Купил тут магазин Wodolei.ru
Заметя, как с Волги от плотов грузчики выволакивают бревна и складывают их на берегу в яруса, он, морща лоб, соображал:
«Хорошо бы десятка два на конюшню спереть. Чай, воруют. Вот и ладно бы нашармака купить… Не продадут, псы… Своим продают. А уж, чай, где не воровать? Ночью взял вон да бережком и отволок в сторону парочку, а там на телегу их – и пошел в гору».
Так же спокойно, думая, главным образом о том, как и что из заводского имущества можно было бы приспособить в своем хозяйстве, он пересек двор и Еошел в машинное отделение.
В машинном отделении Сивашева еще не было, и объяснения стал давать Кирилл.
– Вот эти машины – в них девять тысяч лошадиных сил, – начал он, желая поразить Никиту, но, заметив на лице у того насмешливую, недоверчивую улыбку, продолжал с меньшим жаром: – Они и двигают весь завод.
– Это ты зря, Кирилл Сенафонтыч. Зря слепых на бревна наводишь, – с достоинством произнес Никита. – Может, то и правда – лампочки от них горят, а чтобы завод двигать – это ты зря… Убей – не поверю.
Кирилл, чтоб не сказать ему чего-нибудь грубого, засмеялся, повел его дальше.
Они побывали на карьере, в механической мастерской. Кирилл показал Никите то место, где сваливается мел, и как мел и глина перерабатываются в бассейне, перетираются в баках. Никиту ничто не поражало. Его всюду встречали рабочие и с криком, обращенным к Кириллу: «А, земляка приволок!» – хлопали по плечу, стараясь провести в цехе по безопасному месту. Никита чувствовал себя в центре внимания. Это ему нравилось. Он надулся, старался шагать тверже, заявляя, что если бы на пашню послать рабочих за бороздой ходить – тогда бы ног таскать не стали, и не замечал, как ему вслед долго смотрели рабочие и, покачивая головой, тихо говорили:
– Вот так уродина!..
Кириллу, потерявшему надежду чем-либо удивить Никиту, под конец стало с ним тоскливо, и он с легкой досадой повел Никиту по остальным цехам, объясняя ему то или иное нехотя, на бегу. Они подошли к последнему корпусу, где обжигался цемент, и Кирилл обрадовался уже тому, что это последний корпус. В корпус они попали сверху. Вдоль корпуса в сумраке вращались длинные и широкие, в рост человека, четыре печи. От них пахнуло легким жаром.
– Тепло, – сказал Никита и чуть-чуть удивился тому, как это такие махины вертятся на весу. – Кто их вертит? – спросил он.
– А вот те самые машины, которые я тебе показывал, – отвечал Кирилл. – Хочешь посмотреть, как обжигается цемент?
Кирилл взял синее стекло, вделанное в дерево, открыл дверцу печи и сам первый посмотрел внутрь, став от печи на расстоянии метра. Никита, не дожидаясь того, когда Кирилл передаст ему стекло, считая, что Кирилл на заводе уже зазнался: «Вишь ты – очки придумал», – из-за спины Кирилла простыми глазами посмотрел в печь – и быстро, точно на него плеснуло кипятком, отшатнулся, крепко зажав глаза ладонями, чувствуя, что не в силах сдвинуться с места.
– Что ты? – Кирилл с силой рванул Никиту в сторону. – Не лопнули? Ну-у! Отдерни руки-то, черт бы тебя побрал!
Никита тряхнулся и открыл слезящиеся глаза.
– Чудак! – Кирилл посмотрел ему в лицо и успокоился. – Без глаз хотел в Широкое отправиться. А ты не лезь, когда тебя не просят… Вот, через стекло надо глядеть. Герой! – добавил он со злобой и пошел в сторону, к выходу, думая, что Никита не захочет теперь смотреть в печь даже через стекло.
– Ты дай-ка… – Никита потянулся к стеклу и стал перед печью так, как и Кирилл, напряженно всматриваясь в огненную, но уже не такую, какой он ее только что видел, а красноватую, с синими оттенками лаву.
Лава вращалась, пыхала, оставляя на стенках печи огненные потоки, – и Никита смотрел на нее не отрываясь, с каждой секундой все сильнее вздрагивая, шевеля пальцами левой руки. Кирилл не трогал его, хотя и видел, как от замасленного пиджака поднимался легкий пар. У него вновь появилась уверенность в том, что завод непременно победит Никиту, заставит полюбить себя так же, как полюбил Кирилл.
Никита, моргая, проговорил, рассуждая сам с собой:
– Ну, жара… Вот жара… в аду… так… непременно, – тихо засмеялся. – Аль про ад-то нельзя!.. Ну, чех!
– Какой чех?
– Ну, как это… чех, стало быть.
– Цех, – поправил Кирилл и свел его вниз под печи. Печи вертелись над головой метра на полтора или даже, может быть, выше, но пораженному мозгу Никиты казалось, что они вертятся совсем близко. Представляя себе огненную лаву внутри печи, боясь, что она неожиданно может вылиться на него, – он выскочил во двор через первую попавшуюся дверь, не слыша, как громко и раскатисто засмеялся Кирилл. Выбежав на волю, опомнился, застыдился и заторопился.
– Кирилл Сенафонтыч, бежать мне надо… Забыл с тобой, пес возьми… Воронка-то я ведь не поил… Побегу…
И, не дождавшись ответа, побежал, минуя корпуса, к белому каменному дому, где жил Кирилл.
На крыльце домика стояла женщина в розовом, с большими синими цветами, платье. Грохот завода, яркие цветы не дали Никите разглядеть ее лицо, и у него мелькнула только одна мысль:
«Вот разоделась… Баб бы наших так!»
– Никита Семеныч! – окликнула женщина.
– А-а, Ульяна, – обрадовался он. – А я… Вишь ты, как гремит кругом… Перепуталось все у меня, – и тут же, озлобясь, подумал: «Вот, дуреха, стоит… Еще подметит оторопь мою и… Кире своему навертит про меня…» – Коровок держите? – заговорил он, заглядывая в хлевушок. – Конечно, каждому молочка охота!
7
С цементного завода Никита выехал тихо, вцепясь руками в телегу так, словно боялся, что голова перетянет и выкинет туловище на наклеску.
«Так, так, сшиб, значит, – думал он, – совсем, значит, в трещину, как клопа, загнал».
Никогда Никита не сопоставлял своей жизни с чужой. Иногда только завидовал тому, у кого сусеки распирались от хлеба, у кого кони были быстрее, завидовал и учил сыновей:
– Человек должен быть, как заяц, – одну дорогу избрал и иди. Тебя толкнут в сторону, а ты назад – прыг. Опять столкнут – опять прыг. Прыгай, мотайся, а все на свою дорогу норови. У тебя, Илья, – хвалил он старшего сына, – голова крепкая на плечах – дорогу норови избрать такую, чтоб по ней бегом можно. Задом только не пяться, а шагай – громко шагай. На кого сила есть – приналяг, нет – обожди, подкопи, скопится – приналяг.
Младшему сыну Фоме он никогда ничего не говорил. Младший сын Фома был тих, и этой тишины боялся Никита.
– Вылитый мать, – ворчал он, – губы надует и ходит индюком. Да что! Все не по сердцу, что ль, ему? В библию вцепился: все читает и читает. Эх, ты-ы!
– Ты, тятя, махни на него, – прорывалось у Ильи. – Управимся. А он, может, в монастырь.
И Никита видел – в этих словах сказывался Илья весь.
«Еще только бороденку отрастил, да и ту бреет, а уж у брата кусок рвет, – хвалил про себя, слушая Илью. – Ладный мужик будет: обухом не сшибешь. А тот – сопля».
А после того как он обошел завод, квартирки рабочих– у него раздвоилась его заветная дорога: на одной – его двойные, точно лохматые шапки, сараи на крепких дубовых сваях, вечная боязнь пожара, вора, бед; на другой – грохот завода, чистые квартиры рабочих, чистые женщины.
И к Никите стали забираться совсем другие мысли. Они заглушали в нем звериную любовь к своему – к сараям, к амбарам, к лошадям. Эти думы казались ему тяжелыми, словно густая грязь на колесах. Он старался отделаться от них, а они наворачивались, тяжелели…
И вдруг ему стало совсем не по себе.
Увидав в задке телеги кончик кровельного железа, он беспокойно крутнулся. Железо он стянул у бондарного цеха, когда один шатался по заводу, и – будто так, шутя – легонько размахивая листом, тихо гремя им, перешел двор и, озираясь по сторонам, сунул лист под солому в телегу. Теперь Никите неприятно было от этого, и еще больше оттого, что в кармане перекатывались, оттягивая полу пиджака, шайбы. Шайбы он почти у всех на глазах спер в машинном отделении.
«Зачем? Вот она, правда-то Кирькина, – и, выхватив из кармана шайбы, он метнул их под кручу в Волгу. Шайбы вперегонку с шумом забулькали в воду, делая круги – круги росли, ширились и таяли. – Эх, а увидят?» – спохватился Никита и дернул Воронка.
Воронок побежал быстрее. Телега утопала колесами в пыли – белой, пухлой, как толченый мел. Никите попадались на пути сады, сплошь объеденные червями, окутанные куделью-паутиной. Никита жалел сады, но в то же время думал совсем о другом – о заводе, о деревне, о себе, о своем сыне Илье и о тихом Фоме. Он начал припоминать, что Фома читает не только библию, но и какие-то еще книжечки и часто захаживает в школу к учителю – и тут, словно кто кол острием наставил ему в глаза, он отшатнулся, припоминая, что Фома давно богу не молится.
– Э-ге-ге! Да что же это? У Кирьки икон в избе нет, и Фомка… Вот те тихоня! А-а? Как же это? Может, Фома-то, – и не договорил, замял мысль, как паука в пыли.
– Никита! Эй, никак Никита?
Никита повернулся. Вправо по дороге спускался с горы Митька Спирин.
– Митрий! Ты чего? В город по каким делам? – У Никиты по телу пробежала дрожь: Митька напомнил ему племяшей, Чижика, и он разом ощетинился, как кот перед собакой. – Чего, говорю, несет тебя?
Митька подъехал ближе:
– Да вот, – с самохвальством начал Митька, – Илья Максимович доверил: «Поезжай, говорит, в город, разузнай там, как насчет обмежевания группы и насчет земли тоже – совхоз-то прикрыли, бают». Й лошадь вот доверил.
Никита разглядел – Митька действительно ехал на Серке Плакущева.
«Стало быть, сдался опять», – подумал он о Плакущеве и хотел спросить про племяшей, но Митька сам объявил, что после отъезда Никиты у Гнилого болота на ольхе задушился Петька Кудеяров и что именно он «прирезал племяша Чижика».
– Врешь?! – Никита от неожиданности крякнул.
– Пра! Следователь приехал – дело в разборе. Да еще дождик прошел у нас страх какой.
Никита еще крякнул:
– Вот те раз! Запутался, стало быть, я…
– Что? Что баишь?
– Это я про Петьку Кудеярова, – Никита отмахнулся. – Человек-то, мол, какой хреновский был, а канители наделал на все село… Чай, пришел бы ко мне, я – и то дал бы восемь-то пудов. А то крови сколько.
– Знамо. У хорошего человека всегда найдется.
– Ну, айда-пошел. – Никита подхлестнул Воронка. – А Огнев Степан? Глядит, аль все слепой?
– Бают, – в грохоте колес прокричал Митька, – гляделки не работают… Ослеп. А мне вот нет-то ничего! Ткнул ты меня лопаткой в зубы, а мне нет-то ничего.
– Вы такие – и в огне не горите, провалиться бы вам, – проворчал Никита, стараясь отделаться от Митьки, боясь, что тот начнет у него что-нибудь клянчить.
Из-за мелового выступа показался пассажирский пароход, дал свисток, долгий, протяжный, и, выйдя на середину Волги, завернул к пристани.
Никита чуть придержал копя:
– Митрий! Я пошукаю, нет ли кого довезти. А ты кати в земотдел. Заеду, ежели что.
И, не расслышав ответа Митьки, свернул влево и городской улицей, гремя шинованными колесами, покатил к пристани.
У пристани толпились торговки, с горы из города мчались легковые извозчики. Никита, привернув Воронка, заметался у подмостков, выкрикивая навстречу идущим с парохода пассажирам:
– Нет ли кого? Кому на Широкое, на Алай кому? Могу! Конь овсяной, сбруя крепкая, – молнией отомчу. Кому?
С пристани сошел человек, в сером легком пальто, в шляпе и сам тоже какой-то легкий, подтянутый. Ему на вид было лет тридцать, тридцать пять, но шел он с пристани так, как будто все ему были подчинены: твердо, уверенно.
Никита кинулся к нему:
– Могу, могу, гражданин-товарищ. Вам куда?
– В Широкий Буерак.
– Ждать никого не будете?
– А кого же еще ждать?
– Может, кто еще подойдет?
– Нет, ты уж давай скорее!
«Эх, и не торгуется, – подумал Никита, укладывая чемодан. – Митьке бы только мигнуть – поехал, мол. Мигнешь – промигаешь тут».
– Ну, трогай!
«А, пес с ним!» – закончил свою мысль Никита.
Когда Воронок выбежал на гору, Никита пристальней посмотрел на своего пассажира.
– Вы не по следственным делам?
– Нет.
– А у нас удавился один, – чуть погодя добавил Никита.
– Ну-у! – нехотя протянул человек и отвернулся от Никиты, глядя вправо на сосновый бор.
Четырнадцать лет тому назад он выехал из Широкого Буерака – тогда сосенки были маленькие, кудрявые. Теперь они вытянулись, порыжели, и от этого ему стало приятно. Приятно ему было и то, что Воронок бежит быстро, встряхивая головой от наседающих мух. Ветер заносит его пушистый хвост в сторону, кособочит и рыжую, чуть с проседью бороду Никиты Гурьянова. Молча они проехали Кормежку, молча выехали па Долгую гору, молча спустились на алайские поля. Никита затянул старинную песенку. Песенка была однообразная, монотонная и напоминала о временах нашествия Батыя. Тянул ее Никита вплоть до того, как они въехали в окрестности Алая. Тут Никита повернулся к своему пассажиру и словно не ему, а кому-то другому сказал:
– Вечер уж… и дома скоро… – помолчал и затем: – Как звать-то вас, товарищем аль как?
– Зови как хочешь.
– О-о! Хороший, стало быть, человек вы есть, коли велите звать, как хочу… Трудно нашему брату, мужику: едет к нам народ всякий, а звать – и не знай как. Иной прямо и обрежет: «Зови меня товарищем», а другой: «Какой я тебе товарищ?»
– Ты о чем хотел спросить?
– Да ведь вот – везу, мол, товарища, а за что про што едем – не знаю, и чей такой, не знаю. Любопытство. Бают, оно только у баб, а вишь, и у мужика сыскалось.
Пассажиру не захотелось открывать себя.
– Еду отдохнуть. Большое село у вас?
– А-а, стало быть, из ученых, – прицепился Никита. – Бывало, к нам наезжали инженеры, агрономы и всякие там. Бор у нас сосновый на Балбашихе, славный. А село? Село большое… беспокойное… – Никита заерзал. – Вот недавно зарезали одного, другой удавился…
– За что зарезали?
– За кусок хлеба. Коли мужик чует – нет куска, в поле голо, – он норовит другому горло перекусить. Да-а! А вот ученым хорошо быть.
Никита начал расхваливать ученых. Пассажир несколько раз прерывал его, хотел узнать, кто повесился и кого зарезали в Широком Буераке. Никита увиливал, отвечал односложно и вновь перекинулся на ученых:
– Ведь мы что: слепыши. Ночью глядим на небушко – светлячки, мол, а бабы свое – ангелочкины глазки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
«Хорошо бы десятка два на конюшню спереть. Чай, воруют. Вот и ладно бы нашармака купить… Не продадут, псы… Своим продают. А уж, чай, где не воровать? Ночью взял вон да бережком и отволок в сторону парочку, а там на телегу их – и пошел в гору».
Так же спокойно, думая, главным образом о том, как и что из заводского имущества можно было бы приспособить в своем хозяйстве, он пересек двор и Еошел в машинное отделение.
В машинном отделении Сивашева еще не было, и объяснения стал давать Кирилл.
– Вот эти машины – в них девять тысяч лошадиных сил, – начал он, желая поразить Никиту, но, заметив на лице у того насмешливую, недоверчивую улыбку, продолжал с меньшим жаром: – Они и двигают весь завод.
– Это ты зря, Кирилл Сенафонтыч. Зря слепых на бревна наводишь, – с достоинством произнес Никита. – Может, то и правда – лампочки от них горят, а чтобы завод двигать – это ты зря… Убей – не поверю.
Кирилл, чтоб не сказать ему чего-нибудь грубого, засмеялся, повел его дальше.
Они побывали на карьере, в механической мастерской. Кирилл показал Никите то место, где сваливается мел, и как мел и глина перерабатываются в бассейне, перетираются в баках. Никиту ничто не поражало. Его всюду встречали рабочие и с криком, обращенным к Кириллу: «А, земляка приволок!» – хлопали по плечу, стараясь провести в цехе по безопасному месту. Никита чувствовал себя в центре внимания. Это ему нравилось. Он надулся, старался шагать тверже, заявляя, что если бы на пашню послать рабочих за бороздой ходить – тогда бы ног таскать не стали, и не замечал, как ему вслед долго смотрели рабочие и, покачивая головой, тихо говорили:
– Вот так уродина!..
Кириллу, потерявшему надежду чем-либо удивить Никиту, под конец стало с ним тоскливо, и он с легкой досадой повел Никиту по остальным цехам, объясняя ему то или иное нехотя, на бегу. Они подошли к последнему корпусу, где обжигался цемент, и Кирилл обрадовался уже тому, что это последний корпус. В корпус они попали сверху. Вдоль корпуса в сумраке вращались длинные и широкие, в рост человека, четыре печи. От них пахнуло легким жаром.
– Тепло, – сказал Никита и чуть-чуть удивился тому, как это такие махины вертятся на весу. – Кто их вертит? – спросил он.
– А вот те самые машины, которые я тебе показывал, – отвечал Кирилл. – Хочешь посмотреть, как обжигается цемент?
Кирилл взял синее стекло, вделанное в дерево, открыл дверцу печи и сам первый посмотрел внутрь, став от печи на расстоянии метра. Никита, не дожидаясь того, когда Кирилл передаст ему стекло, считая, что Кирилл на заводе уже зазнался: «Вишь ты – очки придумал», – из-за спины Кирилла простыми глазами посмотрел в печь – и быстро, точно на него плеснуло кипятком, отшатнулся, крепко зажав глаза ладонями, чувствуя, что не в силах сдвинуться с места.
– Что ты? – Кирилл с силой рванул Никиту в сторону. – Не лопнули? Ну-у! Отдерни руки-то, черт бы тебя побрал!
Никита тряхнулся и открыл слезящиеся глаза.
– Чудак! – Кирилл посмотрел ему в лицо и успокоился. – Без глаз хотел в Широкое отправиться. А ты не лезь, когда тебя не просят… Вот, через стекло надо глядеть. Герой! – добавил он со злобой и пошел в сторону, к выходу, думая, что Никита не захочет теперь смотреть в печь даже через стекло.
– Ты дай-ка… – Никита потянулся к стеклу и стал перед печью так, как и Кирилл, напряженно всматриваясь в огненную, но уже не такую, какой он ее только что видел, а красноватую, с синими оттенками лаву.
Лава вращалась, пыхала, оставляя на стенках печи огненные потоки, – и Никита смотрел на нее не отрываясь, с каждой секундой все сильнее вздрагивая, шевеля пальцами левой руки. Кирилл не трогал его, хотя и видел, как от замасленного пиджака поднимался легкий пар. У него вновь появилась уверенность в том, что завод непременно победит Никиту, заставит полюбить себя так же, как полюбил Кирилл.
Никита, моргая, проговорил, рассуждая сам с собой:
– Ну, жара… Вот жара… в аду… так… непременно, – тихо засмеялся. – Аль про ад-то нельзя!.. Ну, чех!
– Какой чех?
– Ну, как это… чех, стало быть.
– Цех, – поправил Кирилл и свел его вниз под печи. Печи вертелись над головой метра на полтора или даже, может быть, выше, но пораженному мозгу Никиты казалось, что они вертятся совсем близко. Представляя себе огненную лаву внутри печи, боясь, что она неожиданно может вылиться на него, – он выскочил во двор через первую попавшуюся дверь, не слыша, как громко и раскатисто засмеялся Кирилл. Выбежав на волю, опомнился, застыдился и заторопился.
– Кирилл Сенафонтыч, бежать мне надо… Забыл с тобой, пес возьми… Воронка-то я ведь не поил… Побегу…
И, не дождавшись ответа, побежал, минуя корпуса, к белому каменному дому, где жил Кирилл.
На крыльце домика стояла женщина в розовом, с большими синими цветами, платье. Грохот завода, яркие цветы не дали Никите разглядеть ее лицо, и у него мелькнула только одна мысль:
«Вот разоделась… Баб бы наших так!»
– Никита Семеныч! – окликнула женщина.
– А-а, Ульяна, – обрадовался он. – А я… Вишь ты, как гремит кругом… Перепуталось все у меня, – и тут же, озлобясь, подумал: «Вот, дуреха, стоит… Еще подметит оторопь мою и… Кире своему навертит про меня…» – Коровок держите? – заговорил он, заглядывая в хлевушок. – Конечно, каждому молочка охота!
7
С цементного завода Никита выехал тихо, вцепясь руками в телегу так, словно боялся, что голова перетянет и выкинет туловище на наклеску.
«Так, так, сшиб, значит, – думал он, – совсем, значит, в трещину, как клопа, загнал».
Никогда Никита не сопоставлял своей жизни с чужой. Иногда только завидовал тому, у кого сусеки распирались от хлеба, у кого кони были быстрее, завидовал и учил сыновей:
– Человек должен быть, как заяц, – одну дорогу избрал и иди. Тебя толкнут в сторону, а ты назад – прыг. Опять столкнут – опять прыг. Прыгай, мотайся, а все на свою дорогу норови. У тебя, Илья, – хвалил он старшего сына, – голова крепкая на плечах – дорогу норови избрать такую, чтоб по ней бегом можно. Задом только не пяться, а шагай – громко шагай. На кого сила есть – приналяг, нет – обожди, подкопи, скопится – приналяг.
Младшему сыну Фоме он никогда ничего не говорил. Младший сын Фома был тих, и этой тишины боялся Никита.
– Вылитый мать, – ворчал он, – губы надует и ходит индюком. Да что! Все не по сердцу, что ль, ему? В библию вцепился: все читает и читает. Эх, ты-ы!
– Ты, тятя, махни на него, – прорывалось у Ильи. – Управимся. А он, может, в монастырь.
И Никита видел – в этих словах сказывался Илья весь.
«Еще только бороденку отрастил, да и ту бреет, а уж у брата кусок рвет, – хвалил про себя, слушая Илью. – Ладный мужик будет: обухом не сшибешь. А тот – сопля».
А после того как он обошел завод, квартирки рабочих– у него раздвоилась его заветная дорога: на одной – его двойные, точно лохматые шапки, сараи на крепких дубовых сваях, вечная боязнь пожара, вора, бед; на другой – грохот завода, чистые квартиры рабочих, чистые женщины.
И к Никите стали забираться совсем другие мысли. Они заглушали в нем звериную любовь к своему – к сараям, к амбарам, к лошадям. Эти думы казались ему тяжелыми, словно густая грязь на колесах. Он старался отделаться от них, а они наворачивались, тяжелели…
И вдруг ему стало совсем не по себе.
Увидав в задке телеги кончик кровельного железа, он беспокойно крутнулся. Железо он стянул у бондарного цеха, когда один шатался по заводу, и – будто так, шутя – легонько размахивая листом, тихо гремя им, перешел двор и, озираясь по сторонам, сунул лист под солому в телегу. Теперь Никите неприятно было от этого, и еще больше оттого, что в кармане перекатывались, оттягивая полу пиджака, шайбы. Шайбы он почти у всех на глазах спер в машинном отделении.
«Зачем? Вот она, правда-то Кирькина, – и, выхватив из кармана шайбы, он метнул их под кручу в Волгу. Шайбы вперегонку с шумом забулькали в воду, делая круги – круги росли, ширились и таяли. – Эх, а увидят?» – спохватился Никита и дернул Воронка.
Воронок побежал быстрее. Телега утопала колесами в пыли – белой, пухлой, как толченый мел. Никите попадались на пути сады, сплошь объеденные червями, окутанные куделью-паутиной. Никита жалел сады, но в то же время думал совсем о другом – о заводе, о деревне, о себе, о своем сыне Илье и о тихом Фоме. Он начал припоминать, что Фома читает не только библию, но и какие-то еще книжечки и часто захаживает в школу к учителю – и тут, словно кто кол острием наставил ему в глаза, он отшатнулся, припоминая, что Фома давно богу не молится.
– Э-ге-ге! Да что же это? У Кирьки икон в избе нет, и Фомка… Вот те тихоня! А-а? Как же это? Может, Фома-то, – и не договорил, замял мысль, как паука в пыли.
– Никита! Эй, никак Никита?
Никита повернулся. Вправо по дороге спускался с горы Митька Спирин.
– Митрий! Ты чего? В город по каким делам? – У Никиты по телу пробежала дрожь: Митька напомнил ему племяшей, Чижика, и он разом ощетинился, как кот перед собакой. – Чего, говорю, несет тебя?
Митька подъехал ближе:
– Да вот, – с самохвальством начал Митька, – Илья Максимович доверил: «Поезжай, говорит, в город, разузнай там, как насчет обмежевания группы и насчет земли тоже – совхоз-то прикрыли, бают». Й лошадь вот доверил.
Никита разглядел – Митька действительно ехал на Серке Плакущева.
«Стало быть, сдался опять», – подумал он о Плакущеве и хотел спросить про племяшей, но Митька сам объявил, что после отъезда Никиты у Гнилого болота на ольхе задушился Петька Кудеяров и что именно он «прирезал племяша Чижика».
– Врешь?! – Никита от неожиданности крякнул.
– Пра! Следователь приехал – дело в разборе. Да еще дождик прошел у нас страх какой.
Никита еще крякнул:
– Вот те раз! Запутался, стало быть, я…
– Что? Что баишь?
– Это я про Петьку Кудеярова, – Никита отмахнулся. – Человек-то, мол, какой хреновский был, а канители наделал на все село… Чай, пришел бы ко мне, я – и то дал бы восемь-то пудов. А то крови сколько.
– Знамо. У хорошего человека всегда найдется.
– Ну, айда-пошел. – Никита подхлестнул Воронка. – А Огнев Степан? Глядит, аль все слепой?
– Бают, – в грохоте колес прокричал Митька, – гляделки не работают… Ослеп. А мне вот нет-то ничего! Ткнул ты меня лопаткой в зубы, а мне нет-то ничего.
– Вы такие – и в огне не горите, провалиться бы вам, – проворчал Никита, стараясь отделаться от Митьки, боясь, что тот начнет у него что-нибудь клянчить.
Из-за мелового выступа показался пассажирский пароход, дал свисток, долгий, протяжный, и, выйдя на середину Волги, завернул к пристани.
Никита чуть придержал копя:
– Митрий! Я пошукаю, нет ли кого довезти. А ты кати в земотдел. Заеду, ежели что.
И, не расслышав ответа Митьки, свернул влево и городской улицей, гремя шинованными колесами, покатил к пристани.
У пристани толпились торговки, с горы из города мчались легковые извозчики. Никита, привернув Воронка, заметался у подмостков, выкрикивая навстречу идущим с парохода пассажирам:
– Нет ли кого? Кому на Широкое, на Алай кому? Могу! Конь овсяной, сбруя крепкая, – молнией отомчу. Кому?
С пристани сошел человек, в сером легком пальто, в шляпе и сам тоже какой-то легкий, подтянутый. Ему на вид было лет тридцать, тридцать пять, но шел он с пристани так, как будто все ему были подчинены: твердо, уверенно.
Никита кинулся к нему:
– Могу, могу, гражданин-товарищ. Вам куда?
– В Широкий Буерак.
– Ждать никого не будете?
– А кого же еще ждать?
– Может, кто еще подойдет?
– Нет, ты уж давай скорее!
«Эх, и не торгуется, – подумал Никита, укладывая чемодан. – Митьке бы только мигнуть – поехал, мол. Мигнешь – промигаешь тут».
– Ну, трогай!
«А, пес с ним!» – закончил свою мысль Никита.
Когда Воронок выбежал на гору, Никита пристальней посмотрел на своего пассажира.
– Вы не по следственным делам?
– Нет.
– А у нас удавился один, – чуть погодя добавил Никита.
– Ну-у! – нехотя протянул человек и отвернулся от Никиты, глядя вправо на сосновый бор.
Четырнадцать лет тому назад он выехал из Широкого Буерака – тогда сосенки были маленькие, кудрявые. Теперь они вытянулись, порыжели, и от этого ему стало приятно. Приятно ему было и то, что Воронок бежит быстро, встряхивая головой от наседающих мух. Ветер заносит его пушистый хвост в сторону, кособочит и рыжую, чуть с проседью бороду Никиты Гурьянова. Молча они проехали Кормежку, молча выехали па Долгую гору, молча спустились на алайские поля. Никита затянул старинную песенку. Песенка была однообразная, монотонная и напоминала о временах нашествия Батыя. Тянул ее Никита вплоть до того, как они въехали в окрестности Алая. Тут Никита повернулся к своему пассажиру и словно не ему, а кому-то другому сказал:
– Вечер уж… и дома скоро… – помолчал и затем: – Как звать-то вас, товарищем аль как?
– Зови как хочешь.
– О-о! Хороший, стало быть, человек вы есть, коли велите звать, как хочу… Трудно нашему брату, мужику: едет к нам народ всякий, а звать – и не знай как. Иной прямо и обрежет: «Зови меня товарищем», а другой: «Какой я тебе товарищ?»
– Ты о чем хотел спросить?
– Да ведь вот – везу, мол, товарища, а за что про што едем – не знаю, и чей такой, не знаю. Любопытство. Бают, оно только у баб, а вишь, и у мужика сыскалось.
Пассажиру не захотелось открывать себя.
– Еду отдохнуть. Большое село у вас?
– А-а, стало быть, из ученых, – прицепился Никита. – Бывало, к нам наезжали инженеры, агрономы и всякие там. Бор у нас сосновый на Балбашихе, славный. А село? Село большое… беспокойное… – Никита заерзал. – Вот недавно зарезали одного, другой удавился…
– За что зарезали?
– За кусок хлеба. Коли мужик чует – нет куска, в поле голо, – он норовит другому горло перекусить. Да-а! А вот ученым хорошо быть.
Никита начал расхваливать ученых. Пассажир несколько раз прерывал его, хотел узнать, кто повесился и кого зарезали в Широком Буераке. Никита увиливал, отвечал односложно и вновь перекинулся на ученых:
– Ведь мы что: слепыши. Ночью глядим на небушко – светлячки, мол, а бабы свое – ангелочкины глазки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34