тебе же хуже».
– Жизнь – дерьмо, – простонал Фабио.
Эта фраза расстроила мою марокканскую тактику. Услышав, что Фабио слово в слово повторил мою недавнюю сентенцию, я остановился как вкопанный и обернулся к нему, подумав, что, вероятно, действительно важные вещи могут быть выражены лишь самыми избитыми фразами – вроде таких, как: «Я люблю тебя больше жизни», «Я делаю это, потому что так велит мой долг», «Время покажет», «Жизнь – дерьмо». Какой толк был тогда в терпеливом и восторженном культивировании индивидуальности, если в самый ответственный момент мы могли прибегнуть лишь к той же формуле, которую использовал бы любой человек, оказавшийся на нашем месте? Со временем я понял: то, что мы способны выразить словами, является лишь кратким наброском наших настоящих чувств, а для того чтобы постигнуть глубину оттенков и сказать все то, что осталось невыраженным, и пишутся литературные произведения. Но в тот день, услышав, что писатель выражает свое негодование так же, как и я (причем, не слишком утонченно), я спросил себя: можно ли вообще быть отличным от других?
Я остановился посреди сада, до такой степени поглощенный своими мыслями, что не сразу понял, что Долорес заметила меня. Так как одна из ее рук до сих пор была орошаема слезами Фабио, для того чтобы повернуться в мою сторону, она перекинула другую руку за спинку стула, приняв небрежную и в то же время элегантную позу. Она мне так понравилась, что впоследствии я на протяжении какого-то времени имитировал ее, когда садился, хотя это доставляло мне множество неудобств, и в итоге я развозил заказы из магазина с почти вывернутыми плечами. Дело в том, что элегантность Долорес, как и всех действительно изысканных женщин, шла вразрез с естественными движениями тела.
– Боже мой, мальчик! – обратилась ко мне писательница, тогда как я, вздрогнув, вернулся к реальности и смотрел на нее с восхищением. – Я тебя уверяю, что можно думать и продолжать действовать одновременно.
Я извинился прерывающимся голосом и пошел искать Пако. Я нашел его в ванной рядом с его спальней. Он только что принял душ и смотрел на себя в зеркало, завернувшись в свой любимый халат из красного шелка с вышитым на спине драконом. В этом одеянии он казался торговым агентом в шикарном публичном доме, что было недалеко от истины, так как этот халат подарила ему много лет назад в Коста-Рике проститутка-китаянка. Издатель рассказывал мне об этом по секрету (то есть хрипя мне на ухо) в один из своих визитов в казино:
– Она танцевала в кабаре под названием «Олимп». Там были только венесуэлки, костариканки и колумбийки. Что делала там китаянка? Не важно. В этом не разобраться, парень. Если пойдешь не по своему пути, в конце концов окажешься начальником бензоколонки где-нибудь в Онтарио. Эта девушка хотела, чтобы ее называли Садводяныхлилий – именно так, без запинки. Наверное, по-китайски это звучит намного короче, но мне было все равно, потому что я звал ее просто Сад. И когда я просил ее позволить мне войти в сад, она просто млела и сразу же начинала раздеваться. Это сводило меня с ума. Чистейшая поэзия!
А затем, после паузы, он крепко схватил меня за руку, как будто собирался раскрыть мне секреты этой красавицы сада, и заключил:
– Я говорю тебе это для того, чтобы ты научился понимать цену слов.
В тот день в казино я понял, что слова имеют высокую цену, потому что благодаря им можно соблазнять женщин и получать в подарок халаты с драконами. Однако это открытие не только не сделало меня более разговорчивым, но еще больше усугубило мою немоту перед девушками моих друзей. Когда я оставался с ними наедине, девушки смотрели на меня, соображая, как это их угораздило оказаться в компании с таким скучным типом. Затем они смотрели по сторонам, надеясь на чью-либо помощь. Я изо всех сил старался хоть немного их развлечь, но мое страстное желание подобрать значительные слова приводило к тому, что у меня выходили лишь бессвязные и абсурдные фразы. В общем, я не совсем понял пример, приведенный мне Пако. Слова важны не из-за их надоедливого ритма, а потому, что из них можно создавать новые и всегда различные высказывания. Речь – это не бросание кирпичей, а выпускание на волю живого существа. Не зная этого и думая лишь о далекой возможности обнять женщину за талию, я наткнулся на тот же камень, что и писатели-сюрреалисты.
Так вот, издатель, завернувшись в свой шелковый халат, смотрел на себя в зеркало. На его лице было написано такое недовольство, что, поддаваясь невольному импульсу, я тоже заглянул в зеркало, ожидая увидеть там нечто действительно отталкивающее. Помимо своей головы, я увидел там только издателя, окидывающего себя взглядом с глубоким отвращением.
– Ты видишь меня, Педро? Видишь?
Я молча кивнул. Если бы нас не отделяли стены и лес, даже моя мать разглядела бы Пако от двери своего магазинчика. Было трудно не заметить его в этом халате.
– С годами все достоинство человека сосредоточивается в голове. Тело дряхлеет и теряет мужественность. Исчезают волосы с ног и рук, отвисают груди, мужское достоинство почти скрывается под брюхом. Старый голый мужчина – это настоящая карикатура. Голова же, наоборот, становится все величественнее. Ты не станешь отрицать, что в одежде у меня довольно философский вид. Редкие волосы свидетельствуют о моей образованности, а в проклятой тонзуре есть нечто схоластическое. Припухшие веки говорят не об усталости, а об избытке опыта. А если у тебя припухшие веки, все думают, что ты плохо спал.
– У меня никогда не бывает кругов под глазами, – сказал я довольно дерзко. – А у вас они бывают от того, что вы всю ночь ворочаетесь в постели.
– Ну что ж, бессонница способствует размышлению. Скотт Фицджеральд страдал бессонницей, а с ума сошла его жена, а не он.
– Ваши гости сейчас в гостиной. Я собираюсь что-нибудь им подать.
– Хорошо. Я сейчас спущусь. А ты иди. Уже много лет никто не видел меня голым. Я показываю только голову и иногда – немного ноги, когда мне хочется погулять босиком по саду.
Он вновь посмотрел своему отражению в глаза. В них уже не было отвращения, потому что Пако в этот момент видел не себя настоящего. Память, таящаяся где-то во взгляде, рисовала ему другие прогулки по саду, другие времена: от них у него остался только этот потертый халат, смотревшийся на нем все нелепее, как чужая вещь, присвоенная им тайком.
Я занялся приготовлением котлет и миниатюрных пирожков. Когда я вышел с подносами, Пако уже сидел в гостиной. Он надел свой засаленный свитер и снова стал похож на уединившегося в деревне горожанина. Восточные реминисценции вместе с другими отголосками прошлого остались за дверью ванной. Издатель поддержал мою гастрономическую инициативу, откупорив пару бутылок вина «Вега Сицилия» 1985 года, которое он приберегал для особых случаев: то есть для того, чтобы пить его одинокими зимними вечерами.
Фабио и Долорес тоже вернулись в дом. Долорес наблюдала за Полин, как будто в секретарше была заключена какая-то тайна, невольно не дававшая ей покоя: качество, осознанное или неосознанное, но в высшей степени достойное зависти. Полин, разговаривавшая с Исабель и Антоном, не замечала внимательного взгляда Долорес. Это также составляло часть загадки, которую Долорес пыталась постичь: Полин была совершенно лишена того чувства бдительности, заставляющего нас оборачиваться, когда мы чувствуем на себе чей-то взгляд. В действительности ей было все равно, когда за ней наблюдали. Когда она замечала, что кто-то следит за ней (даже в таких чрезвычайных ситуациях, как случилось со мной, когда я увидел ее через окно комнаты), внутри ее не срабатывал никакой защитный механизм, словно все в ней – от прически до усталости или смирения – признавало, что в каждый момент можно быть только собой, и никем больше. Полин, как животное, не имела общественного образа. В тот вечер в гостиной, не обращая никакого внимания на то, что обезумевший мир продолжал вращаться вокруг нее и все мы не отрывали от нее глаз, она спокойно разговаривала, положив одну руку на грудь, а другой с очаровательной неловкостью держа сигарету у рта. Она так вертела ее пальцами, что казалось, будто она хочет заставить ее исчезнуть с помощью каких-то неумелых чар.
– Кино слишком наглядно, – говорила она. – Все разворачивается перед твоими глазами, как будто ты сам не способен все это себе представить. Я предпочитаю книги. Персонажи в книгах – не известные актеры с их индивидуальностью, которая сопровождает их повсюду. Кейт Каррадин делает так, что все ее фильмы выходят такими же, как она – красивыми и немного грустными, несколько потерянными. А в книгах все более… более…
– Неуловимое, – подсказала Исабель.
– Да-да, невидимое! Недавно я видела по телевизору фильм о жизни Гленна Миллера. Его играл Джеймс Стюарт. Он погиб в нелепой авиакатастрофе, не знаю как, может быть, из-за бомбы, потому что это было в войну. Так вот. Я тоже заплакала, когда его жена залилась слезами, глядя на его фотографию. Но это была фотография Джеймса Стюарта, и я плакала по нему. Гленн Миллер уже не был собой. Должно быть, ужасно, когда знаменитый актер вмешивается в твою жизнь и начинает подражать тебе, чтобы заставить людей плакать.
Фабио, не принимавший участия в беседе, смотрел в окно на пейзаж. Оттуда был виден склон, ведущий в сад, а наискосок – домик для гостей. Вдали виднелась длинная вереница гор, достигавших среди далеких, редко рассеивающихся туманов снежных вершин Пиренеев. Фабио уже долго смотрел на пейзаж, но я был убежден, что он ничего этого не видит. Когда мы смотрим в окно, мы редко видим то, что находится по ту сторону. Мы, наоборот, погружаемся в себя, как будто окна не столько отверстия наружу, сколько зеркала, которым мы должны быть благодарны за их огромную сдержанность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25