https://wodolei.ru/catalog/mebel/dlya-vannoj-pod-stiralnuyu-mashinu/
И все направляются в Воздвиженское, к господской усадьбе…
– Если вам кажется, что я странно одета, а именно этим я объясняю ваш внимательный и продолжительный взгляд, который так надолго остановился на мне, то должна сразу вам сказать – ни одна из этих вещей раньше не принадлежала мне. Все, что вы видите, я нашла здесь. Это осталось от сбежавшего персонала. Вам не нравится?
– Mademoiselle Соня, – начал было он, но замолчал.
– Я все знаю, – заговорила она. – Не волнуйтесь. Успокойтесь. Прошу вас. Можно я сяду?
Вронский показал ей рукой на единственный стоявший в комнате стул, на спинке которого висел его широкий красный, расшитый золотом пояс.
– Лучше не там. Я хотела бы сесть рядом с вами, – произнесла Соня.
Не ожидавший этого Вронский пересел еще раз, освободив для нее достаточно места на больничной койке рядом с собой.
Теперь («…спустя столько лет, боже мой!» – мелькнуло у него в голове) Вронский явственно чувствовал, что его окутывает тот самый нежный и вместе с тем покалывающий аромат, который она принесла с собой и за которым можно было ощутить и ее собственный волнующий запах, запах женщины.
При этом, помимо собственной воли (всем своим сознанием он испуганно защищался: «совершенно помимо моей воли, Анна»), Вронский ощутил в глубинах своего существа дрожь, в нем словно что-то сдвинулось с места, словно неожиданно («спустя столько лет, боже мой!») тонкой, набирающей силу струей забил родник, течение которого разливалось у него глубоко в недрах, постепенно заполняя его мужской силой, влажной, пробуждающей, похожей на горный поток, питаемый плодоносными дождями, который несет жизнь всему, что встречается на его пути, заставляет зеленеть травы и листья, возвещает росистую зарю, утро и молодое солнце, перекличку птиц в березовой роще и раскрывающиеся от одного его прикосновения лепестки цветов, он увидел со стороны самого себя, ступающего через этот райский сад, счастливого, впервые счастливого с того момента, как не стало Анны, и ему было хорошо («спустя столько лет, боже мой!»), и он, тот, в котором снова проснулся мужчина, прислушивался к себе, к течению жизненных соков, которые струились в нем, и чувствовал себя мощным дубом, в ветвях которого греются и щебечут, щебечут на солнце голубые поползни…
– Спасибо, – сказала женщина и присела на краешек кровати, прижав друг к другу колени.
– Что ж вы примостились на самом краю. Садитесь удобнее, не смущайтесь, – проговорил мужчина.
Она послушалась, расположилась удобнее. Потом спросила:
– Могу я закурить?
Он кивнул головой, она достала из санитарной сумки плоскую длинную пачку сигарет, украшенную мелкими голубоватыми цветами, вытряхнула из нее и закурила тонкую, девственно-белую и, как ему показалось, хрупкую. «Такая же, как и она сама», – подумал он.
– Хотите узнать, к какой из пород человеческих животных отношусь я? – медленно проговорила женщина через дым сигареты.
– Не говорите так о себе, – возразил он.
Незаметно, краем глаза, Вронский бросил взгляд на ее полные колени под шелковистостью натянутых нитей чулок. «Мне потребовался почти целый год, чтобы вот так увидеть колени Анны», – подумал он с горечью. А то, что какое-то мгновение назад сияло в нем огромным молодым солнцем, превратилось в тяжелую, влажную жару, и он под ее давлением вдруг неожиданно вспомнил такое же влажное и напряженное состояние и нервозность лошадей, которые царили в тот давний подмосковный день, там, тогда.
– Так что же, товарищ граф? Вы считаете, что после всего, что мне пришлось пережить, я не имею оснований говорить о себе так? Или о других? – добродушно удивилась она. – Но в каком тогда мире живете вы? Вот уж вы действительно идеалист! – продолжила она почти возмущенно.
Повисла тишина.
– Граф, почему вы избегаете меня? Почему боитесь моей любви? Стоило мне вас увидеть, и я поняла, что знаю вас целых сто двадцать лет! И вам это прекрасно известно. Не вздумайте отрицать, потому что это будет ложью. Вашей собственной ложью самому себе. А вы слишком горды, что бы допустить нечто подобное.
Сейчас он смотрел ей прямо в лицо, казалось больше не замечая ее коленей, однако если бы она своим вопросом не прервала ход его мыслей и чувств, он бы «положил ладонь ей на ногу, – подумал он, – но по прошествии стольких лет сделал бы это с большой осторожностью». Между тем решительность и резкость последних ее слов мгновенно пробудили его из той мглы, в которую он уже начал столь неосмотрительно погружаться.
А она продолжала:
– Я не знаю, что вам наговорил обо мне Петрицкий. Но то, самое важное, о чем я молчала и что хранила в своей душе, пока длилась эта война и мой позор, я хочу сейчас доверить вам. Потому что, граф, это касается и вас.
Он смотрел на нее, не говоря ни слова.
– Я не раз видела, как хорваты устраивали массовые молитвенные встречи, на которых они говорили о любви, о надежде, молили Бога о мире и милосердии. Иногда такие встречи длились целый день или даже сутки. Они собирались сотнями, приносили гитары, пели набожные песни, читали молитвы по четкам, бдели… я сама это видела. И вот как-то раз, это было в западной Славонии… да, куда меня только не заносило!.. на одну такую встречу принесли на носилках молодого парня, солдата, который во время этой войны потерял… слушайте меня внимательно!., обе ноги и одну руку. Когда пришла очередь говорить ему, этот бывший солдат сказал, что он не неверующий, но что теперь, когда он увидел «столько людей, которые надеются, потому что верят», ему будет гораздо легче переносить свое увечье. «Вы верите и надеетесь и за меня», – сказал он растроганно и благодарно. Вы, Вронский, очень похожи на этого инвалида, у вас, правда, изувечено не тело, а душа. И вы будете оставаться в таком состоянии до тех пор, пока снова не начнете верить. Во что верить, спросите вы меня. В любовь. Тем самым вы снова обретете надежду. Прошу вас, хотя бы попытайтесь. Давайте забудем обо всех несчастьях, настигших нас в прошлом. Попробуем жить вместе и, бог даст, проживем так долго. Бегство отсюда станет для нас наградой за наши прежние жизни, за мою и вашу вину. И вы, и я заслужили это… Я люблю вас. Люблю вас всего несколько часов, но это любовь на всю оставшуюся жизнь.
Заметив, что он глубоко погружен в себя, она осторожно тряхнула его за плечо:
– Граф, где вы?
А Вронский, длинным, извилистым путем возвращаясь к реальности, поднимаясь к действительности из погруженности в самого себя, снова увидел возле себя женщину, потушенную сигарету, санитарную сумку с красным крестом на фоне белого круга… Возвращаясь к яви, он оставил за спиной и березовую рощу, и дуб с поползнями, и солнце, и тяжелую влажность жаркого подмосковного воздуха, и лошадей, оставил все и вновь оказался на больничной койке, чувствуя, как кожа на его лице и руках покрывается мурашками от холодного вечернего воздуха, проникающего через открытое окно, и эта свежесть обостряет все его чувства и наполняет решимостью.
Он слышал женский голос, который продолжал:
– Точно так же бывает, когда увидишь на витрине платье или туфли и сразу же понимаешь, что это твоя вещь, в которой тебе будет очень удобно. Прости мне такое сравнение, но я не поэт. Тебя я увидела именно так, словно ты был на витрине. Я постараюсь стать необходимой тебе, но я не буду навязчивой. Избыток любви может убить любовь, так же как и ее недостаток. В жизни двоих любящих самое важное – это уважать и соблюдать право другого на одиночество.
И тут она неожиданно провела рукой по его волосам, словно он был ребенком или спящим, и тихо запела: «Ой, месяц, мой месяц, и ты, звездочка ясная…»
Песня тут же оборвалась. Она снова заговорила, теперь уже совсем чуть слышно:
– Это старая украинская песня. Поют ее под бандуру, она очень грустная, ты слышал? Слышал?
Он по-прежнему молчал.
– Страшно, когда забываешь, какое белье носил тот, с кем ты каждую ночь ложилась в постель. Это означает конец, – произнесла она, помолчав. Потом снова раздался ее голос: – Прости мне мои слова и прости, что я запела. Но у нас так мало времени.
Он оторвал руки от железного края кровати, который молча сжимал все это время, и положил их на плечи женщины. Нежно. Он заглянул ей в глаза и прочитал в них ожидание и недоверие.
«Слышал ли он меня? И слушал ли?» – спрашивала себя Соня.
Потом, помедлив в нерешительности, он прикоснулся пальцами левой руки к пуговицам на ее блузке, провел сверху вниз по всему ряду и обнаружил, что некоторые можно расстегнуть, а некоторые пришиты только как украшение. Почувствовав его растерянность, она взяла обеими руками кисть его правой руки и положила на пряжку, стягивавшую поясок.
– Здесь, – сказала она.
Все остальное он сделал сам.
Под блузкой он увидел верхнюю часть корсета из нежного голубоватого кружева с завязанной бантиком шелковой лентой такого же цвета, пришитой ровно посредине, между грудями. Ему никак не удавалось развязать его, и, немного смущенный, он придвинулся к ней совсем близко, пытаясь в сумерках рассмотреть узел. Она поцеловала его в лоб.
Они сидели спиной к окну, и он, чтобы лучше видеть черты ее лица и ее тело, нежно, но решительно склонил ее на кровать. Но она, словно растение, напоенное животворящей влагой, гибко выпрямилась, быстрым движением скинула туфли, сняла и отбросила в сторону блузку, спустила бретельки корсета, обнажила грудь, тут же освободилась и от корсета и от юбки, оставшись совершенно обнаженной, если не считать колготок и маленьких трусиков. Потом без промедления занялась им, ловко помогла избавиться от одежды, увлажнив ладони слюной, провела ими по его соскам, он застонал, а она, заведя свои руки ему за спину, соединила их и потянула его вниз, на кровать. «Люблю тебя», – шептала она и судорожно целовала его плечи, шею, грудь, влажным языком ласкала его кожу, а потом, взяв руки Вронского, прижала его ладони к своим напряженным соскам. Они были небольшими, похожими на ягоды ежевики, манящими зрелостью, и при каждом движении ее тела его ладони ощущали их твердость. Так началась эта вечная игра, эта напасть, выдуманная природой только для того, чтобы мы могли самоуверенно заявить Ему, Горнему, что рай возможен и на земле.
Да, все это так, но лишь любовникам дано ощутить то малейшее проявление нерешительности и сомнения, которое по тем или иным причинам может, подобно молнии, мгновенно уничтожить желание в одном из них и превратить стремительно разгорающееся обещание любви и наслаждения в мертвенную пустоту. Вот так и сейчас ее сознание словно укол пронзило воспоминание о словах, сказанных им всего несколько часов назад: «у меня нет настроения, и я хочу побыть один». А вдруг и сейчас он хочет того же? Все ее чувства напряглись для того, чтобы принять пусть даже еле уловимый ответ на этот вопрос, который был послан ее мозгом во внешний мир. И тут же, в тот же миг, который был общим для них, даже несмотря на полное молчание, ее любовь, эта самая загадочная и самая темная способность человеческого сердца, ответила ей, что он балансирует на грани между настоящим и прошлым, между ею и своими воспоминаниями, и уже спустя мгновение может оказаться там, куда влекут его они, там, где его ждет та, другая, мертвая любовь, и он тогда замрет, а потом отстранится от нее, Сони. Но сейчас, пока этот миг не наступил, еще остается возможность, остается надежда, пусть даже иллюзорная, что она смогла взволновать и привлечь его к себе и что, пока этот миг не истек, он сумеет собрать свою волю и убить ту, и без того уже мертвую любовь, и тогда его правая рука двинется вниз, словно улитка, оставляя на ее теле, на холодной коже ее напряженного, впалого живота, влажный и теплый след, потом проникнет под колготки, ощущая, как их эластичная и натянутая, слегка шершавая ткань нежно, словно отросшая за ночь щетина, скользит по коже, потом нащупает кружево крошечных, плотно облегающих тело трусиков, а под ними нежный холмик с углублением. Еще есть надежда, что его рука накроет самую сокровенную часть ее тела, которую она сама предложит ему, незаметно раздвинув ноги, закинув назад, почти за подушку, голову, и обратив глаза к закатному небу с карминными слоистыми облаками, и наслаждаясь тем, что ее женская сущность, словно прекрасный притягательный цветок, испускающий аромат молодости и здоровья и обещающий блаженство, осчастливит сейчас именно его, того, кого она любит и хочет задержать рядом с собой навсегда.
Но!
Этот миг истек, и граф оказался именно там, куда и стремился, в прошлом… «Все кончено, и у меня теперь нет ничего кроме тебя. Помни об этом», – произнесла, сейчас обращаясь к нему, Анна, стыдясь посмотреть на него, сидя на полу у его ног и чувствуя себя виновной и грешной, еще теплая и дрожащая после того, как только что впервые отдалась ему. Он чувствовал себя убийцей, глядящим на тело, которое он лишил жизни. Неужели он лишит жизни и Соню?
И он убрал свою руку.
В отчаянии, она, скользя по его телу, гладя и успокаивая его, спустилась вниз, ища губами влажное, но безвольное свидетельство его мужественности и приговаривая:
– Не волнуйся, милый мой, не беспокойся, все будет хорошо, вот увидишь, успокойся, я все сама сделаю…
Он кожей живота почувствовал ее волосы, которые щекотали его, рассыпаясь по его телу, почувствовал силу ее языка и нежных, податливых губ, которые старались пробудить его, и вдруг, вытянувшись на постели, успокоился, как она и просила, как она того и хотела. И тут в его сознании, перед закрытыми глазами, вспыхнуло закатное небо с карминными слоистыми облаками, которое он несколько мгновений назад видел в окне, он двумя руками взял ее голову, приподнял ее и, не открывая глаз, губами потянулся к ее губам…
(Не ужасайся, граф Лев Николаевич, перед этой возможной любовной сценой между твоим героем и моей бедной Соней. Ничто более не унизит ни величия твоего пера, ни целостности созданного тобой образа. Продолжай покоиться на лаврах.)
«Сияй, свет прощальный, любовь последняя, заря вечерняя!» – зазвучали вдруг в его ушах строки, часто слетавшие с губ матери, и он устыдился того, как вместе с братом они смеялись над маминым любимцем, Тютчевым, уверенные тогда, что детство и отрочество бесконечны, а право молодых дерзко высмеивать старческие чувства неотъемлемо, и теперь изумился тому, что сейчас из далекого прошлого эти стихи призвала женщина, ворвавшаяся в его жизнь так стремительно и так неожиданно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
– Если вам кажется, что я странно одета, а именно этим я объясняю ваш внимательный и продолжительный взгляд, который так надолго остановился на мне, то должна сразу вам сказать – ни одна из этих вещей раньше не принадлежала мне. Все, что вы видите, я нашла здесь. Это осталось от сбежавшего персонала. Вам не нравится?
– Mademoiselle Соня, – начал было он, но замолчал.
– Я все знаю, – заговорила она. – Не волнуйтесь. Успокойтесь. Прошу вас. Можно я сяду?
Вронский показал ей рукой на единственный стоявший в комнате стул, на спинке которого висел его широкий красный, расшитый золотом пояс.
– Лучше не там. Я хотела бы сесть рядом с вами, – произнесла Соня.
Не ожидавший этого Вронский пересел еще раз, освободив для нее достаточно места на больничной койке рядом с собой.
Теперь («…спустя столько лет, боже мой!» – мелькнуло у него в голове) Вронский явственно чувствовал, что его окутывает тот самый нежный и вместе с тем покалывающий аромат, который она принесла с собой и за которым можно было ощутить и ее собственный волнующий запах, запах женщины.
При этом, помимо собственной воли (всем своим сознанием он испуганно защищался: «совершенно помимо моей воли, Анна»), Вронский ощутил в глубинах своего существа дрожь, в нем словно что-то сдвинулось с места, словно неожиданно («спустя столько лет, боже мой!») тонкой, набирающей силу струей забил родник, течение которого разливалось у него глубоко в недрах, постепенно заполняя его мужской силой, влажной, пробуждающей, похожей на горный поток, питаемый плодоносными дождями, который несет жизнь всему, что встречается на его пути, заставляет зеленеть травы и листья, возвещает росистую зарю, утро и молодое солнце, перекличку птиц в березовой роще и раскрывающиеся от одного его прикосновения лепестки цветов, он увидел со стороны самого себя, ступающего через этот райский сад, счастливого, впервые счастливого с того момента, как не стало Анны, и ему было хорошо («спустя столько лет, боже мой!»), и он, тот, в котором снова проснулся мужчина, прислушивался к себе, к течению жизненных соков, которые струились в нем, и чувствовал себя мощным дубом, в ветвях которого греются и щебечут, щебечут на солнце голубые поползни…
– Спасибо, – сказала женщина и присела на краешек кровати, прижав друг к другу колени.
– Что ж вы примостились на самом краю. Садитесь удобнее, не смущайтесь, – проговорил мужчина.
Она послушалась, расположилась удобнее. Потом спросила:
– Могу я закурить?
Он кивнул головой, она достала из санитарной сумки плоскую длинную пачку сигарет, украшенную мелкими голубоватыми цветами, вытряхнула из нее и закурила тонкую, девственно-белую и, как ему показалось, хрупкую. «Такая же, как и она сама», – подумал он.
– Хотите узнать, к какой из пород человеческих животных отношусь я? – медленно проговорила женщина через дым сигареты.
– Не говорите так о себе, – возразил он.
Незаметно, краем глаза, Вронский бросил взгляд на ее полные колени под шелковистостью натянутых нитей чулок. «Мне потребовался почти целый год, чтобы вот так увидеть колени Анны», – подумал он с горечью. А то, что какое-то мгновение назад сияло в нем огромным молодым солнцем, превратилось в тяжелую, влажную жару, и он под ее давлением вдруг неожиданно вспомнил такое же влажное и напряженное состояние и нервозность лошадей, которые царили в тот давний подмосковный день, там, тогда.
– Так что же, товарищ граф? Вы считаете, что после всего, что мне пришлось пережить, я не имею оснований говорить о себе так? Или о других? – добродушно удивилась она. – Но в каком тогда мире живете вы? Вот уж вы действительно идеалист! – продолжила она почти возмущенно.
Повисла тишина.
– Граф, почему вы избегаете меня? Почему боитесь моей любви? Стоило мне вас увидеть, и я поняла, что знаю вас целых сто двадцать лет! И вам это прекрасно известно. Не вздумайте отрицать, потому что это будет ложью. Вашей собственной ложью самому себе. А вы слишком горды, что бы допустить нечто подобное.
Сейчас он смотрел ей прямо в лицо, казалось больше не замечая ее коленей, однако если бы она своим вопросом не прервала ход его мыслей и чувств, он бы «положил ладонь ей на ногу, – подумал он, – но по прошествии стольких лет сделал бы это с большой осторожностью». Между тем решительность и резкость последних ее слов мгновенно пробудили его из той мглы, в которую он уже начал столь неосмотрительно погружаться.
А она продолжала:
– Я не знаю, что вам наговорил обо мне Петрицкий. Но то, самое важное, о чем я молчала и что хранила в своей душе, пока длилась эта война и мой позор, я хочу сейчас доверить вам. Потому что, граф, это касается и вас.
Он смотрел на нее, не говоря ни слова.
– Я не раз видела, как хорваты устраивали массовые молитвенные встречи, на которых они говорили о любви, о надежде, молили Бога о мире и милосердии. Иногда такие встречи длились целый день или даже сутки. Они собирались сотнями, приносили гитары, пели набожные песни, читали молитвы по четкам, бдели… я сама это видела. И вот как-то раз, это было в западной Славонии… да, куда меня только не заносило!.. на одну такую встречу принесли на носилках молодого парня, солдата, который во время этой войны потерял… слушайте меня внимательно!., обе ноги и одну руку. Когда пришла очередь говорить ему, этот бывший солдат сказал, что он не неверующий, но что теперь, когда он увидел «столько людей, которые надеются, потому что верят», ему будет гораздо легче переносить свое увечье. «Вы верите и надеетесь и за меня», – сказал он растроганно и благодарно. Вы, Вронский, очень похожи на этого инвалида, у вас, правда, изувечено не тело, а душа. И вы будете оставаться в таком состоянии до тех пор, пока снова не начнете верить. Во что верить, спросите вы меня. В любовь. Тем самым вы снова обретете надежду. Прошу вас, хотя бы попытайтесь. Давайте забудем обо всех несчастьях, настигших нас в прошлом. Попробуем жить вместе и, бог даст, проживем так долго. Бегство отсюда станет для нас наградой за наши прежние жизни, за мою и вашу вину. И вы, и я заслужили это… Я люблю вас. Люблю вас всего несколько часов, но это любовь на всю оставшуюся жизнь.
Заметив, что он глубоко погружен в себя, она осторожно тряхнула его за плечо:
– Граф, где вы?
А Вронский, длинным, извилистым путем возвращаясь к реальности, поднимаясь к действительности из погруженности в самого себя, снова увидел возле себя женщину, потушенную сигарету, санитарную сумку с красным крестом на фоне белого круга… Возвращаясь к яви, он оставил за спиной и березовую рощу, и дуб с поползнями, и солнце, и тяжелую влажность жаркого подмосковного воздуха, и лошадей, оставил все и вновь оказался на больничной койке, чувствуя, как кожа на его лице и руках покрывается мурашками от холодного вечернего воздуха, проникающего через открытое окно, и эта свежесть обостряет все его чувства и наполняет решимостью.
Он слышал женский голос, который продолжал:
– Точно так же бывает, когда увидишь на витрине платье или туфли и сразу же понимаешь, что это твоя вещь, в которой тебе будет очень удобно. Прости мне такое сравнение, но я не поэт. Тебя я увидела именно так, словно ты был на витрине. Я постараюсь стать необходимой тебе, но я не буду навязчивой. Избыток любви может убить любовь, так же как и ее недостаток. В жизни двоих любящих самое важное – это уважать и соблюдать право другого на одиночество.
И тут она неожиданно провела рукой по его волосам, словно он был ребенком или спящим, и тихо запела: «Ой, месяц, мой месяц, и ты, звездочка ясная…»
Песня тут же оборвалась. Она снова заговорила, теперь уже совсем чуть слышно:
– Это старая украинская песня. Поют ее под бандуру, она очень грустная, ты слышал? Слышал?
Он по-прежнему молчал.
– Страшно, когда забываешь, какое белье носил тот, с кем ты каждую ночь ложилась в постель. Это означает конец, – произнесла она, помолчав. Потом снова раздался ее голос: – Прости мне мои слова и прости, что я запела. Но у нас так мало времени.
Он оторвал руки от железного края кровати, который молча сжимал все это время, и положил их на плечи женщины. Нежно. Он заглянул ей в глаза и прочитал в них ожидание и недоверие.
«Слышал ли он меня? И слушал ли?» – спрашивала себя Соня.
Потом, помедлив в нерешительности, он прикоснулся пальцами левой руки к пуговицам на ее блузке, провел сверху вниз по всему ряду и обнаружил, что некоторые можно расстегнуть, а некоторые пришиты только как украшение. Почувствовав его растерянность, она взяла обеими руками кисть его правой руки и положила на пряжку, стягивавшую поясок.
– Здесь, – сказала она.
Все остальное он сделал сам.
Под блузкой он увидел верхнюю часть корсета из нежного голубоватого кружева с завязанной бантиком шелковой лентой такого же цвета, пришитой ровно посредине, между грудями. Ему никак не удавалось развязать его, и, немного смущенный, он придвинулся к ней совсем близко, пытаясь в сумерках рассмотреть узел. Она поцеловала его в лоб.
Они сидели спиной к окну, и он, чтобы лучше видеть черты ее лица и ее тело, нежно, но решительно склонил ее на кровать. Но она, словно растение, напоенное животворящей влагой, гибко выпрямилась, быстрым движением скинула туфли, сняла и отбросила в сторону блузку, спустила бретельки корсета, обнажила грудь, тут же освободилась и от корсета и от юбки, оставшись совершенно обнаженной, если не считать колготок и маленьких трусиков. Потом без промедления занялась им, ловко помогла избавиться от одежды, увлажнив ладони слюной, провела ими по его соскам, он застонал, а она, заведя свои руки ему за спину, соединила их и потянула его вниз, на кровать. «Люблю тебя», – шептала она и судорожно целовала его плечи, шею, грудь, влажным языком ласкала его кожу, а потом, взяв руки Вронского, прижала его ладони к своим напряженным соскам. Они были небольшими, похожими на ягоды ежевики, манящими зрелостью, и при каждом движении ее тела его ладони ощущали их твердость. Так началась эта вечная игра, эта напасть, выдуманная природой только для того, чтобы мы могли самоуверенно заявить Ему, Горнему, что рай возможен и на земле.
Да, все это так, но лишь любовникам дано ощутить то малейшее проявление нерешительности и сомнения, которое по тем или иным причинам может, подобно молнии, мгновенно уничтожить желание в одном из них и превратить стремительно разгорающееся обещание любви и наслаждения в мертвенную пустоту. Вот так и сейчас ее сознание словно укол пронзило воспоминание о словах, сказанных им всего несколько часов назад: «у меня нет настроения, и я хочу побыть один». А вдруг и сейчас он хочет того же? Все ее чувства напряглись для того, чтобы принять пусть даже еле уловимый ответ на этот вопрос, который был послан ее мозгом во внешний мир. И тут же, в тот же миг, который был общим для них, даже несмотря на полное молчание, ее любовь, эта самая загадочная и самая темная способность человеческого сердца, ответила ей, что он балансирует на грани между настоящим и прошлым, между ею и своими воспоминаниями, и уже спустя мгновение может оказаться там, куда влекут его они, там, где его ждет та, другая, мертвая любовь, и он тогда замрет, а потом отстранится от нее, Сони. Но сейчас, пока этот миг не наступил, еще остается возможность, остается надежда, пусть даже иллюзорная, что она смогла взволновать и привлечь его к себе и что, пока этот миг не истек, он сумеет собрать свою волю и убить ту, и без того уже мертвую любовь, и тогда его правая рука двинется вниз, словно улитка, оставляя на ее теле, на холодной коже ее напряженного, впалого живота, влажный и теплый след, потом проникнет под колготки, ощущая, как их эластичная и натянутая, слегка шершавая ткань нежно, словно отросшая за ночь щетина, скользит по коже, потом нащупает кружево крошечных, плотно облегающих тело трусиков, а под ними нежный холмик с углублением. Еще есть надежда, что его рука накроет самую сокровенную часть ее тела, которую она сама предложит ему, незаметно раздвинув ноги, закинув назад, почти за подушку, голову, и обратив глаза к закатному небу с карминными слоистыми облаками, и наслаждаясь тем, что ее женская сущность, словно прекрасный притягательный цветок, испускающий аромат молодости и здоровья и обещающий блаженство, осчастливит сейчас именно его, того, кого она любит и хочет задержать рядом с собой навсегда.
Но!
Этот миг истек, и граф оказался именно там, куда и стремился, в прошлом… «Все кончено, и у меня теперь нет ничего кроме тебя. Помни об этом», – произнесла, сейчас обращаясь к нему, Анна, стыдясь посмотреть на него, сидя на полу у его ног и чувствуя себя виновной и грешной, еще теплая и дрожащая после того, как только что впервые отдалась ему. Он чувствовал себя убийцей, глядящим на тело, которое он лишил жизни. Неужели он лишит жизни и Соню?
И он убрал свою руку.
В отчаянии, она, скользя по его телу, гладя и успокаивая его, спустилась вниз, ища губами влажное, но безвольное свидетельство его мужественности и приговаривая:
– Не волнуйся, милый мой, не беспокойся, все будет хорошо, вот увидишь, успокойся, я все сама сделаю…
Он кожей живота почувствовал ее волосы, которые щекотали его, рассыпаясь по его телу, почувствовал силу ее языка и нежных, податливых губ, которые старались пробудить его, и вдруг, вытянувшись на постели, успокоился, как она и просила, как она того и хотела. И тут в его сознании, перед закрытыми глазами, вспыхнуло закатное небо с карминными слоистыми облаками, которое он несколько мгновений назад видел в окне, он двумя руками взял ее голову, приподнял ее и, не открывая глаз, губами потянулся к ее губам…
(Не ужасайся, граф Лев Николаевич, перед этой возможной любовной сценой между твоим героем и моей бедной Соней. Ничто более не унизит ни величия твоего пера, ни целостности созданного тобой образа. Продолжай покоиться на лаврах.)
«Сияй, свет прощальный, любовь последняя, заря вечерняя!» – зазвучали вдруг в его ушах строки, часто слетавшие с губ матери, и он устыдился того, как вместе с братом они смеялись над маминым любимцем, Тютчевым, уверенные тогда, что детство и отрочество бесконечны, а право молодых дерзко высмеивать старческие чувства неотъемлемо, и теперь изумился тому, что сейчас из далекого прошлого эти стихи призвала женщина, ворвавшаяся в его жизнь так стремительно и так неожиданно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20