https://wodolei.ru/catalog/mebel/massive/
«Я приехал сюда именно с этой целью. Впереди у меня оставалась не жизнь, а только страдание. Еще раз спасибо за компанию». Лодку отвязывают, хозяин заводит мотор. Негр, владелец этого крошечного рая, разравнивает граблями гравий. Он ничего не говорит и поворачивается к реке спиной. Негритянка робко прощается с Кларой. «Он был очень болен», – говорит она и улыбается.
Начался дождь. Тяжелые капли дождя застучали в стекло, как мятущиеся оводы. Умберто Арденио Росалес сердито заерзал в кресле. Все остальные хранили молчание. Полин плакала, не закрывая лица и не стыдясь своих слез.
Долорес ушла в домик для гостей и отказалась от ужина. Антон, отправившийся за ней с зонтиком, вернулся и сообщил, что Долорес работает над рассказом и хочет, чтобы ее не беспокоили. После этого он принялся жадно пить виски в еще большем количестве, чем прежде. Все остальные с аппетитом поужинали супом с тимьяном. Было холодно. Дождь лился монотонно, без неистовства и почти без грома. Это был один из тех утомительных дождей, способных затягиваться на неопределенное время с очевидным намерением длиться целую вечность. Наверное, Великий потоп начинался именно так – без ужасающих содроганий неба, как обычный дождь…
Снова отключилось электричество. Особняк, освещенный свечами, казался сбившимся с курса кораблем. В гостиной был влажный и спертый воздух, как в подвале. Пако разжег камин, но тепло, увлекаемое бесконечной и леденящей пустотой, уходило через дымоход навстречу дождю. Издатель, позабыв, что желудок и печень каждого человека имеет свои особенности, заставил Полин выпить перед ужином рюмку арманьяка. У секретарши, которая практически не пила раньше спиртного, блестели глаза, и она с трудом выговаривала слова, как будто их нужно было придумывать каждый раз, когда необходимо что-нибудь сказать. За ужином она продолжала пить вино и принялась глупо хихикать. Полин смотрела в сторону Исабель, не видя ее, устремив взгляд на неопределенную точку в воздухе, – казалось, будто она находится одна в кинозале и смотрит комедию. Меня все больше и больше беспокоила слабость Полин. Даже Антон Аррьяга, когда напивался, старался сохранять искру сознания, боролся с самим собой. А Полин нет. Она позволяла течению нести себя, как будто не зная или не заботясь о том, что могло с ней произойти или что могли с ней сделать. В любой момент она способна была раздеться и пуститься в пляс на столе.
Подавая рис с каштанами, я заметил, что Фабио, сидящий рядом с Полин, протянул руку под скатертью, чтобы погладить ее по ноге. Почувствовав прикосновение его руки, Полин схватилась за нее с такой силой, что у нее побелели костяшки пальцев. Наверное, это была ее единственная связь с реальностью. Вцепившись в руку Фабио, Полин удалось сосредоточить свой взгляд на издателе, который, тоже несколько захмелев, наблюдал за ней, подняв брови.
– Это очень красивый и угнетающий рассказ, – сказала Полин и сделала паузу, чтобы икнуть. Она неохотно подыскивала слова, как будто перерывала чулан в поисках потерянной вещи. – Я так завидую Долорес. Мне хочется быть такой же, как она. Я хочу, чтобы на меня смотрели с уважением. Вообще-то на меня тоже смотрят с уважением, но только на грудь. Я выхожу на улицу демонстрировать ее. Ну и грудки! Как их зовут? Они правда не кусаются? Знаете, как их называет этот идиот? Ортега-и-Гасет, он называет их Ортега-и-Гасет!
Полин замолчала, как будто ей в голову внезапно пришла какая-то мысль. Потом она повернулась к Пако, напуганная:
– Кажется, меня сейчас вырвет.
Этот идиот, то есть, конечно же, не кто иной, как Умберто Арденио Росалес, изобразил на своем лице безграничное отвращение. Издатель посмотрел на меня взглядом следователя, который, устав от долгого сидения в своем неудобном кресле, ожидает незамедлительного ответа. Но я был там никто. Если бы я был одним из гостей, а не слугой, я бы взял Полин за руку и вывел бы ее в сад, чтобы побегать под дождем и поваляться на мокром газоне. В темноте ночи я гладил бы ее влажные щеки и сказал бы ей, что она необыкновенная женщина, самая необыкновенная из тех, кого я когда-либо встречал. Но я был не в состоянии это сделать, и, кроме того, Исабель Тогорес всегда реагировала раньше меня.
– Девочке нужно лечь спать.
И, вызывающе глядя на Умберто прищуренными глазами, похожими на двух дрожащих и агрессивных хорьков, выглядывающих из глубины своей норы, она сказала:
– Фабио, может быть, ты ее проводишь?
Шеф Полин что-то пробормотал себе под нос, но остался сидеть на стуле, не зная, что делать. В первый раз его высокомерие ему не помогло. Тем временем Фабио вскочил с героической решимостью, отдающей Джеймсом Дином. Комалада в своем поведении представлял полную противоположность секретарше: он все делал с сознанием того, что на него смотрят. Иногда его мания с точностью выражать свои чувства просто доходила до абсурда. Если Фабио изнемогал от усталости, то он валился на стул, как будто хотел его разломать; когда его оскорбляли, он поднимал подбородок и сжимал губы, а в момент отчаяния закрывал глаза ладонью и стонал, сжимая виски пальцами. Описывая его жесты, можно было бы написать трактат о том, чего не следует делать актеру. В действительности в этом заключался его поэтический язык, необходимый для того, чтобы получать от женщин в подарок шелковые халаты. И у него получалось достаточно неплохо, потому что он делал все совершенно искренне. Его усталость была смертельной, обида – непоправимой, отчаяние – безмерным, всепоглощающим. Даже наедине с самим собой он продолжал разыгрывать представление. Чем еще можно было объяснить, что все листы, смятые и брошенные им в мусорное ведро, были абсолютно чистыми? Тот, кто не играет роль, не станет разрывать лист, на котором ничего не написано.
С искренней, но в то же время слишком актерской учтивостью и осторожностью он взял Полин под мышки и отвел в кабинет издателя. Потом, не говоря ни слова, он сходил на кухню за ведром и закрылся с Полин в кабинете. Что-то произошло там этой ночью, что-то краткое и, конечно же, незначительное, однако намного более бурное, чем все, что было до сих пор в этом особняке. Я подумал, что Полин, напившейся до бесчувствия, наконец-то было кого обнимать, может быть, впервые в жизни. А я-то думал о том, чтобы привести ее в чувство, бегая с ней под дождем. С такими идеями даже грузовичок моего отца не помог бы мне найти девушку, которая захотела бы связаться со мной. «Он придурок, – сказала бы любая из них обо мне. – Он ни слова не сказал за весь вечер и смотрел на меня как на какую-то шантажистку. Я умирала со скуки, а тут еще начался дождь. Тогда он вытащил меня из своей развалюхи и заставил бежать по шоссе. Представляешь? Я никуда с ним больше не пойду, хоть на коленях меня проси».
Совершенно уничтоженный, я поднялся, для того чтобы подавать десерт.
– Ортега-и-Гасет, – повторял Пако, оглушительно смеясь. – Подумать только, Умберто! Ну и выдумал!
Умберто самодовольно хихикнул. Он снисходительно пожал плечами, всем видом показывая, что его обидели безо всякого повода, хотя он на самом деле в высшей степени миролюбивый человек.
– Она иногда выходит из себя, когда напивается. Ты напоил ее, Пакито… но она хорошая девушка. У нее доброе сердце, а это редкость в нашем мире, полном злобных фурий.
– Оставим этот разговор, – резко сказала Исабель, презрительно швыряя салфетку на стол.
Мы совсем забыли про Антона Аррьягу. Он по-прежнему сидел с нами за столом, но мы перестали обращать на него внимание. Внезапно раздался его гнусавый голос, как будто доносившийся из-под воды.
– Причина всего – страх, – говорил он, широко раскрывая глаза, как будто стараясь поймать свое ускользающее сознание. – Вы все боитесь. Вам страшно умереть, показаться смешными, страдать. Вы боитесь одиночества. А я плевал на страх. Я герой. Я никогда ничего не боялся.
Все это время Антон пил с маниакальным упорством. Теперь его тарелка была окружена пятью стаканами, полными виски, – маленькая нетронутая горка риса в океане алкоголя. Антон собрал со стола стаканы и наполнил их виски. Он тупо смотрел на них, не зная, с какого начать.
За окном продолжался надоедливый, монотонный дождь. Ветер окончательно прекратился. Я подумал, что если кто-нибудь не остановит Антона, он допьется до алкогольной комы. Потом я пошел на кухню мыть посуду.
Наведя порядок в своих владениях, я заглянул в гостиную. Там остались только Пако и Умберто. Они играли в шахматы, сидя напротив камина. Я повернулся и вышел в сад через кухонную дверь. Сделав несколько шагов в темноту, я стал невидимым, как собака издателя. Потом я поднял лицо, подставив его под ласковые струйки дождя. Некоторое время я стоял неподвижно, пока мое лицо не стало совершенно мокрым. Холод окутывал мои ноги, как поднимающийся газ, но руки у меня горели. Я нащупал стену дома и пошел вдоль нее. В окне комнатки Полин был виден слабый свет. Я перестал ощущать свое тело, слившись с темнотой, с туманом. Остались одни руки, горевшие, как раскаленные угли. Я сжал кулаки, и мне показалось, будто в них были вложены горячие камни.
Я осторожно заглянул в окно. Полин лежала в постели. Фабио укрыл ее одеялом. Сам он сидел за столом издателя и писал при свете свечи. Полин заметалась во сне, закинув одну руку на лоб и приоткрыв губы. Фабио встал и взял ее за руку. Он держал ее так, как держат слабого, еще не умеющего дышать щенка. Полин, не открывая глаз, постепенно успокоилась. Тогда Фабио, все еще держа руку Полин, изобразил на своем лице глубокое сожаление. Его огорчение было таким явным, таким показным, что я подумал, будто в кабинете присутствует третье лицо и Фабио обращается к нему. Даже больше. Казалось, будто Фабио находится на крошечной сцене любительского театра, а перед ним – тридцать кресел, занятых публикой, обожающей экзистенциалистские мелодрамы. Ни у кого не возникло бы сомнения, что он действительно убит горем. Фабио очень осторожно положил руку Полин ей на живот и снова сел за стол. В этот момент дверь отворилась. Заглянул Умберто Арденио Росалес и подозрительным взглядом окинул комнату. Он посмотрел на Полин, сказал что-то Фабио и вернулся к шахматной партии, оставив дверь открытой.
Едва ли что-то может сравниться с удовольствием чувствовать себя в стороне от жизни – духом, праздным шпионом, комаром, садящимся на внешнюю сторону стекла и не привлекающим ничьего внимания. Быть невидимым или безразличным к другим, останавливать свой взгляд на чем угодно, не имея другого повода и цели, кроме наблюдения за жизнью людей. Долорес Мальном сказала мне, что есть вещи, которые лучше не видеть. Возможно, она была права. Пако же, напротив, хотел сделать меня бесстрастным наблюдателем. Именно таким и был он сам, и, как казалось, все, что он видел, не заставляло его слишком страдать. Он, напротив, желал, чтобы в особняке случались различные происшествия, которые поддерживали бы его интерес к существованию. Жизнь находится где-то вне человека. Это нечто такое, что можно наблюдать со стороны – глядя на свои горящие руки, подглядывая через окно. Никто не прислушивается только к биению своего собственного сердца – было бы невыносимо, если бы жизнь сводилась только к самому человеку.
Когда Пако уставал от одиночества, он спускался в город – раздраженный и агрессивно-ироничный, как будто по дороге его до костей промочил дождь экзистенциального ужаса. Он рассказывал в казино, что ему случалось видеть трупы, валяющиеся на улицах опустевших городов, красивейших женщин, дремлющих в душном полумраке тропиков. Перед слушавшими его с открытым ртом крестьянами он вспоминал, как однажды в Мексике, много лет назад, его работники взбунтовались и на его вопрос, почему они так поступили, ответили (он подражал их акценту): «Потому что все остальные так сделали. Что тут непонятного? Подождите немного: когда нам все разъяснят, тогда мы и вам скажем причину». Я же, стоявший неподалеку, опершись на стойку, узнавал отрывок из «Педро Парамо». Издатель подарил мне эту книгу несколькими неделями раньше, как бы делясь чем-то священным – своей коллекцией хитростей и трюков, помогающих избавиться от страха пустоты и быть счастливым.
Иногда Пако спускался в город совершенно измученный одиночеством. Посетители казино, как всегда праздные, садились послушать его. «В Италии я познакомился с бароном Козимо Пиоваско де Рондо, который в двенадцать лет забрался на дерево и больше никогда не спускался на землю. Он терпеть не мог блюдо из улиток и был необыкновенно упрям. Ему подали суп из улиток и второе из них же. Так как отец заставлял его съесть все это, он забрался на дуб, дав клятву никогда больше не спускаться вниз. И сдержал свое слово».
В другой раз перед той же аудиторией Пако рассказывал: «Когда я жил в Париже, у меня одновременно было две любовницы. Обе были необыкновенно красивы, просто восхитительны. Они были незнакомы и никогда не видели друг друга. Я не мог решить, какую из них выбрать, и поэтому встречался с обеими. И вот в один прекрасный день я лишился и той и другой. Они отвергли меня безо всякой злобы – как бросают человека скорее из-за того, что он идиот, а не предатель. Я ничего не мог понять до тех пор, пока они не признались, что сделались близкими подругами, втайне от меня оставляя друг другу записки за зеркалом в моей комнате». Часто издатель обрывал свой рассказ, смотрел с досадой на присутствующих, щелкал языком и заключал: «Беда в том, что все вы в этом городе невежды». Посетители казино вовсе не обижались на столь пренебрежительную оценку, слыша ее из уст такого бывалого человека, и важно кивали головами. «Сеньор Масдеу много повидал», – говорил мне мой отец. Но я-то знал все его хитрости, потому что он сам мне их дарил.
В тот вечер, окоченев под дождем, я понял, что Антон Аррьяга был прав, когда рассказывал нам о безумном священнике: есть реальность, зависящая не от времени, а только от внимания, которое мы уделяем вещам. Нужно наблюдать за миром и читать его:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Начался дождь. Тяжелые капли дождя застучали в стекло, как мятущиеся оводы. Умберто Арденио Росалес сердито заерзал в кресле. Все остальные хранили молчание. Полин плакала, не закрывая лица и не стыдясь своих слез.
Долорес ушла в домик для гостей и отказалась от ужина. Антон, отправившийся за ней с зонтиком, вернулся и сообщил, что Долорес работает над рассказом и хочет, чтобы ее не беспокоили. После этого он принялся жадно пить виски в еще большем количестве, чем прежде. Все остальные с аппетитом поужинали супом с тимьяном. Было холодно. Дождь лился монотонно, без неистовства и почти без грома. Это был один из тех утомительных дождей, способных затягиваться на неопределенное время с очевидным намерением длиться целую вечность. Наверное, Великий потоп начинался именно так – без ужасающих содроганий неба, как обычный дождь…
Снова отключилось электричество. Особняк, освещенный свечами, казался сбившимся с курса кораблем. В гостиной был влажный и спертый воздух, как в подвале. Пако разжег камин, но тепло, увлекаемое бесконечной и леденящей пустотой, уходило через дымоход навстречу дождю. Издатель, позабыв, что желудок и печень каждого человека имеет свои особенности, заставил Полин выпить перед ужином рюмку арманьяка. У секретарши, которая практически не пила раньше спиртного, блестели глаза, и она с трудом выговаривала слова, как будто их нужно было придумывать каждый раз, когда необходимо что-нибудь сказать. За ужином она продолжала пить вино и принялась глупо хихикать. Полин смотрела в сторону Исабель, не видя ее, устремив взгляд на неопределенную точку в воздухе, – казалось, будто она находится одна в кинозале и смотрит комедию. Меня все больше и больше беспокоила слабость Полин. Даже Антон Аррьяга, когда напивался, старался сохранять искру сознания, боролся с самим собой. А Полин нет. Она позволяла течению нести себя, как будто не зная или не заботясь о том, что могло с ней произойти или что могли с ней сделать. В любой момент она способна была раздеться и пуститься в пляс на столе.
Подавая рис с каштанами, я заметил, что Фабио, сидящий рядом с Полин, протянул руку под скатертью, чтобы погладить ее по ноге. Почувствовав прикосновение его руки, Полин схватилась за нее с такой силой, что у нее побелели костяшки пальцев. Наверное, это была ее единственная связь с реальностью. Вцепившись в руку Фабио, Полин удалось сосредоточить свой взгляд на издателе, который, тоже несколько захмелев, наблюдал за ней, подняв брови.
– Это очень красивый и угнетающий рассказ, – сказала Полин и сделала паузу, чтобы икнуть. Она неохотно подыскивала слова, как будто перерывала чулан в поисках потерянной вещи. – Я так завидую Долорес. Мне хочется быть такой же, как она. Я хочу, чтобы на меня смотрели с уважением. Вообще-то на меня тоже смотрят с уважением, но только на грудь. Я выхожу на улицу демонстрировать ее. Ну и грудки! Как их зовут? Они правда не кусаются? Знаете, как их называет этот идиот? Ортега-и-Гасет, он называет их Ортега-и-Гасет!
Полин замолчала, как будто ей в голову внезапно пришла какая-то мысль. Потом она повернулась к Пако, напуганная:
– Кажется, меня сейчас вырвет.
Этот идиот, то есть, конечно же, не кто иной, как Умберто Арденио Росалес, изобразил на своем лице безграничное отвращение. Издатель посмотрел на меня взглядом следователя, который, устав от долгого сидения в своем неудобном кресле, ожидает незамедлительного ответа. Но я был там никто. Если бы я был одним из гостей, а не слугой, я бы взял Полин за руку и вывел бы ее в сад, чтобы побегать под дождем и поваляться на мокром газоне. В темноте ночи я гладил бы ее влажные щеки и сказал бы ей, что она необыкновенная женщина, самая необыкновенная из тех, кого я когда-либо встречал. Но я был не в состоянии это сделать, и, кроме того, Исабель Тогорес всегда реагировала раньше меня.
– Девочке нужно лечь спать.
И, вызывающе глядя на Умберто прищуренными глазами, похожими на двух дрожащих и агрессивных хорьков, выглядывающих из глубины своей норы, она сказала:
– Фабио, может быть, ты ее проводишь?
Шеф Полин что-то пробормотал себе под нос, но остался сидеть на стуле, не зная, что делать. В первый раз его высокомерие ему не помогло. Тем временем Фабио вскочил с героической решимостью, отдающей Джеймсом Дином. Комалада в своем поведении представлял полную противоположность секретарше: он все делал с сознанием того, что на него смотрят. Иногда его мания с точностью выражать свои чувства просто доходила до абсурда. Если Фабио изнемогал от усталости, то он валился на стул, как будто хотел его разломать; когда его оскорбляли, он поднимал подбородок и сжимал губы, а в момент отчаяния закрывал глаза ладонью и стонал, сжимая виски пальцами. Описывая его жесты, можно было бы написать трактат о том, чего не следует делать актеру. В действительности в этом заключался его поэтический язык, необходимый для того, чтобы получать от женщин в подарок шелковые халаты. И у него получалось достаточно неплохо, потому что он делал все совершенно искренне. Его усталость была смертельной, обида – непоправимой, отчаяние – безмерным, всепоглощающим. Даже наедине с самим собой он продолжал разыгрывать представление. Чем еще можно было объяснить, что все листы, смятые и брошенные им в мусорное ведро, были абсолютно чистыми? Тот, кто не играет роль, не станет разрывать лист, на котором ничего не написано.
С искренней, но в то же время слишком актерской учтивостью и осторожностью он взял Полин под мышки и отвел в кабинет издателя. Потом, не говоря ни слова, он сходил на кухню за ведром и закрылся с Полин в кабинете. Что-то произошло там этой ночью, что-то краткое и, конечно же, незначительное, однако намного более бурное, чем все, что было до сих пор в этом особняке. Я подумал, что Полин, напившейся до бесчувствия, наконец-то было кого обнимать, может быть, впервые в жизни. А я-то думал о том, чтобы привести ее в чувство, бегая с ней под дождем. С такими идеями даже грузовичок моего отца не помог бы мне найти девушку, которая захотела бы связаться со мной. «Он придурок, – сказала бы любая из них обо мне. – Он ни слова не сказал за весь вечер и смотрел на меня как на какую-то шантажистку. Я умирала со скуки, а тут еще начался дождь. Тогда он вытащил меня из своей развалюхи и заставил бежать по шоссе. Представляешь? Я никуда с ним больше не пойду, хоть на коленях меня проси».
Совершенно уничтоженный, я поднялся, для того чтобы подавать десерт.
– Ортега-и-Гасет, – повторял Пако, оглушительно смеясь. – Подумать только, Умберто! Ну и выдумал!
Умберто самодовольно хихикнул. Он снисходительно пожал плечами, всем видом показывая, что его обидели безо всякого повода, хотя он на самом деле в высшей степени миролюбивый человек.
– Она иногда выходит из себя, когда напивается. Ты напоил ее, Пакито… но она хорошая девушка. У нее доброе сердце, а это редкость в нашем мире, полном злобных фурий.
– Оставим этот разговор, – резко сказала Исабель, презрительно швыряя салфетку на стол.
Мы совсем забыли про Антона Аррьягу. Он по-прежнему сидел с нами за столом, но мы перестали обращать на него внимание. Внезапно раздался его гнусавый голос, как будто доносившийся из-под воды.
– Причина всего – страх, – говорил он, широко раскрывая глаза, как будто стараясь поймать свое ускользающее сознание. – Вы все боитесь. Вам страшно умереть, показаться смешными, страдать. Вы боитесь одиночества. А я плевал на страх. Я герой. Я никогда ничего не боялся.
Все это время Антон пил с маниакальным упорством. Теперь его тарелка была окружена пятью стаканами, полными виски, – маленькая нетронутая горка риса в океане алкоголя. Антон собрал со стола стаканы и наполнил их виски. Он тупо смотрел на них, не зная, с какого начать.
За окном продолжался надоедливый, монотонный дождь. Ветер окончательно прекратился. Я подумал, что если кто-нибудь не остановит Антона, он допьется до алкогольной комы. Потом я пошел на кухню мыть посуду.
Наведя порядок в своих владениях, я заглянул в гостиную. Там остались только Пако и Умберто. Они играли в шахматы, сидя напротив камина. Я повернулся и вышел в сад через кухонную дверь. Сделав несколько шагов в темноту, я стал невидимым, как собака издателя. Потом я поднял лицо, подставив его под ласковые струйки дождя. Некоторое время я стоял неподвижно, пока мое лицо не стало совершенно мокрым. Холод окутывал мои ноги, как поднимающийся газ, но руки у меня горели. Я нащупал стену дома и пошел вдоль нее. В окне комнатки Полин был виден слабый свет. Я перестал ощущать свое тело, слившись с темнотой, с туманом. Остались одни руки, горевшие, как раскаленные угли. Я сжал кулаки, и мне показалось, будто в них были вложены горячие камни.
Я осторожно заглянул в окно. Полин лежала в постели. Фабио укрыл ее одеялом. Сам он сидел за столом издателя и писал при свете свечи. Полин заметалась во сне, закинув одну руку на лоб и приоткрыв губы. Фабио встал и взял ее за руку. Он держал ее так, как держат слабого, еще не умеющего дышать щенка. Полин, не открывая глаз, постепенно успокоилась. Тогда Фабио, все еще держа руку Полин, изобразил на своем лице глубокое сожаление. Его огорчение было таким явным, таким показным, что я подумал, будто в кабинете присутствует третье лицо и Фабио обращается к нему. Даже больше. Казалось, будто Фабио находится на крошечной сцене любительского театра, а перед ним – тридцать кресел, занятых публикой, обожающей экзистенциалистские мелодрамы. Ни у кого не возникло бы сомнения, что он действительно убит горем. Фабио очень осторожно положил руку Полин ей на живот и снова сел за стол. В этот момент дверь отворилась. Заглянул Умберто Арденио Росалес и подозрительным взглядом окинул комнату. Он посмотрел на Полин, сказал что-то Фабио и вернулся к шахматной партии, оставив дверь открытой.
Едва ли что-то может сравниться с удовольствием чувствовать себя в стороне от жизни – духом, праздным шпионом, комаром, садящимся на внешнюю сторону стекла и не привлекающим ничьего внимания. Быть невидимым или безразличным к другим, останавливать свой взгляд на чем угодно, не имея другого повода и цели, кроме наблюдения за жизнью людей. Долорес Мальном сказала мне, что есть вещи, которые лучше не видеть. Возможно, она была права. Пако же, напротив, хотел сделать меня бесстрастным наблюдателем. Именно таким и был он сам, и, как казалось, все, что он видел, не заставляло его слишком страдать. Он, напротив, желал, чтобы в особняке случались различные происшествия, которые поддерживали бы его интерес к существованию. Жизнь находится где-то вне человека. Это нечто такое, что можно наблюдать со стороны – глядя на свои горящие руки, подглядывая через окно. Никто не прислушивается только к биению своего собственного сердца – было бы невыносимо, если бы жизнь сводилась только к самому человеку.
Когда Пако уставал от одиночества, он спускался в город – раздраженный и агрессивно-ироничный, как будто по дороге его до костей промочил дождь экзистенциального ужаса. Он рассказывал в казино, что ему случалось видеть трупы, валяющиеся на улицах опустевших городов, красивейших женщин, дремлющих в душном полумраке тропиков. Перед слушавшими его с открытым ртом крестьянами он вспоминал, как однажды в Мексике, много лет назад, его работники взбунтовались и на его вопрос, почему они так поступили, ответили (он подражал их акценту): «Потому что все остальные так сделали. Что тут непонятного? Подождите немного: когда нам все разъяснят, тогда мы и вам скажем причину». Я же, стоявший неподалеку, опершись на стойку, узнавал отрывок из «Педро Парамо». Издатель подарил мне эту книгу несколькими неделями раньше, как бы делясь чем-то священным – своей коллекцией хитростей и трюков, помогающих избавиться от страха пустоты и быть счастливым.
Иногда Пако спускался в город совершенно измученный одиночеством. Посетители казино, как всегда праздные, садились послушать его. «В Италии я познакомился с бароном Козимо Пиоваско де Рондо, который в двенадцать лет забрался на дерево и больше никогда не спускался на землю. Он терпеть не мог блюдо из улиток и был необыкновенно упрям. Ему подали суп из улиток и второе из них же. Так как отец заставлял его съесть все это, он забрался на дуб, дав клятву никогда больше не спускаться вниз. И сдержал свое слово».
В другой раз перед той же аудиторией Пако рассказывал: «Когда я жил в Париже, у меня одновременно было две любовницы. Обе были необыкновенно красивы, просто восхитительны. Они были незнакомы и никогда не видели друг друга. Я не мог решить, какую из них выбрать, и поэтому встречался с обеими. И вот в один прекрасный день я лишился и той и другой. Они отвергли меня безо всякой злобы – как бросают человека скорее из-за того, что он идиот, а не предатель. Я ничего не мог понять до тех пор, пока они не признались, что сделались близкими подругами, втайне от меня оставляя друг другу записки за зеркалом в моей комнате». Часто издатель обрывал свой рассказ, смотрел с досадой на присутствующих, щелкал языком и заключал: «Беда в том, что все вы в этом городе невежды». Посетители казино вовсе не обижались на столь пренебрежительную оценку, слыша ее из уст такого бывалого человека, и важно кивали головами. «Сеньор Масдеу много повидал», – говорил мне мой отец. Но я-то знал все его хитрости, потому что он сам мне их дарил.
В тот вечер, окоченев под дождем, я понял, что Антон Аррьяга был прав, когда рассказывал нам о безумном священнике: есть реальность, зависящая не от времени, а только от внимания, которое мы уделяем вещам. Нужно наблюдать за миром и читать его:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25