https://wodolei.ru/catalog/unitazy/pod-kluch/
Такому умонастроению способствовали и его военная и светская карьера. Но, когда он в конце концов нашел в Анне то существо, ради которого стоило покинуть ограниченное пространство, освещенное чужими, щедрыми лучами, и стать источником света самому, для собственного счастья, жестокий ли каприз судьбы, заслуженное ли наказание за то, что он слишком поздно решился на такой шаг, собственная ли самовлюбленность, превратившая Анну в драгоценность, только что найденную, но уже обязанную его услаждать, в волшебное небесное тело, которое, тем не менее, должно вертеться вокруг него самого как вокруг Солнца, а может быть, и что-то другое навлекло на него страшное горе, которое пришло внезапно и громко постучало в двери его жизни.
И сейчас, скорчившись от стужи, с застывшими руками и ногами, он не замечал холода, он лишь чувствовал себя одиноким и покинутым. Для него не существовало ни бархатной обивки вагона, ни откидного столика с самоваром, отливающим голубизной в свете луны, ни немой пустыни за окном с бесшумными ночными птицами и бродячими собаками, остался только он, он один, и в поезде, и на равнине, по которой этот поезд шел, и в этой ночи, и в этом мире, и во всей вселенной. Он еще раз подумал, что его столь долгожданная первая самостоятельная партия оказалась им проиграна, потому что он пожертвовал королевой, и в скором времени ему придется отдать еще и пешек, и коней. А сам он – ни на что не годный король, которого раскаяние после самоубийства Анны заставляет бежать неведомо куда.
Он резко встал, опустил оконное стекло и закричал в темноту: «Аннааа!» Но нет, если бы он и закричал, то его голос, как и все остальные звуки, поглотило бы бесконечное пространство, поэтому он не закричал, не встал, не опустил оконного стекла.
Внешне Алексея Кирилловича Вронского отличало от всех остальных его спутников только одно банальное обстоятельство: в поезде, блестящем, тихом, освещенном луной, он был единственным, кто не спал.
2
Там, за гранью, дальше далекого, где начинается (и никогда и нигде не кончается) мир иной, не тот, по которому мы блуждаем, опираясь на обманчивые чувства и небогатый опыт, а мир неведомый, куда мы смогли бы попасть, если бы посмели отправиться туда, за грань, в не здесь,
где пчелы давно уже покинули луга, где над стеклянными ледяными водами необозримых болот, над зарослями камыша и тростника, над чащей, над лесом, над лилиями водяными, над сказками, под низкими медленными облаками,
стелятся туманы, промозглые, северные, славянские, тяжелые.
Там живет Световид, самый сильный, а с ним вместе Триглав с тремя головами, он правит тремя королевствами: небом, землей и адом, и Черноголов тоже тут, бог победы с серебряными усами, и Царь ветров с белой бородою до пояса, который старше шума времени, и мать его Мория, беззубая богиня смерти.
Мир и покой царили бы здесь, не шуми испокон веков время, неминуемо несущее тревогу.
Только Триглав спокоен, тот, лица которого еще никто не видал, никто – даже Симаргл и Хорс, потому что все три свои лица он закрыл повязками и стал слепым для людских грехов.
Только он.
С какой же легкостью, с какой безумной дерзостью, Николаевич ты мой Лев, входят они в наш рассказ, эти древние властители и нашей смерти, и нашей жизни, куда менее ценной, чем смерть.
Вторая глава
1
– Enfin! – воскликнул граф Алексей Кириллович Вронский, когда увидел вдали, высоко, над разлегшимся на холмах Белградом, в бодрой свежести утреннего солнца сияние позолоченных куполов огромного собора Святого Саввы.
Петрицкий, стоявший рядом с ним и в этот момент размышлявший о том, что ждет его в незнакомой, но такой близкой сердцу Сербии, поддержал его столь громко, что это услышали все находившиеся в коридоре вагона и, продолжая тесниться возле открытых окон, принялись выкрикивать еще более громкие возгласы одобрения:
– Ce sera admirable!
…………………………………………
Поезд, мокрый от ночной росы, подползал к перрону белградского вокзала, который одновременно бурлил и скулил, и показался графу, стоявшему облокотясь на раму окна, «каким-то грязным».
– Entre nous, – обратился он тихо к Петрицкому, – entre nous, mon cher , вокзал довольно провинциальный.
– C'est ?gal , Ваше благородие. Мы его выбрали, и лучшего, чем он, теперь для нас нет, – сухо ответил Петрицкий и сам несколько разочарованный тем, что представилось его взгляду. Но ввиду того, что граф, как ему показалось, заметно сник и отступил от окна в глубину купе, ощутил потребность поддержать его и шепнул ему на ухо: – Впрочем, nous verrons.
…………………………………………
Читатель, никто из нас, пусть даже переживший сотни и сотни зим, не сможет поручиться, что ему хоть раз удалось увидеть тот самый первый лист, который еще в разгар лета отрывается от ветки. Не сможет никто, ни ты, ни я, ни дерево, которое его породило, никто! Он отделяется от ветки тихо, незаметно, как будто он, этот лист, первым опадающий с покрытого листвой дерева, вовсе не являет собой знак, предвещающий неумолимость грядущей пустоты и белизны. Точно так же, читатель, и это, на первый взгляд совершенно несущественное, разочарование тем, как выглядел столичный вокзал, стало в душе графа, объятой жарким восторгом по отношению к сербскому делу, чем-то похожим на такой лист, первым отделяющийся от вырастившего его ствола, явилось предзнаменованием всех тех грядущих событий, которые принесут пустоту и белизну.
2
– Вся Сербия поднялась! – восхищенно обратился Петрицкий к Вронскому.
С тех пор как они прибыли, вокруг постоянно кружат все новые и новые вести: на севере Хорватии, на востоке, на юге и в самой ее глубине, на западе, сербы возводят баррикады. «Они защищаются от фашистов», – объясняют им. Рассказывают, что «бронетранспортеры Югославской народной армии охраняют находящихся в опасности сербов», которые, «обороняясь, убили и ранили тридцать хорватских полицейских», совсем неподалеку отсюда, «в Славонии, в селе Борово Село», запомнилось Вронскому, и «уже целый месяц осаждают Киево, рядом с Книном, это на юге», добавил Петрицкий. Страна осталась без президента, потому что ни сербы, ни черногорцы не хотят видеть на этом месте хорвата, из-за этого и армия не имеет верховного главнокомандующего, а две республики на северо-западе Югославии проголосовали на референдумах за государственную независимость. Слышны требования: «Необходимо взять под контроль государственную границу Словении».
– Наше не отдадим! Долой новое НДХ ! – выкрикнула какая-то женщина.
– Хорваты, убирайтесь вон! Мы не уступим вам ни пяди сербской земли!
– Да здравствует федерация! Да здравствует Союз коммунистов – Движение за Югославию!
Народ все прибывает и прибывает, возбуждение нарастает, в руках у многих цветы, кажется, весь город выплеснулся на улицы, сегодня утром нужен простор, размах, широкие горизонты: с летней террасы ресторана на периферии Белграда грубо сброшены плетеные белые кресла и столы, напоминающие мебель из пьес Чехова, кто-то свалил в угол пестрые зонтики для защиты от солнца, на которых написаны названия напитков и сигарет, они были поставлены ввиду начинающегося лета, но теперь толпа лезет прямо по ним, топчет их ногами, каждый хочет пробиться как можно ближе к ограде террасы. Сегодня утром запах цветущих лип заглушают выхлопные газы, а крики толпы перекрываются воинственным ревом моторов огромных тяжелых машин на гусеничном ходу.
Стоят возле ограды нынешним утром и Вронский вместе с Петрицким, им приходится сопротивляться напору толпы, жарко дышащей, горластой, наваливающейся на их спины, доброжелательно хлопающей их по плечам, по царским эполетам, украшенным золотой и алой бахромой, круглые железные прутья ограды, к которой прижат Вронский, все сильнее врезаются ему в тело, он напрягает мускулы рук, чтобы ослабить давление, а голос справа от него, снова женский, захлебывается от радости:
– Хватит! Долой восемь компартий и восемь национальных интересов! Теперь Белград и Сербия все решают!
Вронский смотрит с террасы вниз: под ними, в голубоватом дыму, который с ревом изрыгают украшенные цветами машины, вьется колонна, среди приветствий и поцелуев слышны выкрики:
– Туджман фашист!
грохочут нынешним утром танки, бронетранспортеры, самоходные орудия…
идут в направлении Шида,
а потом дальше,
в Хорватию,
на Хорватию,
на запад.
– Весь Белград вышел провожать! – бросает снова Петрицкий, и снова восхищенно.
Стоит рядом с ним нынешним утром Вронский. Смотрит.
Будь Анна жива, то сейчас всем своим влюбленным существом она наслаждалась бы и его видом, и его значением. Так же, как это было утром того дня, когда он участвовал в красносельских скачках, где с ним впервые в жизни произошло настоящее несчастье, «непоправимое несчастье», как он сам назвал его в мыслях, и виной которому был он сам: кобыла под ним сломала хребет, а он свалился в грязь, на неподвижную землю, под прицелом бинокля, направленного на него дрожащей рукой Анны, стоявшей в содрогнувшейся от ужаса толпе на трибуне. Он был тогда, так же как и нынешним утром, в белом офицерском мундире, с золотыми нашивками на рукавах, с золотыми эполетами и аксельбантами, похожий на молодого бога, закованного в доспехи, излучавший энергию и силу, уверенно шагавший в своих высоких сапогах из мягкой кожи, которые, так же как и нынешним утром, блестели от бликов раннего солнца. В тот день, уезжая со скачек, смертельно испуганная Анна, как она позже призналась ему, терзала себя вопросом: сможет ли она, замужняя женщина, вообще в тот день увидеть его, и как, и где, а в это время Вронский, все еще сидя в грязи, закрывал ладонями уши, чтобы не слышать выстрела в голову своей любимой и всегда такой послушной под седлом кобылы. Он вспоминал нынешним утром, как Анна рассказывала ему о том, что говорила мужу, сидя с ним в карете, дрожа от собственной смелости и от страха после всего, что произошло, как она, бледнея и закрывая лицо веером, говорила Алексею Каренину о своем отчаянии: «И я не могу не быть в отчаянии… я слушаю вас, а думаю о нем. Потому что я его люблю, я его любовница, я не переношу вас, я боюсь вас, я ненавижу вас… Делайте со мной все, что вам угодно…» Вронский же, встав наконец из грязи, первым делом, это он ясно помнит и сейчас, привел себя в порядок, пригладил волосы, счистил с мундира грязь и траву, искоса поглядывая на главную трибуну, где находился император.
Стоит нынешним утром Вронский, смотрит. Поднимает вверх руку, только что сжимавшую круглый поручень железной ограды, возле которой они остановились, и тоже машет колонне, текущей внизу, под ним и под Петрицким, а внутренний голос повторяет в его душе: «Это и твоя армия!»
И кто бы среди этого ликования, среди этих сотен танков, облепленных солдатами и детворой, заметил еще и ее, Морию.
3
Шагая через огромную площадку, которую следовало пересечь, чтобы от места, где их высадил военный автомобиль, добраться до Палаты Федерации, Вронский воспользовался возможностью наедине перекинуться с Петрицким парой слов – в отличие от мирных времен, в переломные моменты эпохи друзья чаще всего превращаются в единомышленников или же расходятся в разные стороны. Под лавиной настораживающих новостей и действий, разобраться в которых было непросто, тем более что оба они еще не вполне овладели языком страны, в которой теперь находились, уверенность и спокойствие Петрицкого стали для Вронского единственной и очень важной опорой, хотя он крайне редко обременял друга своим горем и уж тем более не хотел навязывать ему те первые сомнения, которые начали его одолевать. Они шагали, не обращая внимания ни на других приглашенных, которые тоже направлялись в сторону еще далекого от них входа в здание, ни на десятки и десятки маленьких нахальных птичек, которые в этот теплый летний белградский вечер копошились буквально у них под ногами, выклевывая какой-то корм в полосках травы между прямоугольными бетонными плитами, которыми были выложены сотни метров площади перед Палатой Федерации.
Дело в том, что уже несколько дней они находились под сильным впечатлением от бомбардировки аэродрома в Словении, которую осуществила югославская армия, и сейчас Петрицкий, приостановившись на минуту, пересказывал то, что ему удалось увидеть по телевизору в холле одного белградского отеля: камера следила за полетом военного самолета над Любляной, «он будто висел в воздухе, ни на метр не сдвигаясь с места в пустом небе», говорил Петрицкий. Вронский на это ничего не ответил, но, помолчав, сказал, что слышал в штабе о попытке жителей хорватской столицы помешать движению танковой колонны из расположенного в Загребе военного городка в сторону Словении, а также о том, что Хорватия отказалась посылать призывников во «все еще общую югославскую армию».
Тут оба они вспомнили одно и то же – четников, в адрес которых до сих пор раздавались одни лишь слова благодарности за их патриотические действия, обвиняли в настоящем военном преступлении, совершенном в одном хорватском селе в Восточной Славонии. События эти тщательно скрывались, однако удавалось это лишь до тех пор, пока любительские кадры изувеченных трупов жителей села и подожженных домов не проникли, то ли по неосторожности, то ли из желания покрасоваться перед другими, на телевизионные экраны всего мира.
– Челие! – вспомнил Петрицкий название села.
– Не верю я, что это сделали четники, – сказал Вронский.
– Наши говорят, что это просто провокация против них, – согласился с ним Петрицкий.
– Дай-то бог, – тихо проговорил граф.
Они все еще стояли на месте.
– И все-таки во всем этом есть что-то странное, – сказал тоже тихо Петрицкий.
– Что?
– Даль обстреливали из миномета с левого берега Дуная, самолеты бомбили пригороды Вуковара! – с недоумением проговорил Петрицкий.
– Знаю, знаю… то есть именно что не знаю, не понимаю, – сказал Вронский и, зашагав в сторону входа в Палату Федерации, тихо пробормотал: – Nous verrons.
…снуют официанты во фраках, а густая толпа гостей, приглашенных по случаю праздника, вынуждает их нести подносы с бокалами и рюмками высоко над головами, в волосах женщин мелькают то перо, то цветок, а то и крошечный букетик в стиле «бидермайер», у многих мужчин на лацканах герб Королевства Югославии или круглый металлический значок с цветным изображением подстриженного ежиком Слободана Милошевича…
…неожиданные встречи в толчее, сердечнейшие, бурные приветствия, принятые в таких случаях обмены комплиментами…
«Боже мой, ведь после смерти Анны меня больше не волнует ни одна женщина», – рассеянно думал граф, и взгляд его тихо скользил по толпе, подобно тому как легкие волны, рождаемые не сильным движением глубинных вод и не порывами ветра, а обычным течением реки, спокойно следуя друг за другом, вздымают поверхность воды и так же спокойно омывают берег.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
И сейчас, скорчившись от стужи, с застывшими руками и ногами, он не замечал холода, он лишь чувствовал себя одиноким и покинутым. Для него не существовало ни бархатной обивки вагона, ни откидного столика с самоваром, отливающим голубизной в свете луны, ни немой пустыни за окном с бесшумными ночными птицами и бродячими собаками, остался только он, он один, и в поезде, и на равнине, по которой этот поезд шел, и в этой ночи, и в этом мире, и во всей вселенной. Он еще раз подумал, что его столь долгожданная первая самостоятельная партия оказалась им проиграна, потому что он пожертвовал королевой, и в скором времени ему придется отдать еще и пешек, и коней. А сам он – ни на что не годный король, которого раскаяние после самоубийства Анны заставляет бежать неведомо куда.
Он резко встал, опустил оконное стекло и закричал в темноту: «Аннааа!» Но нет, если бы он и закричал, то его голос, как и все остальные звуки, поглотило бы бесконечное пространство, поэтому он не закричал, не встал, не опустил оконного стекла.
Внешне Алексея Кирилловича Вронского отличало от всех остальных его спутников только одно банальное обстоятельство: в поезде, блестящем, тихом, освещенном луной, он был единственным, кто не спал.
2
Там, за гранью, дальше далекого, где начинается (и никогда и нигде не кончается) мир иной, не тот, по которому мы блуждаем, опираясь на обманчивые чувства и небогатый опыт, а мир неведомый, куда мы смогли бы попасть, если бы посмели отправиться туда, за грань, в не здесь,
где пчелы давно уже покинули луга, где над стеклянными ледяными водами необозримых болот, над зарослями камыша и тростника, над чащей, над лесом, над лилиями водяными, над сказками, под низкими медленными облаками,
стелятся туманы, промозглые, северные, славянские, тяжелые.
Там живет Световид, самый сильный, а с ним вместе Триглав с тремя головами, он правит тремя королевствами: небом, землей и адом, и Черноголов тоже тут, бог победы с серебряными усами, и Царь ветров с белой бородою до пояса, который старше шума времени, и мать его Мория, беззубая богиня смерти.
Мир и покой царили бы здесь, не шуми испокон веков время, неминуемо несущее тревогу.
Только Триглав спокоен, тот, лица которого еще никто не видал, никто – даже Симаргл и Хорс, потому что все три свои лица он закрыл повязками и стал слепым для людских грехов.
Только он.
С какой же легкостью, с какой безумной дерзостью, Николаевич ты мой Лев, входят они в наш рассказ, эти древние властители и нашей смерти, и нашей жизни, куда менее ценной, чем смерть.
Вторая глава
1
– Enfin! – воскликнул граф Алексей Кириллович Вронский, когда увидел вдали, высоко, над разлегшимся на холмах Белградом, в бодрой свежести утреннего солнца сияние позолоченных куполов огромного собора Святого Саввы.
Петрицкий, стоявший рядом с ним и в этот момент размышлявший о том, что ждет его в незнакомой, но такой близкой сердцу Сербии, поддержал его столь громко, что это услышали все находившиеся в коридоре вагона и, продолжая тесниться возле открытых окон, принялись выкрикивать еще более громкие возгласы одобрения:
– Ce sera admirable!
…………………………………………
Поезд, мокрый от ночной росы, подползал к перрону белградского вокзала, который одновременно бурлил и скулил, и показался графу, стоявшему облокотясь на раму окна, «каким-то грязным».
– Entre nous, – обратился он тихо к Петрицкому, – entre nous, mon cher , вокзал довольно провинциальный.
– C'est ?gal , Ваше благородие. Мы его выбрали, и лучшего, чем он, теперь для нас нет, – сухо ответил Петрицкий и сам несколько разочарованный тем, что представилось его взгляду. Но ввиду того, что граф, как ему показалось, заметно сник и отступил от окна в глубину купе, ощутил потребность поддержать его и шепнул ему на ухо: – Впрочем, nous verrons.
…………………………………………
Читатель, никто из нас, пусть даже переживший сотни и сотни зим, не сможет поручиться, что ему хоть раз удалось увидеть тот самый первый лист, который еще в разгар лета отрывается от ветки. Не сможет никто, ни ты, ни я, ни дерево, которое его породило, никто! Он отделяется от ветки тихо, незаметно, как будто он, этот лист, первым опадающий с покрытого листвой дерева, вовсе не являет собой знак, предвещающий неумолимость грядущей пустоты и белизны. Точно так же, читатель, и это, на первый взгляд совершенно несущественное, разочарование тем, как выглядел столичный вокзал, стало в душе графа, объятой жарким восторгом по отношению к сербскому делу, чем-то похожим на такой лист, первым отделяющийся от вырастившего его ствола, явилось предзнаменованием всех тех грядущих событий, которые принесут пустоту и белизну.
2
– Вся Сербия поднялась! – восхищенно обратился Петрицкий к Вронскому.
С тех пор как они прибыли, вокруг постоянно кружат все новые и новые вести: на севере Хорватии, на востоке, на юге и в самой ее глубине, на западе, сербы возводят баррикады. «Они защищаются от фашистов», – объясняют им. Рассказывают, что «бронетранспортеры Югославской народной армии охраняют находящихся в опасности сербов», которые, «обороняясь, убили и ранили тридцать хорватских полицейских», совсем неподалеку отсюда, «в Славонии, в селе Борово Село», запомнилось Вронскому, и «уже целый месяц осаждают Киево, рядом с Книном, это на юге», добавил Петрицкий. Страна осталась без президента, потому что ни сербы, ни черногорцы не хотят видеть на этом месте хорвата, из-за этого и армия не имеет верховного главнокомандующего, а две республики на северо-западе Югославии проголосовали на референдумах за государственную независимость. Слышны требования: «Необходимо взять под контроль государственную границу Словении».
– Наше не отдадим! Долой новое НДХ ! – выкрикнула какая-то женщина.
– Хорваты, убирайтесь вон! Мы не уступим вам ни пяди сербской земли!
– Да здравствует федерация! Да здравствует Союз коммунистов – Движение за Югославию!
Народ все прибывает и прибывает, возбуждение нарастает, в руках у многих цветы, кажется, весь город выплеснулся на улицы, сегодня утром нужен простор, размах, широкие горизонты: с летней террасы ресторана на периферии Белграда грубо сброшены плетеные белые кресла и столы, напоминающие мебель из пьес Чехова, кто-то свалил в угол пестрые зонтики для защиты от солнца, на которых написаны названия напитков и сигарет, они были поставлены ввиду начинающегося лета, но теперь толпа лезет прямо по ним, топчет их ногами, каждый хочет пробиться как можно ближе к ограде террасы. Сегодня утром запах цветущих лип заглушают выхлопные газы, а крики толпы перекрываются воинственным ревом моторов огромных тяжелых машин на гусеничном ходу.
Стоят возле ограды нынешним утром и Вронский вместе с Петрицким, им приходится сопротивляться напору толпы, жарко дышащей, горластой, наваливающейся на их спины, доброжелательно хлопающей их по плечам, по царским эполетам, украшенным золотой и алой бахромой, круглые железные прутья ограды, к которой прижат Вронский, все сильнее врезаются ему в тело, он напрягает мускулы рук, чтобы ослабить давление, а голос справа от него, снова женский, захлебывается от радости:
– Хватит! Долой восемь компартий и восемь национальных интересов! Теперь Белград и Сербия все решают!
Вронский смотрит с террасы вниз: под ними, в голубоватом дыму, который с ревом изрыгают украшенные цветами машины, вьется колонна, среди приветствий и поцелуев слышны выкрики:
– Туджман фашист!
грохочут нынешним утром танки, бронетранспортеры, самоходные орудия…
идут в направлении Шида,
а потом дальше,
в Хорватию,
на Хорватию,
на запад.
– Весь Белград вышел провожать! – бросает снова Петрицкий, и снова восхищенно.
Стоит рядом с ним нынешним утром Вронский. Смотрит.
Будь Анна жива, то сейчас всем своим влюбленным существом она наслаждалась бы и его видом, и его значением. Так же, как это было утром того дня, когда он участвовал в красносельских скачках, где с ним впервые в жизни произошло настоящее несчастье, «непоправимое несчастье», как он сам назвал его в мыслях, и виной которому был он сам: кобыла под ним сломала хребет, а он свалился в грязь, на неподвижную землю, под прицелом бинокля, направленного на него дрожащей рукой Анны, стоявшей в содрогнувшейся от ужаса толпе на трибуне. Он был тогда, так же как и нынешним утром, в белом офицерском мундире, с золотыми нашивками на рукавах, с золотыми эполетами и аксельбантами, похожий на молодого бога, закованного в доспехи, излучавший энергию и силу, уверенно шагавший в своих высоких сапогах из мягкой кожи, которые, так же как и нынешним утром, блестели от бликов раннего солнца. В тот день, уезжая со скачек, смертельно испуганная Анна, как она позже призналась ему, терзала себя вопросом: сможет ли она, замужняя женщина, вообще в тот день увидеть его, и как, и где, а в это время Вронский, все еще сидя в грязи, закрывал ладонями уши, чтобы не слышать выстрела в голову своей любимой и всегда такой послушной под седлом кобылы. Он вспоминал нынешним утром, как Анна рассказывала ему о том, что говорила мужу, сидя с ним в карете, дрожа от собственной смелости и от страха после всего, что произошло, как она, бледнея и закрывая лицо веером, говорила Алексею Каренину о своем отчаянии: «И я не могу не быть в отчаянии… я слушаю вас, а думаю о нем. Потому что я его люблю, я его любовница, я не переношу вас, я боюсь вас, я ненавижу вас… Делайте со мной все, что вам угодно…» Вронский же, встав наконец из грязи, первым делом, это он ясно помнит и сейчас, привел себя в порядок, пригладил волосы, счистил с мундира грязь и траву, искоса поглядывая на главную трибуну, где находился император.
Стоит нынешним утром Вронский, смотрит. Поднимает вверх руку, только что сжимавшую круглый поручень железной ограды, возле которой они остановились, и тоже машет колонне, текущей внизу, под ним и под Петрицким, а внутренний голос повторяет в его душе: «Это и твоя армия!»
И кто бы среди этого ликования, среди этих сотен танков, облепленных солдатами и детворой, заметил еще и ее, Морию.
3
Шагая через огромную площадку, которую следовало пересечь, чтобы от места, где их высадил военный автомобиль, добраться до Палаты Федерации, Вронский воспользовался возможностью наедине перекинуться с Петрицким парой слов – в отличие от мирных времен, в переломные моменты эпохи друзья чаще всего превращаются в единомышленников или же расходятся в разные стороны. Под лавиной настораживающих новостей и действий, разобраться в которых было непросто, тем более что оба они еще не вполне овладели языком страны, в которой теперь находились, уверенность и спокойствие Петрицкого стали для Вронского единственной и очень важной опорой, хотя он крайне редко обременял друга своим горем и уж тем более не хотел навязывать ему те первые сомнения, которые начали его одолевать. Они шагали, не обращая внимания ни на других приглашенных, которые тоже направлялись в сторону еще далекого от них входа в здание, ни на десятки и десятки маленьких нахальных птичек, которые в этот теплый летний белградский вечер копошились буквально у них под ногами, выклевывая какой-то корм в полосках травы между прямоугольными бетонными плитами, которыми были выложены сотни метров площади перед Палатой Федерации.
Дело в том, что уже несколько дней они находились под сильным впечатлением от бомбардировки аэродрома в Словении, которую осуществила югославская армия, и сейчас Петрицкий, приостановившись на минуту, пересказывал то, что ему удалось увидеть по телевизору в холле одного белградского отеля: камера следила за полетом военного самолета над Любляной, «он будто висел в воздухе, ни на метр не сдвигаясь с места в пустом небе», говорил Петрицкий. Вронский на это ничего не ответил, но, помолчав, сказал, что слышал в штабе о попытке жителей хорватской столицы помешать движению танковой колонны из расположенного в Загребе военного городка в сторону Словении, а также о том, что Хорватия отказалась посылать призывников во «все еще общую югославскую армию».
Тут оба они вспомнили одно и то же – четников, в адрес которых до сих пор раздавались одни лишь слова благодарности за их патриотические действия, обвиняли в настоящем военном преступлении, совершенном в одном хорватском селе в Восточной Славонии. События эти тщательно скрывались, однако удавалось это лишь до тех пор, пока любительские кадры изувеченных трупов жителей села и подожженных домов не проникли, то ли по неосторожности, то ли из желания покрасоваться перед другими, на телевизионные экраны всего мира.
– Челие! – вспомнил Петрицкий название села.
– Не верю я, что это сделали четники, – сказал Вронский.
– Наши говорят, что это просто провокация против них, – согласился с ним Петрицкий.
– Дай-то бог, – тихо проговорил граф.
Они все еще стояли на месте.
– И все-таки во всем этом есть что-то странное, – сказал тоже тихо Петрицкий.
– Что?
– Даль обстреливали из миномета с левого берега Дуная, самолеты бомбили пригороды Вуковара! – с недоумением проговорил Петрицкий.
– Знаю, знаю… то есть именно что не знаю, не понимаю, – сказал Вронский и, зашагав в сторону входа в Палату Федерации, тихо пробормотал: – Nous verrons.
…снуют официанты во фраках, а густая толпа гостей, приглашенных по случаю праздника, вынуждает их нести подносы с бокалами и рюмками высоко над головами, в волосах женщин мелькают то перо, то цветок, а то и крошечный букетик в стиле «бидермайер», у многих мужчин на лацканах герб Королевства Югославии или круглый металлический значок с цветным изображением подстриженного ежиком Слободана Милошевича…
…неожиданные встречи в толчее, сердечнейшие, бурные приветствия, принятые в таких случаях обмены комплиментами…
«Боже мой, ведь после смерти Анны меня больше не волнует ни одна женщина», – рассеянно думал граф, и взгляд его тихо скользил по толпе, подобно тому как легкие волны, рождаемые не сильным движением глубинных вод и не порывами ветра, а обычным течением реки, спокойно следуя друг за другом, вздымают поверхность воды и так же спокойно омывают берег.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20